Глава 4. АМЕРИКАНСКИЙ ПАРФЕНОН

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4.

АМЕРИКАНСКИЙ ПАРФЕНОН

Пока Аксенов скитался в поисках грустного бэби, пока писалась и готовилась к печати эта стратегически важная книга, издавались другие его сочинения.

В 1983 году в крупнейшем парижском издательстве Gallimard вышли «Остров Крым» и «Ожог», получив большую и хорошую прессу. Любопытно, что одна из статей в Liberation вышла под рубрикой «Греция» — не потому ли, что автором книг был беспаспортный бродяга — писатель Аксенов, живший с беженскими документами и, в принципе, принадлежащий, в том числе, и Греции? А может, увидев имя Василий, редактор припомнил, что имя-то греческое… Впрочем, Аксенов был не против.

В Париже, в театре Шайо старый знакомый Антуан Витез поставил его «Цаплю», как парафраз чеховской «Чайки».

Структурно спектакль представлял собой переплетение смыслов и текстов Чехова и Аксенова, что Василию Павловичу было по душе. Премьера состоялась в конце 1983 года, с замечательной польской актрисой Богушей Шуберт в главной роли, и получила хорошие отзывы. В тот вечер Аксенов с Майей пришли в Шайо. Тысяча билетов была раскуплена. Все кресла заняты. В зале Александр и Ольга Зиновьевы, Владимир Максимов с Татьяной, с близкими Анатолий Гладилин, Александр Глейзер, Виктор Некрасов…

Кстати, Виктору Платоновичу спектакль не очень понравился. А что поделать — не любит человек авангард. И даже когда у тоненькой и трепетной Эдит Скоб, играющей Степаниду, начинают раздуваться тяжелые шары грудей и ягодиц, превращая ее в смехотворный символ претендующей на тотальность власти, лицо Некрасова сохраняло кисловатое выражение. Видно, не проняла его игра праправнучки генерала Скобельцына, некогда начальника 1-й Финляндской дивизии, с которой он и ушел от красных в Суоми…

«Остров Крым» в Штатах перевели быстро. Он вышел осенью 1983-го. И хотя «Ожог» из-за медлительности переводчика подзастрял, и он скоро увидел свет.

Кстати в Париже с романом сперва вышел конфуз. Издательство Stock уже взялось было печатать книгу, как вдруг руководство сменилось и новая администрация отказалась от романа, потеряв деньги, ушедшие на подготовку. Решение было странное. Stock потеряло бы куда меньше, если бы выпущенная книга плохо продавалась. Друзья качали головами: видно, кто-то пообещал им больше за то, что не издадут. Кто ж мог пообещать? А разве не понятно? Конечно, ничего нельзя было утверждать за отсутствием доказательств, но других объяснений эмигрантское сознание не предлагало.

Тем временем книги Аксенова выходили в Финляндии, Швеции, Западной Германии, Дании. «Ардис» выпустил «Бумажный пейзаж», начатый и законченный на Западе и ждущий выхода на английском в Random House. В эмигрантском издательстве «Эрмитаж» вышла книга рассказов, в основном старых. В «Третьей волне» — сборник «Радиоэссе» — прообраз куда более позднего «Десятилетия клеветы», содержащий, в том числе, и тексты, причастные к написанию будущей «Таинственной страсти».

Важно заметить, что говорить о книгах Аксенова в этот период приходится условно, используя вовсе не русскую грамматическую конструкцию настоящего продолженного времени — present continues tense. Впрочем, это отчасти соответствует и языковой, и творческой, и культурной ситуации, в которой находился автор. Дело в том, что, несмотря на легкость и высокий темп работы — как правило, шесть машинописных страниц в день, — его большие книги писались порой по нескольку лет. За это время кое-что (а то и многое) менялось и в мире, и в жизни. А поскольку тексты Аксенова так или иначе привязаны ко времени и часто — к актуальным событиям, плюс — пропущены через мировоззренческий фильтр автора, рассуждая о них, важно учитывать эту переменчивость. Ведь как было с «Поисками»? Начал, когда в СССР царил Андропов, а следом Черненко, а заканчивал под шум перестройки.

Или, скажем, замысел «Нового сладостного стиля»… Возник он в 1980-х, тогда же началась и подготовка к работе над романом. Но писать его Аксенов стал в 1994-м. А свет он увидел в 1996-м. При этом список названий городов и весей, где Аксенов работал над книгой, занимает пять строк мелким курсивом. Среди них — Вашингтон, Москва, Стокгольм, пароход «Иван Кулибин», Тель-Авив, Самара, Берлез-Альп и др.

Кстати, география перемещений автора имеет самое прямое отношение к содержанию его книг, как и впечатления, полученные от развлекательных и деловых поездок, пришедшие на ум мысли, эмоции, встречи, приключения, занятия. И среди них такое особое дело, как преподавание.

Когда-то путь Аксенова по Америке начался с лос-анджелесских кварталов Венис-Бич и Пасифик Палисейдс — если дословно по-русски: с Венецианского пляжа и Пацифистских палисадов. Напомним, что тогда он был visiting professor — лектором-гостем в University of California in Los Angeles, а также университетах Stanford и Berkley. Это был необычный опыт, непривычная среда… И он тогда, вспоминает Василий Павлович: «увлекся этой средой, забыл даже о своей любимой тягомотине — о прозе, то есть почти перестал писать» и даже не искал встреч с американскими коллегами.

С этой-то литературно-академической экскурсии 1975 года и началось многолетнее партнерство Аксенова с Американским университетом в самом широком смысле слова.

