Глава 7. КОЛЛЕГИ СО ЗВЕЗДНЫМ БИЛЕТОМ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 7.

КОЛЛЕГИ СО ЗВЕЗДНЫМ БИЛЕТОМ

«Шестидесятники»… Так называют писателей, коих вывела на сцену «оттепель» — либерализация художественной, да и вообще — всей жизни в СССР.

К их числу относят и Аксенова, ворвавшегося в литературу с «Коллегами» и «Звездным билетом» — повестями, вышедшими в журнале «Юность» в 1960 и 1961 годах и стяжавшими автору массовую почти влюбленность. Не меньшей читатель наградил и его друзей.

О них и потолкуем в этой главе — о тех, кто, если и не перевернул вверх тормашками тогдашнюю изящную словесность (если можно так назвать социалистический реализм), то, добившись успеха, отвоевал плацдарм, где было место поиску, выдумке и празднику… Где сияли фейерверки и ликовало веселье, тогда как коренные каменщики официоза Анатолий Софронов, Всеволод Кочетов, Николай Грибачев и другие корифеи 1930–1940-х годов месили бетон красного фундаментализма.

Это слово — «шестидесятники» — обозначает эпоху, когда были написаны очень (а то и — самые) яркие страницы книг и биографий нового литературного поколения. Очень разные, они чувствовали, что, кружась каждый в своем танце, движутся в общем направлении, которое, однако, не все брались определить. И их устраивала эта недосказанность, ибо позволяла назвать родство мировоззрений словом «дружба»… Впрочем, сегодня они не слишком-то жалуют имя — «шестидесятники»…

Белла Ахмадулина относилась к нему с сарказмом: «Когда говорят — „шестидесятники“, я говорю: да называйте нас, как хотите, хотя лично мне такая терминология напоминает какую-то тухлятину революционную из позапрошлого века. „Народники“, „шестидесятники“… А мы — просто друзья».

Есть по этому поводу особое мнение и у одного из ярчайших представителей послесталинского поколения ленинградцев-петербуржцев — поэта Анатолия Наймана — друга Аксенова со времен учебы в Ленинграде. В книге «Роман с самоваром» он пишет: «Я не шестидесятник… Я их ровесник, с ними жизнь прожил, с кем-то близок, но к шестидесятничеству не принадлежу. Чтобы вам было понятней: Окуджава и Аксенов — шестидесятники, Бродский и Венедикт Ерофеев — нет, согласны? Объяснить разницу? Те сознавали свое место в истории как группы… А этим — в голову не приходило. <…>

Все мы друзья своих друзей и не только в обиду их не дадим, но даже не очень понимаем, как они могут кому-то не нравиться. Не лично, не конкретно такой-то, потому что врун, придурок и жук, а именно как поколение».

Итак — друзья. Итак — поколение. Что ж, и это верно. Хотя иные из этих дружб оказались не слишком прочными, а другие, напротив, — по гроб. Так или иначе, не особо вдаваясь в подробности (об этом уже написано море текстов), припомним, как выглядело начало этой большой дружбы.

Для многих площадкой, где она зародилась, стал Литературный институт.

Вот срез на 1954 год — по курсам этого очень специального учебного заведения, призванного давать стране особых людей — хороших советских писателей.

Итак, курс первый — Анатолий Гладилин, принятый, как он утверждает, за множество рассказов, ни один из которых сегодня он и знать не желает (через год «Юность» опубликует его «Хронику времен Виктора Подгурского», а пока на семинарах его требуют изгнать «за полную бездарность»).

Курс второй — Юрий Казаков. Его не задевают. Он сам кого хочешь заденет.

На третьем процветает Евтушенко Евгений Александрович (уже многие зовут его по имени и отчеству).

На четвертом царит Роберт Рождественский — спортсмен и добряк с редким чувством юмора — любимец курса и, как считали некоторые, всего института.

Никто из них пока не достиг славы — Политехнический был впереди, — но Евгений и Роберт уже печатались в газетах. Девушки и младшекурсники дрожали при их взгляде.

Время идет. В Литинституте царит атмосфера поиска. Всем памятен XX съезд, роман Дудинцева «Не хлебом единым»… Разворачивается боевая и кипучая буча, рушатся догмы, совершаются открытия.

Как-то поутру юный Гладилин пришел в полуподвал дома 52 по улице Воровского, где во дворе правления Союза советских писателей жил Роберт Рождественский. Пришел и говорит: «Роба, я не спал всю ночь, думал-думал, но вот смотри: никакого соцреализма не существует, это же бред собачий!» А тот на полном серьезе ответил вопросом:

— Ты что, только сейчас до этого допер?

Впереди были 1960-е. Так что дальше — больше. Пошли их молодости сборы и яростные споры и стаканы и с бледным сидром, и с более серьезными напитками. К Робу на Воровского зачастили всё более именитые авторы, актеры и режиссеры их поколения. Но главное — не известность и не напитки, а обмен идеями средь оттаивающей советчины. Плюс — контакты с зарубежными коллегами, причем часто — без спросу. А также знакомство с тамошней литературной и просто жизнью в поездках и посольствах.

Вот, к примеру, краткий список тех, кого Гладилин называет постоянными гостями посольства США: он сам, Аксенов, Ахмадулина, Евтушенко, Табаков, Вознесенский.

