Глава 4. МАГАДАНСКИЙ ОЖОГ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4.

МАГАДАНСКИЙ ОЖОГ

Вася Аксенов летит в Магадан. К маме, выпущенной на поселение.

Десять лет провела она в тюрьмах и лагерях. Сидела в московских «Бутырках» и ярославских «Коровниках». Помирала на этапах, таежных сельскохозработах и погибельных лесоповалах в легендарном, зловещем Эльгене. Спасалась, моя то полы в магаданской гостинице, то посуду в столовой мужской зоны, ходя за доходягами в больничках, за курами на ферме, за младенцами в лагерном деткомбинате и вольном детсаду.

И вот — освобождение, хлопоты о приезде сына. И он — большой, шестнадцатилетний — спешит к той, о ком бережно хранил детские воспоминания. К той, кому память о нем помогла выжить в аду. После смерти старшего сына Алексея от голода тоска Евгении Соломоновны по Васе стала невыносимой. И она сделала всё, чтобы быть с ним. Тем более что рядом с тоской жила тревога за подросшего мальчика, а короткие письма от него и родных делали ее все острее.

Тетя Мотя, та самая, что с 1937 года посильно спасала оставшуюся на свободе семью от невзгод и голодной смерти, написала в Магадан, что у Васи тяжелый характер, что он связался со шпаной, что шляется в учебное время по бульварам и киношкам. И вообще: с ним просто сладу нет.

Но всё это терпели, пока другого выхода не было: мать сидела в тюрьме. А теперь… Отчего бы ей не жить с ребенком?

Отчего не позаботиться о нем? Отчего вместе не ждать Павла? Или, может быть, она думает, что деньги, которые она посылает, окупают труды и нервы, потраченные на Васю? Вовсе нет. Так пересказывает Евгения Гинзбург смысл письма в «Крутом маршруте».

В заключение Мотя намекала, что Женя, видимо, предпочла материнскому долгу личные женские дела. А эти дела у Евгении Соломоновны складывались тогда очень непросто. Ее нового «гражданского» мужа, спасшего ее в лагерях от верной гибели, расконвоированного зэка и талантливого врача-гомеопата Антона Яковлевича Вальтера отправили в колымскую глушь — на прииск Штурмовой. К тревогам за дорогого ей мужчину добавлялся страх за сына. Ей снилось, что он бросил школу, связался со шпаной, угодил в лагеря. Как тут не проснуться в холодном поту?..

Она писала в Казань, умоляла потерпеть — уже скоро она заберет Василия к себе. Писала и сыну — незнакомцу, чей образ двоился перед ее внутренним взором: то являлся буйным хулиганом, то пухлым малышом на руках у няни. Писала она и маме, просила честно сказать: может ли Вася отбиться от рук и бросить школу? Та отвечала: он умный, красивый парень, но тебе надо взять его к себе. Характер у него… Сама увидишь.

Да, она увидит. Он уже едет к ней. Жить.

Но устроить этот приезд было ох как непросто. Евгения Соломоновна ходила по «инстанциям», прося для него пропуск в закрытый Магадан. Подала девять заявлений. Получила девять отказов. Подала десятое. Решила: завернут — пойду к Гридасовой.

Александра Гридасова — легенда Магадана. Прибыв на Колыму по комсомольской путевке, стала начальницей женского ОЛПа[15], затем — «гражданской» женой всесильного «хозяина Колымы», уполномоченного НКВД по Дальстрою, комиссара госбезопасности 3-го ранга Ивана Никишова. А с 1943 по 1948 год сама была начальником Маглага — лагерного подразделения, заключенные которого обслуживали город. Эта красотка в звании лейтенанта, о которой говорили, что колье и платьев у нее больше, чем у императрицы Елизаветы, жила в окруженном стеной особняке и власть имела почти безграничную. Говорили о ней разное. Передавали историю балерины Иры Мухиной: она так очаровала «царицу Маглага», что та снабдила ее паспортом, шикарно одела и отправила на материк. Но если кого невзлюбит, тому не жить…

Прорываться к ней? Риск немыслимый! Но другого выхода не было. И когда полковник Франко из отдела кадров Дальстроя вновь сказал Евгении Соломоновне «нет» и фактически выгнал ее из кабинета, она кинулась через площадь — под носом грузовика — в управление Маглага, вотчину Гридасовой, последнюю инстанцию, способную вернуть ей сына. Не заметила очереди. Промчалась прямиком. Никто не сказал ни слова.

Лишь у самых дверей кабинета секретарша преградила ей путь:

— Вы с ума сошли! Люди ждут месяцами… Уходите сейчас же!

Евгения Соломоновна не различила лица секретарши. Приметила только ярко-рыжие волосы, торчавшие над узким лбом. И грубо оттолкнула ее от дверей. Секретарша растерялась, и Гинзбург с рыданиями ворвалась в кабинет колымской владычицы.