Северо-американская университетская традиция породила немало разнообразных ролей, в той или иной мере важных для учебного процесса. Одна из них — и не сказать, чтобы самая необычная — это writer-in-residence — дословно «писатель-в-доме». То есть в резиденции.

Словари дают несколько определений этой академической позиции. Среди них мне больше всего понравилось такое: «профессиональный писатель, временно участвующий в образовательном процессе, чтобы делиться озарениями».

Делиться озарениями — вот дело писателя-в-доме. И именно этого ждет от него североамериканский университет. Этим он и занимается, общаясь со студентами и преподавателями в соответствии с расписанием занятий. Получая от пригласившего его заведения достойное вознаграждение, а порой и комфортабельное жилище. Бесплатное или за умеренную плату.

Позиция эта почетная. Вот и Уильям Фолкнер занимал ее в университете штата Вирджиния с 1957-го до своей кончины в 1962 году. А Курт Воннегут и Джон Апдайк — в Смит-колледже и Эмерсон-колледже в Массачусетсе. Да и Владимир Набоков, бежавший из Франции от нацистов, в 1940 году был писателем-в-резиденции в Уэллеслей-колледже в том же Массачусетсе. Вспомним его профессора Тимофея Пнина и описание профессорского местопребывания: «…провинциальное заведение, искусственное озерцо посреди кампуса с подправленным ландшафтом, увитые плющом, соединяющие здания галереи, фрески с довольно похожими изображениями преподавателей в миг передачи ими светоча знаний от Аристотеля, Шекспира и Пастера толпе устрашающе сложенных фермерских сыновей и дочурок…»

Вот и Аксенов в 1981 году взялся за передачу светоча знаний, сперва приняв предложение от Мичиганского университете в Анн-Арборе, а затем — став «писателем-в-резиденции» в университете Южной Калифорнии в Лос-Анджелесе. Потом он в этой же роли и в других должностях трудился в ряде ведущих учебных заведений: в 1982–1983 годах — в университете Джорджа Вашингтона, в городе Вашингтоне. Затем последовательно — в Гаучеровском колледже; в одном из престижнейших частных университетов — имени Джонса Хопкинса, что на Чарлз-стрит в городе Балтиморе; и в университете Джорджа Мэйсона на севере штата Вирджиния. Попутно он читал лекции, участвовал в конференциях и круглых столах, встречался со студентами и учеными более чем пятидесяти учебных заведений, которые называл «городами американской молодости». Среди них самые именитые — Беркли, Калифорнийский университет в Лос-Анджелесе, Станфорд, Вашингтонский и Мичиганский университеты, университет Вандербильта, тот самый университет Вирджинии, где трудился Фолкнер, нью-йоркская «Колумбийка», Чикагский и Бостонский, сверхпрестижный Принстон…

Профессор Аксенов (а этот статус в США многозначен: так могут называть любого преподавателя, а с другой стороны — это официальный ранг в академической иерархии) питал немалое почтение к американской высшей школе. Университеты, утверждал он, — это «чудесная, ободряющая, очень положительная струя в американской жизни», которую он склонен был выделять на фоне всех положительных струй, под сенью которых творил в Америке. Его вдохновляло само это странноватое слово — кампус — университетский городок. Ему было уютно в этих автономиях, живущих по собственным законам среди огромного государства. До октября 1917 года своей автономией гордились и российские университеты. Скажем, ввод полиции на их территорию был скандалом. Потом автономия размылась, ушла и не вернулась. Ввод же полиции и национальной гвардии, скажем, в университет Беркли в Калифорнии или в Колумбийский университет в Нью-Йорке стал уникальнейшим событием в истории США и был воспринят обществом как национальная драма.

Фигура полисмена непривычна на кампусе. Фигура же писателя — вполне. Школа, стяжавшая престижный статус или претендующая на него, непременно находит писателя, который как бы еще больше облагораживает своим присутствием ее лужайки, аудитории, столовые и дискуссионные площадки. Твид, вельвет, ботиночки со скрипом, небрежно, но сложно завязанный шарф… То ли усы, то ли трубка, то ли сигара… А то и всё вместе — вот приметы субъекта, который вроде и не жестко необходим, но так хорошо смотрится, прогуливаясь по 340 акрам полян и лесов кампуса Гаучер, а то в задумчивости стоит над прудиком с красными рыбками близ ректорской виллы университета им. Джонса Хопкинса. Особенно если при этом он опирается на элегантный зонт.

«Можно было найти и альтернативы этому типу существования, — пишет Аксенов в „Грустном бэби“, — но, однако, все эти альтернативы посягали в большей степени… на мое писательское время». И далее: «Я выигрываю от этого ежемесячное жалованье, которое позволяет мне оплачивать хорошую квартиру в центре Вашингтона».

Однако ж и университет не оставался без выгоды. Взять хотя бы Гаучер-колледж. Василий Павлович три года состоял писателем-в-резиденции в этом чисто женском (что было в Америке уже редкостью) учебном заведении. Примерно тысяча девиц, исправно оплачивающих образование в престижной школе, — таков был состав этой более чем столетней институции, которую возглавляла дама-историк Рода Дорси. И всё это время — то есть три года — колледж платил за рекламные объявления, скажем, в газете Baltimor Sun, суммы, превышающие годовое содержание писателя. Меж тем в каждой посвященной ему статье, не говоря уже о телевизионных шоу с участием Аксенова, упоминания о колледже делались бесплатно. Очень выгодно!