Забудь мы об Андрее Вознесенском, и те годы и та компания покажутся пустоватыми. Впрочем, сам он был не слишком склонен видеть себя частью именно той компании, говоря, что не он, а Аксенов «в том времени был счастлив и выл, когда оно кончилось». Однако и Андрей Андреевич, несомненно, входил в нее, хотя — как он говорил — и реже наезжал в Коктебель, и не так часто запивал… В буйном вихре попоек и свиданок он себя не помнит. В его круг входили умеренные «технари» — физики, астрономы… Из Дубны, Крымской обсерватории, Новосибирского Академгородка…

Так что близость Вознесенского с литературной бражкой нередко была заочной. Но крепкой. Ведь как оно случалось? Если кого-то начинали травить — все его ободряли. Коли кто-то что-то не так делал или писал — говорили прямо: что же это ты, старичок?! А если улыбалась удача, кричали: старик, ты гений!

Дружба не обязательно требовала «пересечений», «сближений», «кучкований». Но, по словам Гладилина, в посольстве США они выпивали регулярно.

Знакомство с Западом включало не только застолья с дипломатами и постижение тамошней культуры. Порой оно имело и хозяйственное измерение, обильно сдобренное эмоциями человека, на миг попавшего за «бугор». Вот как вспоминал Вознесенский о приключении, пережитом во время первого визита в Европу[34]:

«Я был в восторге от радушного приема, оказанного важнейшими французскими газетами моим поэтическим чтениям: я буквально потерял голову. И вот… в мою гостиницу в Париже позвонили, и слащавый голос сообщил, что господин Фельтринелли[35] прибыл для встречи со мной… Черный лимузин с опущенными шторками поджидал на углу гостиницы Все походило на сцену из триллера. Я не помню, куда меня привезли, возможно, это была вилла или секретная квартира…

И вот он стремительно входит… В глазах у него грустный и лихорадочный блеск. Но самое важное — это его усы, загнутые вниз, как у украинских бандитов. Есть такая гусеница, которая… движется, выгибая спину, ее называют „землемеркой“, говорят, она приносит удачу. Принесут ли мне удачу Фельтринеллевы усы-землемерки?

Я чувствовал в Фельтринелли страсть к приключениям, которая мне так дорога. Он играл роль человека, развлекающегося тем, что подрывает вселенские основы — я был мифом московских стадионов. <…> Фельтринелли предложил мне пожизненный контракт на авторские права на всемирном уровне. Я… никогда не подписывал контрактов: советские законы запрещали прямой контакт с издателями. Теперь мне представился случай! <…> Я согласился, но лишь на итальянские права. Я вел себя как прожженный автор, залпом заглатывая виски. Мне предложили невероятную сумму. Сейчас я не помню ее, но для такого как я, который ни гроша не получал от издателей, речь шла о головокружительной сумме! От удивления я окаменел. Я отказался.

„Тогда сколько же вы хотите?“ Я с усилием назвал цифру в десять раз больше.

Я думал, что с издателями надо разговаривать именно так.

Фельтринелли… бросился вон из комнаты. Я сказал себе: „Андрюша, ты пропал“.

Тремя минутами позже распахивается дверь; входит Фельтринелли, спокойный, но решительный: „Договорились. Как вы хотите получить деньги? Чеком или предпочитаете перевод на банковский счет?“ — „Нет, всё сразу наличными!“ — „Хорошо, хорошо, — сказали усы-землемерки, ощупывая воздух, — но… вам нужно будет приехать в Италию“.

Так я совершил второе преступление. Советские граждане не могли напрямую потребовать визу у иностранного консула. Это можно было сделать только… после детального обсуждения на специальной комиссии. Вместо этого я пошел к итальянскому консулу в Париже и спустя три дня оказался в Риме… Шикарный отель на площади Испании кишел американцами и кардиналами. Я знал, что мне придется потратить все деньги за неделю. Я был уверен, что, когда вернусь в Москву, дорога в Европу будет для меня навсегда закрыта. Поэтому купил меха и украшения для всех друзей… И… забыл в номере подаренный мне рисунок Пикассо».

Вот она — дружба! Пикассо оставил, а ребят не забыл!

«Всё лучше и лучше пишет Андрей Вознесенский, несмотря на то, что неважно себя чувствует. Его ощущение слова, игра словом, мысль, появляющаяся из этой игры, колоссальная изобретательность — просто удивительны. Он — последний живой футурист», — это сказал Аксенов в интервью «Независимой газете» в декабре 2004 года.

Завидная судьба — много лет спустя с того дня, когда английский журнал Observer написал, что ты «как ракета взлетел на усыпанный звездами небосвод поэзии»… С того дня, как твой первый, изданный во Владимире сборник «Мозаика» разгневал власти и его редактора Капитолину Афанасьеву сняли с работы… С того дня, как второй сборник «Парабола» мгновенно стал библиографической редкостью… После того как тебе рукоплескали стадионы… Вдруг узнать из газет, что ты пишешь всё лучше и лучше.

А стадионы рукоплескали… И зал Политехнического, и вузовские аудитории, и рабочие клубы… Он почти с момента знакомства был и остался другом Василия Павловича. До того близким, что не ждал от него ни пиетета в общении, ни точности в воспоминаниях — им хватало любви.

Но в том же интервью «Независимой газете» прозвучит и вопрос-напоминание об отношениях Вознесенского и Аксенова с другим виднейшим поэтом: «Евтушенко говорит, что вы и Андрей Вознесенский вставляли ему палки в колеса, когда он затевал молодежный журнал…» А Василий Павлович ответит: «Он всё переворачивает с ног на голову. У меня дружба осталась, например, с Гладилиным. Мы ближайшие друзья с Ахмадулиной, Вознесенским. А вот с Евтушенко почему-то не друзья».