Что кричала она сквозь слезы изумленной фараонихе? Неизвестно. Но Евгения Соломоновна вспоминала, что, несмотря на аффект, она четко отбирала слова, способные пронять эту любительницу киномелодрам — бывшую надзирательницу Шурочку Гридасову, тронуть ее сердце. О материнском горе… О том, что кроме нее, Вася никому не нужен… Что сирота собьется с пути…

Меж тем личико Гридасовой все мягчело. И, наконец, зажурчал ее голосок:

— Успокойтесь, милая! Ваш мальчик будет с вами…

Обожательница «куплетов Дореадота» (то есть арии тореадора из оперы «Кармен»), депутат Магаданского горсовета Александра Романовна Гридасова взяла листок бумаги и написала на нем несколько слов, адресованных в отдел кадров Дальстроя, с просьбой посодействовать Гинзбург Е. С. в вызове из Казани школьника Аксенова В. П.

— Он будет говорить с вами совсем по-другому, — сказала она о полковнике. — Не бойтесь, милая. Не благодарите. Я сама женщина… Понимаю материнское сердце…

Это слово — «милая» — делало ее похожей на барыню, благоволящую к крепостной…[16]

Через 15 минут Евгения Соломоновна имела удовольствие наблюдать волшебные изменения лица и речи полковника Франко. По мере чтения записки он становился всё более приятным человеком.

— Как, опять вы? Я ведь сказал вам, что… Бумажка? Какая еще бумажка? Гм… Что же вы стоите? Садитесь! Гм… гм… Из Казани? Знаю Казань. Большой город. Университетский. Значит, фамилия вашего мужа Аксенов? Что-то как будто слыхал… Жив? Не знаете? Гм… Ну что же! Средняя школа здесь хорошая. Будет учиться парень…

Когда в милиции Василию вручили пропуск в чуть ли не самую запретную зону страны, на улице Карла Маркса разволновались. Не может быть, чтобы этого добилась простая пианистка из детсада. Евгения получила смятенное письмо, где поздравления с «выходом в люди» соседствовали с «отбоем» по части приезда Васи. Родные привязались к нему. Да и уверены не были: мало ли что, вдруг у Евгении любовник генерал, каково будет парню? Страшно стало отпускать. «Пусть уж кончит школу здесь», — писали они.

Ну и неожиданность! И это теперь — после всех мытарств… Нет, их встреча не сорвется! Но беспокоиться не стоило. Последнее слово осталось за Васей. Характер у него оказался не только трудным, но и сильным. В беседе с родственниками он настоял: еду.

Впервые за годы разлуки Евгения Соломоновна вдруг стала получать от него письма, где сквозила недюжинная личность. Вместо писулек вроде: «Как ты живешь? Мы ничего» — стали приходить подтверждения: пропуск получил, приеду обязательно. И, кстати, правда ли, что от Колымы рукой подать до Аляски?

Между матерью и сыном протянулась едва описуемая связующая нить. Мама поняла, о чем ему теперь надо писать. Об экзотической колымской природе, об опасностях морского путешествия, о преимуществах перелета… Доктор Вальтер достал для него чукотский кинжал из моржовой кости, украшенный тамошними косторезами, и мама подробно описала ему этот кинжал, а заодно и быт чукчей. В ответ звучал вопрос: когда?

Порешили на сентябре — начале учебного года. Не без трепета шла Евгения в среднюю школу — единственную в городе, поговорить. Вот, мол, сын приезжает — есть ли места в девятых классах?.. В ее памяти осталось «терпкое чувство возвращения из страшных снов к разумной человеческой повседневности». Ведь и впрямь чудесно — после многих лет оказаться такой, как все — не этапницей, не подсудимой, не зэчкой, а просто мамой, обыкновенно так беседующей с завучем о сыне-школьнике.

Место нашлось. Но вот вопрос: где взять деньги на дорогу? Ведь это очень много — три тысячи рублей! Ну, хорошо, допустим, деньги можно собрать, а потом постепенно вернуть. Мир не без добрых людей. Но с кем же поедет Вася? Да, ему уже шестнадцатый год, и путь до Магадана упростился… Но что бы там ни было, а Евгения Соломоновна и представить себе не могла, чтобы ее мальчик отправился в такой путь один. Неужели это станет непреодолимым препятствием?

Но Господь судил так, чтобы их встреча состоялась. Всё разрешилось неожиданно и самым лучшим образом.

Оказалось, искать деньги не нужно. Выяснилось, что среди знакомых есть подпольная советская миллионерша. А если и не миллионерша, то, во всяком случае, — тысячница.