Главным же плюсом профессорской работы Аксенов считал «неизменный подскок настроения, когда обнаруживаю себя среди веселой и здоровой… благожелательной и любознательной молодежи».

Гаучер-колледж удостоил его звания Doctor of the Human Letters — почетной степени, присуждаемой за достижения в области гуманитарного знания и практики. То есть озарениями, надо полагать, Аксенов делился со студентами сполна.

А что же именно поднимало писателю настроение в школьных городках? Простор, ухоженность лужаек, цветников и посадок. Чистота дорожек из гравия. Множество белок и других живых существ, снующих там и сям. Тысячи светляков, что маячат вечерами. Аккуратность построек. Предупредительность служителей и охраны. Продуманность и ненавязчивая рациональность всей организации жизни. А еще — радость от того, что удается показать американским студентам, что русская литература — это отнюдь не искусство унылых, пришибленных, угнетенных невротиков. Что, к примеру, в последние три десятилетия в ней царила такая страсть, какой в Штатах и не видывали. Не случайно, один из первых его семинаров назывался «Существование равно сопротивлению». Речь там шла об альманахе «Литературная Москва», о бунте против литературного сталинизма, о Нобелевской премии Пастернака и глумлении над ним, о противостоянии «Нового мира» и «Октября» как зеркале духовной борьбы 1960-х годов, которые в 1980-х еще не были так далеки от нас, как нынче…

А еще ему нравилось благообразие, усердие — материал они проходили с бешеной скоростью — воспитанность и сравнительная аполитичность его студентов. Сравнительная — с недалекими 1960–1970-ми годами. Ведь всего-то 10–15 лет назад родители или даже старшие братья и сестры этих юношей и девчонок в продранных на коленках штанах и маечках с дерзкими надписями очень раздражали писателя. Потому что бунтовали в сравнительно безопасной среде, тогда как в СССР, где проживал автор, их сверстники на это не решались. Ибо, во-первых, воля даже самых мятежных из них была раздавлена репрессивной машиной системы, а во-вторых, «виртуальность» подавления легко могла, скрежеща, переползти в реальность. А здесь — на Западе — давай, бунтуй… Обидно. Нет, не то чтобы бесились с жиру. Но по всему выходило, что угнетение уж куда круче на Востоке, чем на Западе, но Восток — молчок, а Запад — охоч до эскапад. А что нам эти эскапады? Отсюда и раздражение. И оно зафиксировано литературой.

Вспомним, что, завершенный в 1975 году и изданный на русском в 1980-м, «Ожог» вышел на английском в 1984-м. Вопрос: какое время реально актуально для текста, напечатанного через десять лет после завершения работы над ним? Точно не скажешь. Но американские читатели «Ожога» — а большинство из них, можно предположить, составляли люди, вышедшие из студенческого возраста, — хорошо помнили, как «во дворе кампуса… готовился революционный штурм. Всю ночь революционеры жгли костры, танцевали хулу, играли в скат, курили „грасс“, пели революционные песни, обсуждали проблему смычки с рабочим классом, ну и, конечно, факовались на всех ступеньках Ректорской лестницы». То есть перевод романа был для них вполне актуален и, возможно, значим.

В ту пору что-то подобное можно было наблюдать и в Беркли, и в Роттердаме, а потом (как говорили журналисты-международники и выездные писатели) «подстричь» под географию… Или, на худой конец, ознакомиться с каким-нибудь текстом Даниэля Кон-Бенндита или статьей Ульрики Майнхофф в берлинском журнале «Конкрет»… Главное ведь — уловить сам тонкий дух мятежа. И Василий Павлович его уловил.

Кстати, дух этот, о чем говорят иные события последнего времени, не выветрился ни из европейских кварталов, ни из российских посадов… Однако читаем дальше: «…Сопредседатели ревкома Джонни Диор и Эвридика Клико…» (Кстати, в книге нигде не указано, что имеются в виду знаменитые гламурно-шампанские дома «Dior» и «Clico». Впрочем, с давних пор «революционной» оппозиции, в частности и нынешней российской, строго говоря, не вполне чужда принадлежность к так называемым элитным слоям…) Итак, «сопредседатели ревкома Джонни Диор и Эвридика Клико… разработали план восстания. Как только телевизионщики расставят осветительные приборы, начнется штурм библиотеки[207]. Одновременно вспыхнут чучела профессоров и старших преподавателей. Вознесутся в небо портреты „святых“: Ленин, Мао, Сталин, Троцкий, Гитлер, Че Гевара, Арафат. Затем будет подорван тотемный столб либерализма, пятидесятиметровый обелиск с именами буржуазных ученых…».

Василий Павлович не раз бывал на Западе в разгар «революций». Посещал и бунтарский Беркли. И за время своего там пребывания насмотрелся на их причуды, а равно и на огромную удаленность западных мотиваций и практик восстания от восточных аналогов. Но на фоне всех разниц было у бунтов и общее: скажем, притом что западный бунт предусматривал известную гуманность, а русский тяготел к беспощадности, оба они казались писателю в равной мере бессмысленными.

Эту бессмысленность подчеркивает и приведенный им перечень фамилий красных «святых». Кстати, с той поры к этому списку добавилось не так много имен…

Но тогда«…первые лучи румяного пасторального солнышка осветили облака… Эвридика в последний раз провела юным пупырчатым языком по уставшему еще до революции отростку Дома Диора, глянула в небо и… закричала от изумления и ярости…».