Впрочем, судя по ряду свидетельств, эта недружба оформилась в 1970-х, когда ее отражение можно было уследить и в стихах.

Вот Вознесенский:

Я не знаю, как остальные,

но я чувствую жесточайшую

не по прошлому ностальгию —

ностальгию по настоящему…[36]

А Евтушенко — в ответ:

Тоска по будущему —

                               высшая тоска,

гораздо выше,

                        чем тоска по настоящему.

Не забывай о будущем,

                                           товарищ,

когда ты идеалы

                                      отоваришь![37]

Это — дискуссия в стихах уже за рамками спора друзей. И если предположить, что Евгений Александрович всерьез отвечал Андрею Андреевичу, то в его словах не сложно увидеть упрек. Если не обвинение. Ему, Вознесенскому. Мол, идеалы-то свои отовариваешь — конвертируешь в мировую славу и связанные с ней блага, а о будущем, похоже, не думаешь. А если думаешь, то — о каком?

И даже если эта оценка покажется надуманной, то в любом случае, в этих строках знаменитейших поэтов минувшего полувека сквозит огромная разница мироощущений. У одного — жажда подлинной со-временности — личного соответствия времени — настоящего. У другого — устремленность в будущее, желать которого легко, ибо всё с ним ясно — раз и навсегда описано в партийных документах…

А, может, в его стихах было и увещевание: зря, мол, ностальгируешь, товарищ! Будет у нас еще настоящее! Выше голову. Вперед!..

Не случайно известный критик, ректор Литинститута, а потом министр культуры Евгений Сидоров, полагая, что хвалит поэта, писал: «„Бунт“ Евтушенко всегда направлен не на разрушение, а на упрочение… нового мира, певцом которого он себя ощущает и которому верно служит. Это ангажированный социализмом поэт…» По свидетельству многих хорошо знающих Евтушенко авторов, он с юных лет считал, что его стихи — дело политическое. И потому, стараясь быть «острым», точно соизмерял «остроту» с мерой дозволенного. Так, будучи индивидуальным агитатором и пропагандистом, он порой служил системе лучше, чем агитаторы и пропагандисты коллективные — «Правда», «Советская Россия», «Огонек»…

И, скорее всего, не кривил душой, заявляя: «Между мной и страной — ни малейшего шва»… Впрочем, хоть и говорят, что «советская власть и Евтушенко — неразделимы», под «страной» здесь можно понимать не только красный истеблишмент, но и советских людей. Тех, кто — как вспоминает хорошо знакомый с поэтом литератор Андрей Мальгин — рыдал на первом исполнении «Бабьего Яра»[38]. Тех, кто искренне подхватывал «Хотят ли русские войны?» и с чувством читал «Наследников Сталина»…

Наследников Сталина,

                                       видно, сегодня не зря

хватают инфаркты.

                                 Им, бывшим когда-то опорами,

не нравится время,

                                  в котором пусты лагеря,

а залы, где слушают люди стихи,

                                                            переполнены.

<…>

…Мне чудится —

                            будто поставлен в гробу телефон.

Кому-то опять

                          сообщает свои указания Сталин.

Куда еще тянется провод из гроба того?

Нет, Сталин не умер.

                                    Считает он смерть поправимостью.

Мы вынесли

                    из Мавзолея

                                                его,

но как из наследников Сталина

                                                      Сталина вынести?

Вопрос о публикации этих стихов решал Секретариат ЦК вместе с судьбой «Одного дня Ивана Денисовича». Говорят, Хрущев заявил: «Если это антисоветчина, то я — антисоветчик».

Но Никита Сергеевич антисоветчиком не был. Как и Евтушенко. Как и Вознесенский, Рождественский, Ахмадулина, Гладилин… В отличие от советского Хрущева они, не будучи анти-, были несоветчиками.

А Евтушенко? Как ему на самом деле жилось в системе, в которой он творил? Сам Евгений Александрович уходит от этого вопроса. Но напоминает: это он хлопнул ладонью на Никиту Хрущева в ответ на ругань в адрес Эрнста Неизвестного. Это его 12 членов Союза писателей требовали лишить гражданства за непатриотизм…

Нет, он не оправдывается. Просто указывает, что всё было не так просто, как кажется. И что не любая простота хороша.

Так что — Бог весть. И Он судья поэту.

Но, возможно, именно по грани несоветского и советского и пролег незримый шов между Евтушенко и другими «шестидесятниками».

Нет ничего мудреного в том, что, ворвавшись в литературу, Аксенов сдружился со многими из них, угодив со своим драйвом, энергией и несоветскостью в самое яблочко. В том смысле, что попал точно в цель. И в том, что сам стал целью. Все они были мишенью консерваторов, напуганных вдруг дозволенными неслыханными вольностями.

Как же возникали эти дружбы? Да обыкновенно.

Анатолий Гладилин вспоминает о знакомстве с Аксеновым сдержанно. Возможно, потому, что оно как-то всё не клеилось. Однажды, рассказывает он, «Вася пришел на юбилей „Юности“ — то есть на крутой редакционный выпивон — с… намерением увидеть того самого знаменитого… Но его не было — уехал в командировку». Наконец, они встретились дома у Гладилина. Правда, на скорую руку: жена Аксенова Кира — в ту пору кормящая мать — торопилась домой к сыну Леше. Но знакомство состоялось. А дальше — пошло-поехало.

А с Беллой Ахмадулиной вышло по-другому. Однажды она просто оглянулась в ресторане Дома литераторов… Вы же знаете, как может вдруг оглянуться красивая и знаменитая дама в ресторане Дома литераторов… А кто-то шепнул: «Вот и этот знаменитый Аксенов»… Могла она не оглянуться? Могла. Но — оглянулась. Ибо в прочитанных ею — как говорила Белла Ахатовна — «мельком» первых текстах Аксенова что-то очень ее растрогало… Она подумала: какой еще молодой! И не в годах дело — Аксенов был старше ее… Просто казалось, что она уже «успела что-то понять, что-то решить». А его повести были «милыми и беззащитными».

А дальше… Они, еще не знакомые друг с другом, летели в одном самолете в Вильнюс. И Белла читала «Новый мир» с его рассказами «На полпути к Луне» и «Папа, сложи!». Ее поразило, как всё написано. Увлекали не только стройность и знание автором житья «простого человека», за ними виделось «что-то более крупное».

Ей почудилось присутствие при рождении нового слога. Нового чувства. Нового облика — не только писательского, но и человеческого. Белла Ахатовна видела: Аксенов отличался. С самого начала противостоял. Скоро они познакомились. «Мне так понравилось, что вы написали», — сказала она Аксенову… Знакомство превратилось в дружбу. Именно в дружбу.

Они, говорила Белла, «странно и внезапно совпали по человеческим и литературным меркам. Это была любовь к дружбе, завещанная Пушкиным, так Пушкин любил дружить».

«Она сестра мне», — ответил как-то Аксенов на чей-то вопрос… Признаться, лишние поводы для таких вопросов были не нужны. Белла и Василий нередко проводили время вместе.

Порой — в простых забегаловках. Одну из них — близ станции метро «Аэропорт» — Аксенов прозвал «Ахмадуловка». Белле нравилась легкость их встреч, хотя оба они над ней и подсмеивались. Это подтрунивание над жизнью и собой было атрибутом того шарма, что сам по себе противостоял времени, «когда и дышать-то было трудно», и друзья спасались лишь весельем и застольем. А застолья случались ошеломительные!

Аксенов рассказывал мне, как однажды они сидели компанией в ресторане Дома актера и с ними — Ахмадулина. «Белла была дивно хороша… И какие-то гады стали посылать ей записочки, клеить. Прямо при муже — Юрии Нагибине. Тот сидел невозмутимо, а мы разозлились и врезали сволочам». Их девушка, прекрасная дама была достойна разбитых бровей и кулаков.

Сама же она любила дарить подарки. Вот и Аксенову подарила красивый альбомчик. Мол, он тебе, Вася, пригодится. И верно. Отсюда пошла привычка Аксенова начинать новый проект с записей в этих книженциях в кожаных или тканых переплетах.

Как-то Белла сидела над стихотворением «Сад». Вдруг вошел Аксенов. Она этот стих, ему посвященный, и дальше хотела писать… Но он вошел, и она закончила. Словами «Я вышла в сад…». Они и стали последним подарком перед его отъездом. Но это — почти через 20 лет…

Не очень хочется обсуждать, почему о ком-то из тогдашних друзей кто-то потом вспоминал с холодком, а о ком-то — с теплом или восторгом. Не знаю, что и как говорил в ту пору Аксенов об Окуджаве — например, когда участвовал в его первом ленинградском концерте… Почти наверняка что-то не похожее на посмертные слова, но, быть может, схожее по духу: «…несколько десятилетий… его присутствие смягчало климат свирепо холодной страны, странной печалью напоминало необузданным мужикам с их водками и драчками о чем-то ангельском, безукоризненным джентльменством ободряло усталых женщин…»

Ну, да. Булат был с ними «на площади Восстанья полшестого». С гитарой. С мудростью. С «Примой» в углу рта и партбилетом в углу стола, куда пишут… С виноградной косточкой судьбы. А песню Аксенову он посвятит потом…

А тогда был ах, Арбат, его Арбат… И переулки, где вместо «мессершмиттов» как ворон, — летят невиданные ароматы: книг, светлой меди, незнакомых комнат и синих штор, балов и машкерадов, и музыки, рождающей сияние ясных искр, как капля — дрожь воды… Музыки контрабасной прозы Юрия Казакова, тоже вытянувшего звездный билет — «гения русской прозы».

Лишь очень наивные читатели думают, что звездные билеты пересыпаются в лотерейном барабане усталой тетеньки на подступах к вокзалу. Нет! Их влечет из тихих, тайных недр забавный какаду, крутящий головой, присевши на плече шарманщика-слепца, что вдруг забрел в ваш двор, отнюдь не просто так — всего на час свернув с пути в чужие страны…

О коллегах со звездным билетом в кармане пальтишка с поднятым воротником, о дружбе, путешествиях и приключениях можно написать тома. Но важно пометить: Аксенов и среди них стоял особняком. Отчасти потому, что попал в этот круг своим, особым образом. Мимо Литературного института. Мимо войны… Пришел другим путем…

…Двадцать четвертого декабря 1952 года, как обычно, был отпечатан очередной 153 (1086) номер газеты «Комсомолец Татарии».

Те, кто его редактировал и подписывал полосы, не знали, что он станет памятником культуры. Ибо была в нем рубрика «Литературное творчество студентов». А в ней — три стихотворения. Среди которых — «Навстречу труду» студента В. Аксенова.