Почаще бы глядели в небо, товарищи, — возможно, так следует понимать русского писателя Аксенова, — а не то оттуда явится нечто разочаровывающее. Так и вышло в книге: «На вершине университетского обелиска (предназначенного к разрушению. — Д. П.) отчетливо была видна койка-раскладушка, а на ней… профессор кафедры славистики Патрик Генри Танджерджет. <…> Как реакционер оказался на вершине, да еще с ящиком пива… осталось невыясненным. Наконец в разгаре дня профессор встал и попросил внимания.

— От имени и по поручению молодежи Симферополя и Ялты я сейчас обоссу всю вашу революцию, — сказал он… и, попросив извинения у девушек, исполнил обещание».

В «Ожоге» это звучало очень смешно. О, сколько радикальных движений того (и не только) времени приобрели весомость и значимость по вине властей университетов и штатов, не умевших общаться с ними, иначе как применяя насилие. Между тем, возможно, достаточно было одному отрывному профессору влезть на обелиск…

В этом фрагменте ясно отражено отношение советского мятежника Аксенова к мятежникам западных кампусов. Стоит ли удивляться, что его радовали спокойствие, внимание и дисциплинированность американских студентов 1980-х годов?

Во всяком случае, так было удобнее обсуждать и русский авангард, и Серебряный век, и тему «Роман — упругость жанра». Ему хотелось спокойно и без помех исследовать с подопечными важные вещи. А не бояться, что в аудиторию — как случилось когда-то в Беркли — толпой войдут суровые революционеры. И какой-нибудь черный атлет повелит отныне читать лекции исключительно о пролетарском писателе Максе Горьком. А в ответ на замечание, что, мол, и Влад Маяковский был пролетарским поэтом, услышать: «Нет. Только Макс Горький. Решение ревкома. Что-то неясно, проф?»

Ничего такого большинство профессоров не хотят. Если не считать завзятых анфан-терриблей XX, а, отчасти, и XXI века, вроде Герберта Маркузе или, скажем, в известных обстоятельствах, Жана Поля Сартра, Режи Дебре или Ноама Чомского. Но это — исключения очень специфические, по-своему особенные люди… А Аксенов был человеком особенным по-своему. Хотя и причислял себя к большинству. И потому участвовать в катавасиях не желал.

А желал рассказывать о литературе. Любил ежесеместровую частичную смену лиц — американская система, в отличие от нашей, позволяет каждый семестр «брать» те классы, какие студенты считают нужными, а не пребывать в одной и той же группе все годы учения. Любил толпу школяров. Вот они топают от паркингов к корпусам — кто в джинсовых или полотняных лохмотьях, кто — с иголочки: рубашечка баттнз-даун, стильный галстучек, блейзерок, шортики, розовые коленки. Касается это и сугубо женских заведений… Там еще гольфики могут добавиться. И вообще, эти фермерские (хотя и не только) дочурки и сыновья сложены вовсе не устрашающе, а, за рядом исключений, вполне пропорционально, спортивно и привлекательно.

Аксенов так вдохновлялся общением со студентами, что увековечивал их (частично — под. псевдонимами) в романах и стихах. О романах расскажем чуть погодя, а со стихами произошла забавная история: они здорово перекликаются с набоковскими описаниями пнинских студентов. У Владимира Владимировича читаем: «Реестр записавшихся на курс русского языка включал одну студентку промежуточной группы, полную и старательную Бетти Блисс, одного, известного лишь по имени (Иван Дуб — он так и не воплотился), в группе повышенной сложности и трех в процветавшей начальной: Джозефину Малкин, чьи дед и бабка происходили из Минска, Чарльза Макбета, чудовищная память которого уже поглотила десяток языков и готова была похоронить еще десять, и томную Эйлин Лэйн, — этой кто-то внушил, что, овладев русским алфавитом, она сумеет без особых затруднений прочесть „Анну Карамазову“ в оригинале…»

У Василия Павловича подопечных было больше. К нему пожаловал не более и не менее, а Класс Америка, с неменьшим юмором, чем набоковский, собранным в стихе:

Двадцатилетний Стенли Яблонский

В стильном рванье — сплошной атлас! —

Обнаруживает странно японский

Абрис лица и рисунок глаз.

С ним его подруга, на груди монисто,

Калифорнийка Роксана Трент,

Голубоглазая постмодернистка,

Чья философия — эксперимент!

Рядом из глубинки «Дунька с трудоднями»,

Отряхивает с набрюшника потейто-чипс:

Звать ее Джейн, а фамилиё — Пастрами,

Уши продолжаются баранками клипс…

Аксеновские описания богаче. Студентов больше, палитра многоцветнее…

Бывший сержант дорожного патруля

Старательно отглаженный Рэнди О:

Глаза, что две разбалансированные пули,

Жизненные планы грандио —

Зны, в отличие таковых у Грэга

Миллера, что и так доволен собой.

Своими зубами цвета снега

И соломенной шевелюрой «голден бой».

Огненно-рыжая Шила О’Коннор

Символизирует весь свой клан:

На фоне зеленых проемов оконных

Она преподносит набор ирлан —

Дских многоцветий…

И еще пара страниц о тех, кто изучал «Модернизм и авангард в России начала XX века: Образы Утопии», или «Два столетия русского романа», либо проходил курс «Роман — упругость жанра» — в зависимости от того, когда и где судьба столкнула их с профессором Аксеновым.

Что касается Набокова, то мастер, думаю, был столь краток потому, что, во-первых, считал достаточным вдохновить пусть и незнакомого собрата-изгнанника и профессора на литературные изыски, а во-вторых, полагал, что о студентах — довольно.

Впрочем, не так просты перепутья писательско-профессорской жизни: Пнин у Набокова, бывало, отступал от канвы урока — шутил, веселился, хохотал до грушевидных слез, и «к тому времени, когда сам он становился совсем беспомощным, студенты уже валились на пол от хохота: Чарльз прерывисто лаял, как заводной, ослепительный ток неожиданно прелестного смеха преображал лишенную миловидности Джозефину, а Эйлин, отнюдь ее не лишенная, студенисто тряслась и неприлично хихикала».

Студенты Аксенова тоже не скучали. Он пробудил в них интерес не только к русской литературе, но и к писательству. Приходит, скажем, к профессору Аксенову некий, к примеру, Чарли Кукул или Моника Смит и заявляет: проф, меня тянет к роману, а как начать — не знаю.

— Заведите альбом, — отвечает проф (помните альбомчик Ахмадулиной?), — и записывайте туда всё, что думаете о романе. Всё, что находите нужного в книгах, на улице, в болтовне, диалоги, описания природы, варианты начала, финала. Только не составляйте плана. Роман интересно писать, когда не знаешь, что будет через пять страниц. Заполните альбом и увидите, что роман начинается.

В глазах Чарли (Моники) загорается удивительный свет, а лицо обращается в лик одержимого. С сиянием на лике он бежит за альбомом, чтобы заполнить его буковками — фразами, наблюдениями, главами… Или — не заполнить.

Ясное дело, о жизни на кампусе Аксенов рассказал в романах. Например — в «Кесаревом свечении», где поживает-переживает писатель в изгнании Стас Ваксино (он же — Влас (Влос) Ваксаков). И в «Новом сладостном стиле», где геройствует режиссер Саша Корбах. Причем оба, изгнанные с родины за убеждения и творческие вольности, преподают в одном и том же университете Пинкертон. Даже повествующие об этом главы называются одинаково! Только в «Свечении» название школы взято в кавычки, а в «Стиле» дано просто так — на босу ногу. А что такого? Один трудится в Центре исследования и разрешения конфликтных ситуаций (ЦИРКС), другой — в университетском театре «Черный куб». Они могли вообще не пересекаться. Кампус-то большой… Разве что в столовой — любимом месте их создателя, которому Аксенов посвятил немало строк.

Но нет. В Америке они не встретились. Им предстояло пересечься в будущем, в России, в другом романе и в сложной ситуации.

Пока же у Власа (он же Стас) — по утрам проверка зачетных работ, обсуждение темы «Любовный конфликт в русской литературе» на примере — понятно — «Дамы с собачкой» и показ слайдов супрематизма. У другого — сочинение чумовой пьесы и постановка обалденного спектакля.

Сперва он проболтался: мол, хочу ставить нечто о Данте, но был остановлен начальством, в американской простоте не умевшим понять: что русский может ставить из итальянской жизни? Что может сказать о возрождении человек, прибывший из мира распада? Саша собрался: о’кей, работать будем с Гоголем — с «Записками сумасшедшего», засунув в них «Нос» и Шостаковича. Ура — просияло начальство. И понеслась…

Виртуоз иносказаний, Аксенов нередко описывает личные ситуации, включая их в судьбу героев. Думается, и в истории постановки Корбахом Гоголя звучат отголоски дискуссий вокруг университетских курсов Василия Павловича.

Так или иначе, Саша чудодействовал в своем «Черном кубе». Студенты отпечатали дюжину маек с его фото, сделанным в мгновение высшего вдохновения, и яростно репетировали. Завкафедрой театра Найджел Таббак — довольный — повторял: «Саша, твой Достоевский мне спать не дает». — «Гоголь, Найджел, Гоголь», — уточнял режиссер-в-доме. «Для меня всё это Достоевский», — упорствовал зав. В подражание уже упомянутому нами вдохновителю — Набокову с его Толстоевским Саша придумал и себе мифического автора пьесы — лейтенанта Гоглоевского. И представил удивительное хулиганское шоу «Мистер Нос и другие сторонники здравого смысла», и впрямь замутив спектакль по Гоголю, но пронизав его от начала — то есть от вешалки, и до конца (понятно — фуршета с шампанским) новым сладостным стилем обожаемого Данта…

Студенты оттянулись по полной. Лабали в свое удовольствие. Замирали в барельефных стопах. Акакий Акакиевич виртуозно кружил на велосипеде. Шинель пела арию Каварадосси. Что делал Вий, сказать страшно. Панночка мгновенно превращалась в ведьму и обратно. Финал же пронзила такая заноза «неизлечимой печали», что президент «Пинкертона» миссис Миллхауз была в слезах. Соперники — соседи из университета Джорджа Мэйсона пристально присматривались к россиянину…

А в это самое время его любимая Нора Мансур летела в спейс-шаттле к неведомым звездам…

Воспарения Саши Корбаха могут ли не отражать, хоть отчасти, счастье Аксенова от преподавания? Могут. А нам это надо? Тем более что свидетельства Василия Павловича подтверждают: в университете он нашел себя. Университет, — напишет он, — мое самое любимое место в Америке.