Это — его первый опубликованный текст.

НАВСТРЕЧУ ТРУДУ

Ревел изо всех лошадиных

                                                   сил

Скоростной пассажирский

                                               «ИЛ».

Блестел на солнце гигант —

                                                 стрекоза,

Скрывалась из глаз Казань.

Уже промелькнул и остался

                                                   вдали

Кусочек знакомой земли.

А дальше, срывая у тучи клок,

Пилот повернул на восток.

Мы вынули карту:

                                       — Давай поглядим.

Как много еще городов

                                       впереди…

На тысячи верст от родного

                                                   Кремля

раскинулась наша земля.

И мы, ощущая в кармане

                                           диплом,

Подумали вместе о том,

Что труд наш свободный

                                      вольется вот-вот

В героику новых работ.

И это не шутка, не миф,

                                                 не пустяк:

Сады на Чукотке зашелестят,

И с радостным свистом

                                          московский экспресс

Прорежет колымский лес.

И мы, молодые солдаты труда,

Построим в тайге города,

Со сталинским планом

                                               и песней в душе

Заставим весь край хорошеть.

«Комсомолец Татарии» вывешивали и в университете.

— Забавно, — рассказывала Галина Котельникова, — я стою у стенда и слышу, как один студент читает вслух: «И мы, ощущая в кармане диплом…», а другой говорит: а я, черт возьми, в своем кармане ничего не ощущаю — у кого бы рупь стрельнуть…

Надо сказать, что это стихотворение отличается от напечатанных рядом «собратьев» образностью, живостью, динамикой. Другие же состоят из клише. Такая была эпоха — пятилетки стандартных искр…

Студент Егоров завершает стихотворение так:

Поешь ты, радость не тая,

О Родине чудесной.

— И как не петь? Вся жизнь твоя

прекрасна словно песня!

А вот финал у третьего призера — Е. Иванова:

Мы пойдем на стройки и заводы,

Перед нами светлый путь лежит.

Молодежь великого народа,

Будущее нам принадлежит!

Спустя годы Аксенов назвал свои стихи «совершенно дурацкими», хотя и был за них премирован деньгами, которые спустил с друзьями в кабаке.

Само собой, это полудетское стихотворение, в котором лишь при старании можно уловить отзвуки любимого автором джаза, не было звездным билетом. Но разве нельзя его считать попыткой занять очередь к таинственному шарманщику, из мешка которого их вытягивают?.. Причем — очень немногие. Получая шанс на место в экспрессе, летящем к пикам славы.

Через четыре года после первой публикации и за три — до решительного шага Аксенова к успеху — в 1956-м — в Казань вернулся его отец Павел Васильевич. Ночью, в общем вагоне, с попутчиком — татарским поэтом Будайли. С вокзала они пошли к поэту домой. Пешком — ибо не знали, вправе ли ехать на трамвае. А к Будайли — потому, что Павел Васильевич не был уверен, что его примут дома.

Внезапность его появления на улице Карла Маркса, невероятная одежда и обувь; многократно латанный необъятный мешок, полный неожиданных предметов, нежная встреча с сестрой и фактически незнакомым сыном… Всё это прекрасно описано в рассказе «Зеница ока». Там же говорится о деревянной раскладушке, на которой спал Василий, заходя на Карла Маркса. Той, которой телевидение щедро отмерило минуту славы, повествуя о юноше, спящем на скрипучем ложе под столом… И верно — комнатка была махонькая, а Василий — уже большой. Так что, лежа на раскладушке, и впрямь частично оказывался под столом, что очень его забавляло.

С этой раскладушки он и встал навстречу отцу, с которым они стали друзьями.

Трудно сказать, был ли студент Аксенов в институте на хорошем счету. Он вспоминает об учебе скупо, делая акцент в основном на «студенческой жизни» — как по пивным «таскался в связанном сокурсницей шарфе цветов русского флага», как подчас в голову приходили дерзкие идеи, типа — устроить у храма Спаса на Крови митинг в поддержку венгерского восстания 1956 года. Впрочем, рисковое дело не состоялось.

«Я вспомнил весну 56-го и „школу“ на площади Льва Толстого, арендованную под полуподпольные танцы, — писал он годы спустя. — Никто тогда толком не знал, как „бацать стилем“, но вдруг появились два парня из Штатов, сыновья дипломатов; они знали. Эти „штатники“ плясали в центре зала, а толпа копировала их движения. „Шухер!“ — крикнул кто-то… Появилась комсомольская дружина[39]. Оркестр немедленно перешел на „Молдовеняску“[40]. Дружина удалилась, и опять пошел „стиль“».

Впрочем, жизнь в Ленинграде была полна и других событий. Например — драк. По одиночке — из-за барышень. Или группа на группу. А то и курс на курс! Как-то Каменноостровский (тогда Кировский) проспект был перекрыт гигантским побоищем горного факультета университета и мединститута, где учился Василий.

Тогда же он и попал в ленинградскую литературно-артистическую среду. В больнице им. Эрисмана, где располагались клиники и корпуса института, образовалась компания, в которой больше говорили о литературе, чем о медицине. А потолковать было о чем! То гремела буря с романом «Не хлебом единым», то — с альманахом «Литературная Москва» со стихами Ахматовой и Цветаевой, Заболоцкого и Шкловского. Громко зазвучали в журналах имена Слуцкого, Яшина, Пастернака, Хемингуэя. В Доме культуры промкооперации, где Аксенов посещал литературный кружок, устроили «французский вечер»: открыли на сцене «кафе символистов», читали Бодлера, Верлена, Рембо.