Не есть ли этот триумф своеобразное переописание писательских успехов Аксенова, которому преподавание оставляло время, нужное для творчества? Ведь именно в пору профессорства явились только что упомянутые герои и романы, плюс — ряд других текстов. Например — «Желток яйца»…

Этот роман Аксенов писал по-английски. Взял и стал писать на языке, на котором преподавал и по большей части говорил. Как потом рассказывал автор, он с первых дней жизни в Штатах хотел написать в полном смысле слова «Американский роман». Этому помогло то, что преподавание требовало совершенствования его английского языка.

Аксенов и здесь завел альбом — как для романа — и принялся вносить в него новые слова, обороты, истории, стишки… Все это складывалось в серию забавных зарисовок. Вопрос: почему не объединить их в большое повествовательное полотно? Почему не убить двух зайцев — two birds by one shot — не усовершенствовать язык посредством сочинительства? Глядишь, и выйдет «штука литературы», пригодная к изданию…

Между тем всё реже английские фразы строились по-русски. Всё реже приходилось копаться в словарях. Всё забавнее были англоязычные шутки. Милее звучали проборматываемые английские фразы… К удовольствию от фонетики прибавлялась радость тугого сюжета.

ФБР узнает, что КГБ испытывает повышенный интерес к абсолютно открытой и аполитичной гуманитарной институции под названием Либеральная лига Линкольна (ЛЛЛ). Никаких секретов там нет — просто команда разноплеменных писак и болтунов осуществляет свои неинтересные разведкам проекты в здании сверхсовременной конструкции, имеющем форму яйца. Однако интерес Советов к учреждению очевиден: в столице действует их суперагент по кличке Зеро-Зет, попутно в Штаты — спасибо перестройке — прибывает таинственный исследователь Филларион Фофанофф. Вокруг ЛЛЛ замысловато сплетаются академические, шпионские и любовные сюжеты, и агенту ФБР Джиму Доллархайду поручают разобраться с этим делом.

Пережив кучу приключений, преодолев сотни препятствий и совершив массу открытий, Джим узнает, что цель красных — «Висбаденский дневник» Достоевского, где он рассказывает о своих отношениях с Карлом Марксом и их встречах в Германии. Товарищи почему-то считают этот документ «самым острым идеологическим материалом в мире» и стремятся завладеть им, что намерен сделать шпион под прикрытием — советник советского посольства (и тайный монархист) полковник КГБ Черночернов. Детективная история стремительно развивается. Вершатся сумасшедшие события с участием неуловимых русских суффиксов кртк, мрдк и вспн. Фоном для них служат Вашингтон, быт его плебса и ученой тусовки, мужланские мерзости, феминистские дерзости, сексуальный шовинизм, страстные стоны, будни спецслужб и праздные интеллигентские разговорчики. В финале Зеро-Зет крушит «Яйцо», а с ним и роман. Герои обнаруживают себя (а читатель героев) на льдине, отраженной в водах Леты в виде города Вашингтона.

Написав этот текст на английском, Аксенов познакомил с ним, что называется, носителей языка и после редактуры принялся читать фрагменты в различных аудиториях — от университета до столичного писательского общества. Приняли текст хорошо. Отчего ж не напечатать? И вот некий незадачливый агент направляет рукопись в 15 ведущих издательств. И все они ее возвращают с комментарием, выдержанным примерно в одном ключе: несмотря на немалую фантазию автора, читатель не примет его «тотальной иронии по поводу серьезных проблем». Так роман погиб для американского рынка. Лишь небольшие фрагменты публиковались в журналах, да французы издали его в издательстве Denoel.

Потом Аксенов сам не без труда переложил «Желток» на русский и отдал в журнал «Знамя». А тот познакомил россиян с президентом ЛЛЛ Генри Трастаймом, язвительной феминисткой Урсулой Усрис, способным агентом Доллархайдом, старшим поваром посольства СССР генералом Егоровым и другими персонажами книги, главный герой которой, без сомнения, — город Вашингтон.

Автор стремился написать образ милой его сердцу столицы, в которой видел сходство с яйцом: скорлупа — это огромный, пересеченный парквеями Большой Вашингтон, белок — полумиллионная столица с офисами, музеями, кафе и книжными лавками. Желток — Старый город, где проживал сочинитель — профессор Аксенов.

Преподавание доставляло Аксенову такое удовольствие, что почти полуторачасовой путь от квартиры в Вашингтоне до парковки на кампусе не утомлял его.

К этому времени Василий и Майя определились с пристанищем в США. Местом жительства был выбран район Адамс-Морган, своеобразный центр которого — площадь Дюпон-серкл — это еще и достопримечательность американской столицы.

По московской привычке жить хотелось в центре — даунтауне. Несмотря на то, что на вирджинском берегу Патомака — в нескольких минутах от Белого дома, Конгресса и памятника Вашингтону, выше которого дома в городе не строят, за деньги, которые стоила квартира в столице, можно было снять целый дом. И приятели отговаривали: опасно, того и гляди — ограбят. Меж тем дом одного из них, в солидном пригороде, в последний год обворовали дважды, так что еще неизвестно, где риск был выше.

Искали не долго. Но и не коротко. Ибо не всякий апартамент отвечал ожиданиям прихотливой четы. А ей — чете — хотелось, чтобы, с одной стороны, окружающая среда слегка, пусть неуловимо напоминала прежнюю, московскую, а с другой — чтобы всё было таким, какого прежде не было и быть не могло. Так что поиски были не просты. Однако ж всё вдруг сладилось: прибыв по газетному объявлению в северо-западную часть города — Старый Вашингтон — на улицу Вайоминг и осмотрев жилье, супруги поняли: это то, что нужно. Двухэтажный, с винтовой лестницей, белоснежный, с огромными окнами, откуда открывался вид на всю американскую демократию и крыши Вашингтона, — столичный этот терем был исполнением их ожиданий. Стоили покои по тем временам очень прилично — 1200 долларов в месяц. Но чего не заплатишь за воплощенную мечту? А также — за оборудование. Всё прочее — стереосистема, пишущие машинки, компьютеры, ксерокс и мебель — было вскоре доставлено.

Улица Вайоминг застроена в основном домами в викторианском стиле. Магазин сети Seven-Eleven (можно перевести как «Пятое-десятое»), лавка оккультных книг и предметов, рестораны «Сербская корона» и «Эллада», где чудно готовили долму, антикварные салоны (одним владел венгр, другим — беглец от Чаушеску), парки — Кливленд, Литл и Рок Крик, книжные магазины «Крамер-букс» и «Лямбда Райзинг» (с явным креном в «голубую» тему), пиццерия «Везувий», над которой курится тревожный дымок, и многое другое было в шаговой доступности от нового пристанища.

По соседству располагалась (как, впрочем, и теперь) вашингтонская посольская слобода, включавшая немало и советских учреждений, а ныне — и новое российское посольство — на Висконсин-авеню, дом 2650.

Соседний с Вайоминг район Адамс-Морган, получивший название благодаря двум расположенным в нем десегрегированным школам, привлекал сочинителя сексуальной, социальной и конфессиональной пестротой. Как-то Майя пошла за покупками и сказала чернокожей продавщице, что скоро праздник — православная Пасха. Вау! — воскликнула та. Это же и наш праздник. Мы — эфиопы. И празднуем Пасху Христову в один день с русскими!

Рядом — славная площадь Дюпон, названная в честь адмирала — героя Гражданской войны и радующая сходством с Парижем, Брюсселем или, скажем… словом — с Европой. Начиная с середины 1970-х район стал популярен в богемной тусовке и среди сторонников альтернативных образов жизни. Там витает дух творчества и небезгрешной любви.

Всё это расположено на вершине и склонах холма Кафедрал Хейте — Храмового. По утрам улицы и бульвары заполняют трафик и бегуны. Среди последних в 1980-х и 1990-х можно было встретить зрелого молодого человека с аккуратными усами, седой шевелюрой и острым взором — профессора Аксенова на ежедневной пробежке…

«Дорогой господин Александр Корбах, зная Вас как одного из выдающихся режиссеров современного Мирового театра, Президент и Совет Попечителей университета Пинкертон имеют честь предложить Вам позицию „режиссера-в-резиденции“ сроком на три года (с полной возможностью продления) и с годовым окладом 70 тысяч долларов (переговоры по поводу увеличения этой суммы возможны). В договоре, разумеется, будут предусмотрены все дополнительные бенефиты, в частности, по медицинскому страхованию и пенсионному фонду.

Мы искренне надеемся, что Вы примете наше предложение и академическая общественность нашего университета, а также и всего Большого Вашингтона обогатится таким исключительно ценным сотрудником. Мы предвкушаем удовольствие от новых спектаклей в Вашем экспериментальном театре, созданных под влиянием Ваших театральных, поэтических и философских идей.

С более подробным письмом к Вам обратится заведующий Кафедрой театра профессор Найджел Таббак.

Искренне Ваш

Бенджамен Ф. Миллхауз, Президент».

Это приглашение получил герой романа «Новый сладостный стиль» от руководства вымышленного университета Пинкертон, который, судя по сведениям, приведенным в книге, расположен примерно там же, где и университет Джорджа Мэйсона.

Из этого последнего Василий Павлович Аксенов, весьма вероятно, получил похожий текст, с поправкой на то, что Саша все же был лицедеем, а его создатель — писателем, а также на вольную волю автора романа называть всё что угодно как угодно, в том числе и университеты. Ручаться за близость содержания и стилистики писем нельзя, но, честно говоря, стиль послания очень схож с эпистолярной классикой такого рода.

Как бы то ни было, Аксенов принял приглашение. И вот — с 1988 года — он преподает в Georg Mason University. И будет это делать достаточно долго, чтобы стяжать любовь и почтение коллег и получить звание полного профессора.

«Джордж Мэйсон» и Василий Аксенов — особая история. По свидетельству его литературного агента Виктора Есипова, университет шесть раз выдвигал писателя на Нобелевскую премию по литературе. Таков был его авторитет среди руководства, студентов и профессоров элитной академической группы Кларенса Робинсона.

Его ученица — единственная, «взявшая» у Аксенова пять семестров — Юлия Бикбова вспоминает, что от других профессоров Аксенова отличало всё.

«Он всегда строго держался заявленной темы занятий, но вел их очень живо, — рассказывает Юля. — Случалось, люди приезжали из других мест именно послушать лекции Василия Павловича. При этом его отличала редкая требовательность к себе и к студентам. Было хорошо видно, что его лекции тщательнейше спланированы. Казалось совершенно естественным, что он требует того же от наших работ.

Кто-то — особенно студенты из России — шел на его курс в надежде на легкое „А“ — американскую пятерку. Ребята ошибались. Легких зачетов им не „светило“. Зато они узнавали невероятно много о русской литературе. Впрочем, речь в лекциях не шла о литературе и только. Аксенов погружал нас в жизнь людей искусства, в хитросплетения биографий, мировоззрений и отношений героев тогдашней художественной среды, которые казались головокружительными. Он полагал, что, не погрузившись в богатейший культурный контекст, нельзя понять творчества российских писателей тех эпох.