Аксенов познакомился с будущим кинорежиссером — автором «Степени риска», «Монолога» и «Голоса», а тогда тоже студентом-медиком — Ильей Авербахом. Тот курил трубку, обращался к друзьям «старик», мог дать почитать только-только извлеченный из-под спуда журнал «Мир искусства»… Слушал Василий и Александра Городницкого, который в мундире с погонами (такая была форма у студентов Горного института) что-то пел под гитару. Познакомился с поэтами Дмитрием Бобышевым, Евгением Рейном, Анатолием Найманом.

Окончив институт в 1956-м, Аксенов пошел в Балтийское пароходство — хотел работать врачом на судах дальнего плавания. Но его ждало разочарование — несмотря на реабилитацию родителей, визу, нужную для загранплавания, ему не дали. Пришлось ехать в поселок Вознесение, где Свирь впадает в Онежское озеро, — работать главврачом в больнице. И там, в тиши — в паузах между приемами, операциями и антиалкогольными лекциями — он писал повесть «Коллеги». Тогда в тех краях, — рассказывает первая жена Аксенова Кира, — жили удивительные люди с огромными синими глазами, белыми волосами и особым диалектом. Они говорили: гарриус вместо хариус — их жизнь была связана с рыбой: ее вялили, сушили, солили… Потом при воспоминании о Вознесении Аксенова нередко брала оторопь: «Я ведь мог там всю жизнь просидеть»…

Опыт тех лет отразился в повести «Коллеги» и рассказах конца 1950-х — «Наша Вера Ивановна», «Самсон и Самсониха», «Сюрпризы»… Собственно, прямо из врачебного кабинета он и шагнул в литературу.

Но прежде было много разного.

Лето 1956 года. Люди возвращаются из лагерей. В Ленинград приезжает Юлия Ароновна Менделева. Бабушка дочери репрессированного героя Гражданской войны Лайоша (Людвига) Гавро[41] — студентки московского иняза Киры. Юлию Ароновну — члена партии с 1905 года, депутата Верховного Совета и директора Педиатрического института забрали в 1949-м по «Ленинградскому делу» и вот — отпустили, даже предоставили дачу в Пенатах.

И живут на даче этой закаленная бабушка Юлия и юная красавица Кира, названная в честь Сергея Кирова, с которым у ее мамы когда-то был роман. Кирова убили 14 декабря 1934 года, а Кира родилась 16-го числа того же месяца…

И вот — бабушка читает. А внучка гуляет по Пенатам и шикарно танцует на площадке санатория «Сталинец». И так — танцуя — знакомится с медиком Василием Аксеновым.

А потом все было очень романтично: ночь, луна и стихи под окном… Однажды в окне появляется матрона в ночной рубахе, со свечой в руке и наставительной речью на устах. В передаче Киры Людвиговны она звучит примерно так: «Коллега! Как это понимать? Я пожалуюсь вашему директору!»

А назавтра всё начиналось сначала.

Твои глаза напоминают пруд! —

вдохновенно читал Василий свои стихи, —

В котором навсегда остался черный лебедь.

Твои глаза лукавят, но не лгут!

Сейчас они грустны, сейчас они на небе…

Так допивай вино и доедай бифштекс!

И поскорей, мой друг, на землю опускайся!

Там, где лягушки нам поют бре-ке-ке-ке-кс;

И я в тиши ночной всем этим песням внемлю…

В 1957 году Кира и Василий расписались в Ленинграде. И помчались в Москву — на фестиваль молодежи и студентов. Танцы на смотровой площадке МГУ. Танцы у памятника Юрию Долгорукому. Танцы у станции метро «Проспект Мира»! Танцы, танцы, смешные слова… Гитары, сомбреро, негры какие-то. Невиданная и неведомая атмосфера! И — панорама Москвы, при взгляде с высотки на Котельнической набережной…

Вскоре Аксенов переехал в столицу. Его направили работать фтизиатром в туберкулезный диспансер во Фрязине. Молодожены жили на улице Метростроевской в доме 6 — некогда гостинице «Париж» — трущобе с одной уборной на 30 квартир, а точнее — клетушек. Там, вспоминает Кира, обретались абсолютно деклассированные, удивительные люди. Чего стоил бывший белый офицер, который в белых перчатках выносил горшок за своей престарелой возлюбленной, которую, пока не закрылась дверь, было видно: вот она — в мушках и напудренном парике…

И так — ежедневно отправляясь на работу в подмосковное Фрязино, наблюдая быт и нравы бывших номеров «Парижа», живя на восьми метрах площади, Аксенов пишет прозу. Посылает ее в редакции. Даже, говорят, показывает Эренбургу…

Что именно ответил мэтр — неизвестно. Но известно, что другой, менее видный писатель — родственник Киры Владимир Померанцев, автор очень смелой по тем временам статьи «Об искренности в искусстве», показал тексты Аксенова главному редактору журнала «Юность» Валентину Катаеву. И тот счел их достойными публикации.

Сотрудники «Юности» тех лет вспоминают, что, когда обсуждали первые рассказы Аксенова, прозорливый Катаев сказал: «Он станет настоящим писателем. Замечательным. Дальше читать не буду. Мне ясно. Он — писатель, умеет видеть, умеет блестяще выражать увиденное. Перечитайте одну эту фразу, она говорит о многом: „Стоячая вода канала похожа на запыленную крышку рояля“[42]. Поняли? Сдавайте в набор».

Через несколько дней после выхода его рассказов Аксенов уезжал на военные сборы в Эстонию. Накануне принес новую рукопись:

— Почитайте, пожалуйста. А я оттуда позвоню.

Это была повесть «Рассыпанные цепью». В центре — только что закончившие институт врачи. Начало медицинской практики. Отъезд в разные концы страны. Беда. И помощь другу, который в ней нуждается.

Повесть в редакции понравилась. Увлекательный сюжет. Живые образы. Разнообразие деталей. Но были и вопросы. На звонок Аксенова ответили: на уровне отдела решение, в целом, положительное, но текст надо доработать. Есть в нем, к примеру, такой Владька Карпов и — по сути его копия — некто Мошковский (был в первой версии повести такой персонаж). С Карповым ясно — он один из главных героев, но зачем нужен повторяющий его Мошковский?

Аксенов, которого в редакции тогда (и после) звали Васей, замечания редакции принял — образы Мошковского и Карпова соединил. В итоге получился тот самый доктор Владислав Карпов, которого мы знаем. Двое его коллег — Саша Зеленин и Алеша Максимов доработок не потребовали.

Но не всё было ясно с названием. «Рассыпанные цепью» звучало неплохо, но хотелось чего-то более броского, яркого. Помог Катаев:

— Русские врачи издавна называли друг друга «коллегами». Не дать ли такое название повести?

— «Коллеги», «Коллеги», — повторил про себя Аксенов, — действительно, звучит.

В шестом и седьмом номерах «Юности» за 1960 год «Коллеги» увидели свет. Вскоре Аксенов принес роман «Орел или решка?». Речь в нем шла о десятиклассниках. Когда текст подготовили к сдаче в печать, автор смущенно сказал:

— Когда я принес роман в редакцию, я одновременно показал его на киностудии…

— И что? Мы уже в набор отправляем.

— Смотрите, там в конце Дима после гибели брата приходит в их полуразрушенный дом и ложится на чудом уцелевший подоконник. Он знал, что брат любил лежать на этом подоконнике и смотреть в небо, полное звезд. В финале есть фраза: «…это теперь мой звездный билет». На киностудии роман дали Константину Симонову. Он прочел и предложил новое название: «Звездный билет»…

Предложение приняли. Поменять заглавие было не поздно. Так и сделали, сохранив «орла» и «решку» в названии первой части…

Рассказы Аксенова сопровождало пояснение: «Автор — врач. Ему 26 лет. Печатается впервые». Впоследствии он недовольно морщился, когда ему напоминали об этих текстах. Оно и понятно, ведь не только ранние свои рассказы, но и «Коллег», и «Звездный билет» он считал «детским садом». Однако же уже звучала в них «искренность в искусстве», переходящая большинство привычных в то время границ.

В своей наделавшей шуму статье Владимир Померанцев писал: «Всё, что по шаблону, всё, что не от автора, — это неискренне. Шаблон там, где не вгляделись, не вдумались. По шаблону идут, когда нет особых мыслей и чувств, а есть лишь желание стать автором»[43].

Аксенов, несомненно желавший стать автором, с первых же вещей стремился писать от автора. Вглядываться. Вдумываться. Бежать шаблонов и «лакировки действительности».

И даже ее минимального «ошкуривания». Он мастерски оставлял в тексте заусенцы и занозы, цеплявшие внимание читателя.

На фоне литературной ситуации, когда, по словам Померанцева, «жизнь приукрашивается десятком приемов…», Аксенов с его правдой молодого человека был очень привлекателен для читателей, утомленных ретушированием и украшательством.

Уже в ранних текстах он предъявляет публике пример «не профессионального барда, а литератора-строителя», на потребность в котором указывал Померанцев. Такой писатель, считал он, «…не станет заглушать проблематику, а будет искать решения любой проблемы нашего сложного и самого интересного времени. Зачем нам идеализация, когда у нас есть и нами осуществляется сам идеал!».

Возможно, Аксенов поверил Хрущеву, вдохновился «оттепелью», допустив, что идеал существует и был лишь временно попран сапогом «вождя народов». Потому-то герои его первых текстов часто сталкиваются с «негативными явлениями» и борются с ними. Но герой Аксенова — не вытяжка из газетных столбцов, радиопередач и партийных документов, он — покоритель рубежа пятого и шестого десятилетий XX века. Причем такой, каким автор желал его видеть, — образец, преподанный читателю.

Герой этой прозы свободен. Он не похож на плакатные профили юношей и девушек, устремивших взоры в расписное, но фанерное коммунистическое будущее, живущих напряженной, выдуманной жизнью мастеров, сколачивающих стенгазетное грядущее. Герой Аксенова хочет быть настоящим. У него почти нет рабского опыта, и потому он готов и хочет жить по своему велению и хотению. Он не терпит, когда командуют. Он оптимист и верит, что справится. И смеется над теми, кто дрожит и отмалчивается. Вот такой — по тогдашним меркам очень свободный молодой человек.

А зачем ему свобода? И в чем она? Да в простом — в том, чтобы жить по-своему, а не как в стенгазете написано. Хочешь — серьезно, хочешь — шутя. Устраивать праздники. Сидеть в кафешках. Целоваться в метро. Бегать в кино. Купаться в фонтанах. Ходить босиком. Носить хоть широкие брюки, хоть узкие, хоть короткие юбки, хоть длинные. Ездить на взморье. А то и в заграничное лукоморье. Смешивать коктейли. Курить «Голуаз». Блуждать и болтать до утра. Читать хорошие книги и слушать музыку, которая нравится. Импровизировать, танцевать, петь, лепить, рисовать, писать и говорить правду.