Можно ли, не имея представления об Андрее Белом, его взглядах и переживаниях, понять, про что он говорит нам в таких романах, как „Петербург“ или „Котик Летаев“? Можно ли, на зная, как жили создатели и авторы „Мира искусства“, разобраться, почему журнал был именно таким, а его роль — столь значимой? Можно ли судить о стихах Ахматовой или Гумилева, не будучи знакомым с духом литературных кабачков, вроде „Бродячей собаки“ или „Кафе поэтов“? И уместно ли рассуждать о литературе, зная лишь тексты, но не ведая о страстях, влюбленностях и поисках их авторов? А, кроме того, можно ли предположить, что литературный процесс и литературная среда отгорожены от сред и процессов, свойственных другим искусствам? Аксенов считал, что нельзя. И предлагал курс, где речь шла об архитектуре, живописи, театре, кино, модах и стиле жизни. Всё это делало его лекции захватывающими, а вопросы превращали их в увлекательный диалог».

Впрочем, спрашивал и Аксенов. И ошеломленным «неординарным неандертальцам из вашингтонских пригородов», как называет их Юлия Бикбова, приходилось попотеть. Попотела и она.

Вообще, Юлина история очень любопытна, просто уникальна. Профессиональная фигуристка, член молодежной сборной СССР, окончив школу, она оставила родной Киев, отправившись в США, где упорством и настойчивостью добилась возвращения в большой спорт, работала тренером, параллельно учась в колледжах, а потом избрала карьеру юриста. И поступив в бизнес-школу университета Джорджа Мэйсона, двинулась дальше — к цели. Тут кто-то подарил ей книгу «Новый сладостный стиль». Состоялось первое знакомство с аксеновской прозой. Книга ошеломила Юлю! «Это была фантастика! — говорит она. — Отличный язык, удивительные ситуации, потрясающие герои, феерический вихрь свободы… Это поразило меня». Каково же было удивление девушки, когда она увидела имя автора в списке преподавателей университета. Без долгих размышлений будущая дама-юрист записалась на курс Аксенова. Это не помешало ей идти к цели, но… «безмерно обогатило жизнь…» — признается Юля.

Несколько лет спустя она увидит в зале московского суда Михаила Ходорковского и невольно назовет его именем героя только что прочитанного в самолете аксеновского романа. «Ген!» — скажет она. Все удивятся… Название романа — «Редкие земли». Его герой — Гена Стратофонтов. Мы еще встретимся с ним…

Аксенов проработал в «Джордж Мэйсон» с 1988 по 2004 год. Этот университет стал последним, где он преподавал.

Штаты ностальгируют по Европе. При кажущемся самодовольстве и нарочитой самодостаточности они скучают по Старому Свету. Несложно представить себе, как ночами Эмпайр-стейт-билдинг шлет послания Эйфелевой башне, а монумент Вашингтона переговаривается с памятником Тысячелетия России.

Травма разъятости европейской культуры отзывается в исторической памяти американцев. И хотя общий язык с бывшей метрополией — а теперь уже и с почти всем миром — сильное лекарство, ностальгия чувствуется…

Она отражается в архитектуре колледжей и министерств, в репликах героев фильма Тарантино «Криминальное чтиво» (уважительно о мистере Вульве: «настоящий европеец») и обилии селений с именами европейских городов — Москва, Париж, Мемфис, Сиракузы, Афины… Ну а коли есть Афины, то как не быть Парфеновну?

Есть в Америке Парфенов! Его учредил Аксенов. Так он назвал американский университет.

«Я благодарю небо, что попал в американский университет, — рассказывал Василий Павлович в интервью журналу „Аэрофлот“. — Во-первых, я мог неплохо зарабатывать, а во-вторых, я оказался в прекрасном обществе». Неплохо зарабатывать, находясь при этом в прекрасном обществе, — согласитесь, это очень здорово и случается не так уж и часто!

Василий Аксенов работал в университете, с перерывами, конечно, с первых дней своей жизни в США до ухода в отставку из «Джордж Мэйсон» в 2004 году.

На устроенном по этому случаю приеме после речей президента Алана Мартене, провоста Питера Стерна, драматурга Пола Д’Андреа и политолога Джона Пэйдена выступил виновник торжества — Василий Аксенов.

Его речь, полная тепла и признательности, называлась «Парфенон не лжет». Аксенов говорил, что благодарен Провидению за то, что оно открыло для него ворота кампуса, за которыми ждала настоящая автономия, «обеспечивающая своим гражданам все свободы» и ставшая для писателя«…настоящей Америкой, приверженной своим традиционным ценностям: либерализму, гостеприимству, сдержанности и отпущению грехов». Он говорил о счастье быть членом академического сообщества, о радости синергии. Парфенон же в античных Афинах был храмом Акрополя, посвященным Афине, которая в дохристианскую эпоху почиталась богиней мудрости. В таких речах не нужны сложные метафоры. Достаточно простых.

— Университет — это мой храм, — провозгласил Аксенов. — Университет — источник вечного кислорода. За все эти двадцать четыре года[208] университет ни разу меня не подвел, никогда не предал. Университет — это Парфенон, а Парфенон не лжет.

Все эти годы, относясь к студентам как к равным, он старался внедрить в их умы важную для себя идею: входя в университет, и студент, и преподаватель присоединяются к интеллектуальному меньшинству общества. Тому, от коего зависит, сумеет ли оно успешно встретить «цунами новых угроз и вызовов на заре XXI века».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.