Герой Аксенова — не призрак, а деятельный гражданин. Его поступки обусловлены позицией и пусть наивным, но ясным знанием о зле и добре. Нет, он не антисоветчик! Но он помнит о злодействах и скорбит о жертвах, ему чужды интриганство, насилие, донос, мелочный контроль. И он может воскликнуть — совершенно (или почти?) искренне: «Ребята, мы с вами люди коммунизма!»

Вот такая удивительная попытка: идти к коммунизму, делая жизнь с, по сути, западного, не замороченного советскими поведенческими нормами человечества, с ценностей типа «Можно галстук носить очень яркий и быть в шахте героем труда» — как пели в свое время Юрий Долин и Юрий Данцигер на музыку Матвея Блантера[44].

Аксенов хотел показать сверстникам, а еще больше — их младшим братьям и сестрам тех, на кого им следует походить. Желал поведать о поступках, которые можно захотеть повторить. Явил язык, на котором можно хотеть говорить. Стиль, который можно хотеть имитировать. Личное настоящее и будущее, которого можно желать. Подобно Виктору — старшему брату героя повести «Звездный билет» и фильма «Мой старший брат» — желать билета, пробитого звездным компостером, и верить, что этот билет — твой.

Бить ломом в старую стену, которая никому не нужна.

Бить ломом в старую стену!

Бить ломом!

Бить!

Конечно, и лом, и стена — метафоры. Тому, кто этого не понимал, не следовало раскрывать «Юность». А тому, кому следовало, Аксенов бросал вопрос: «Может быть — вот оно — бить ломом в старые стены? В те стены, в которых нет никакого смысла? Бить, бить и вставать над их прахом? Лом на плечо — и дальше, искать по всему миру старые стены?.. Лупить по ним изо всех сил? Расчищать те места на земле, где стоят забытые старые стены. Это не то, что класть кирпичи на бесконечную ленту».

Со времени выхода статьи «Об искренности в искусстве» мера искренности изменилась. И широта взгляда тоже. Выяснилось, что свободных мест для нового нет. И пора сносить стены, предназначенные для разбивания голов энтузиастов и упражнений в стрельбе. Подумать только! На сколько лет аксеновская метафора стены опередила пинкфлойдовскую The Wall!..

Но его текст радует читателя и не склонного к рассуждениям над иносказаниями.

Например — образами трудящихся. Ведь тогда именно лесорубы, литейщики, шоферы, электрики, ткачихи, рыбаки занимали ключевое место в любом рассчитанном на успех сочинении. У Аксенова они прекрасны: в «Звездном билете» рыбаки едут в Таллин на выставку графики. А после идут обедать. И — выпив за обедом «несколько бутылочек» — следуют в концерт, где внимают скрипкам, виолончели и пению. Ильвар засыпает. Володя спешит в буфет. А утром — в рейс к Западной банке. Чудные рыбаки!

И в «Коллегах» рабочий человек прост и мил. Главного героя — доктора провинциальной больницы Зеленина, бросившего клич «В борьбу с алкоголизмом должна включиться общественность!», общественность спрашивает: «Сам-то совсем не употребляешь?» И в ответ на лепет: «Я… умеренно… если повод, так сказать» — хохочет: «Повод найти не сложно». Таковы люди труда. Сперва они находят повод. Потом перевыполняют план. А мерзавцев изгоняют и карают. Вот такие современники.

То, как Аксенов обращался с образом человека труда, не нравилось критике. А публике — нравилось. Это случай, когда автора сделал знаменитым не телевизор, не скандал или цеховые панегирики, а книги. Современники потянулись к нему. И читатели, и литераторы, и товарищи, в чьи обязанности входило с ним работать. К его услугам оказался Союз писателей. Кооператив на улице Красноармейской. Дома творчества, ЦДЛ, артистические клубы. Поездки за рубеж.

«Шестидесятникам» были доступны чужие страны. В первые же годы известности Аксенов успел много где побывать. О, эти его заметки о Японии!..

Впрочем, тогда загранпутешествия совершались с разрешения или по поручению властей. А коли их не было, Париж заменяли Вильнюс, Таллин, Рига, Львов и вообще Прибалтика и Закарпатье — этот как бы Запад. Готика, копченая черепица, шпили и трубы, башни, арки, решетки, львы и орлы рождали иллюзию необъятных возможностей. А также уверенность в себе, чувство силы, правоты, неподкупности.

Много лет спустя в книге «Улица генералов» Анатолий Гладилин вспомнит эпизод из жизни Константина Симонова… В самую теплую пору «оттепели» на некоем выпивоне отважные молодые литераторы упрекнули старика: вы продавались, служили властям, а мы — не продаемся! Симонов усмехнулся и спросил:

— А вас покупали?

Кто даст сегодня ясный ответ на этот вопрос? Не знаю. Но, судя по рассказам владельцев звездных билетов, сперва власть их не очень-то покупала. Ничего выходящего из ряда вон им не предлагалось. Публикации, книги, вечера, «артистическая жизнь», путешествия и прочие блага казались тем, кто их распределял, и тем, кто ими пользовался, чем-то обыкновенным. Вот если б еще б без цензуры б и редактуры б…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.