Тетя Дуся была мастерица по части вязания. Колымская знать ценила кофточки ее работы и щедро платила за них. И потом — на материке у нее скончалась матушка, оставив наследство — домик со ставнями, который она, недолго думая, продала за пять тысяч. Тетя Дуся и одолжила денег на доброе дело. За полночь пришла к Евгении и, оглядываясь на фанерные стенки, сказала:

— Т-с-с-с… Вот, бери! На билет. — И выложила на подушку сотенные. Три тысячи.

Осталось найти спутника для Василия. Но и здесь всё сложилось. Умер тяжелобольной сердечник — главный бухгалтер Дальстроя Козырев. Вдова его Нина с горя занемогла, но в больницу не пошла, пригласив доктора Вальтера лечить ее на дому. Вскоре больная поправилась и стала верной пациенткой доктора. И когда он рассказал историю Васи, заявила: «Я еду в отпуск на материк. Я привезу его». И отбыла.

Но наступил октябрь. Начались занятия в школе. А Козырева с Васей всё не приезжали. Это вселяло в Евгению Соломоновну уже не беспокойство, а ужас: неужели меня никто в жизни не назовет больше мамой?

Ей виделись жуткие картины: вот Вася — последняя искорка ее угасающей жизни — летит и гибнет где-то в облаках. Вот давят его все автомобили Москвы. Вот грабят его и режут все уголовники Владивостока. Или губят эмгэбисты за неосторожное слово. На бесконечные звонки, вопросы: прибыла ли Нина Константиновна? — получала один ответ:

— Нет, пока нет.

И — как всегда — вдруг!

— Да, прилетела! Вот встречаем! Бокалы поднимаем за ее здоровье!

— А… Скажите, а мальчик? Мальчик из Казани с ней прилетел?

— Мальчик?

Сколько секунд или веков длилась эта пауза на другом конце провода? Но вот…

— Мальчик? Вы спрашиваете про казанского мальчика? Да вот сидит на диване, беспокоится, что за ним долго не идут… Шампанского не хочет, трезвенник…

Евгения Соломоновна положила трубку и хотела было бежать. Но поняла, что не может — оставили силы. И все же, вот она — заветная дверь. За дверью — Нина Константиновна:

— О, это вы? Проходите, проходите… Он уж вас заждался, приуныл совсем…

В углу широченного дивана приткнулся неловкий подросток. Он встал. Высокий, плечистый. Не тот белобрысенький четырехлетка, что бегал когда-то по казанской квартире. Тот и цветом волос, и голубизной глаз напоминал деревенских мальчишек рязанской аксеновской породы. А этот — сероглазый шатен…

Подошел. Положил руку на плечо. Узнал мгновенно. И тут прозвучало слово, которое Евгения Гинзбург боялась не услышать вовеки…

— Мама!

— Узнал! — восхищенно закричала Козырева. — Вот она, кровь-то! Всегда скажется…

Их глаза встретились. Вмиг возродилась связь времен, неисчерпаемая близость, что рвали годы разлуки, жизни среди чужих. Его быстрый шепот: «Не плачь при них…» Он знал: в мире есть мы и они. И просил маму не уронить достоинства перед ними. «Не бойся, сынок. Я не заплачу», — сказала она ему взглядом. А вслух деловым, почти спокойным голосом:

— Поблагодари Нину Константиновну, Васенька, и пойдем домой, нам пора.

— Как домой? Да вы присядьте, выпейте хоть по чарке за встречу. Вот люди! Железные какие-то! И не прослезилась даже…

И что тогда удержало Евгению на ногах?

Она добилась невозможного. Но она добивалась его многократно. Прочтите «Крутой маршрут»…

На ночь мамина подруга Юлия (будущая тетя Варя из будущего «Ожога») оставила их вдвоем. Тут и началась их первая беседа. Какой там сон? Они торопились узнать друг друга, и каждый радовался узнаванию в собеседнике — себя.

Оказалось, мальчик, не помнивший ни отца, ни мать, похож на обоих и внешне, и вкусами, и привычками. Он поправлял волосы отцовским, аксеновским жестом. Мама вздрагивала. Изумилась, когда он стал читать стихи, с которыми она жила и погибала, и вновь жила; когда декламировал Маяковского и читанный когда-то ею стишок Хармса о веселых чижах. Аксенов искал и находил в поэзии опору в жестоком мире. Поэзия — уже тогда — была оружием его сопротивления. В той ночной беседе были поэты, которые останутся с ними и в магаданские годы, и после — всю жизнь.

— Теперь я понимаю, что такое мать… — сказал он. — Впервые понимаю. Прежде, особенно в раннем детстве, мне казалось, что тетя Ксеня заботится обо мне как мать. И она действительно заботилась, но… — Подумав несколько минут, четко сформулировал: — Мать — это, прежде всего, бескорыстие чувства. И еще… Еще вот что: ей можно читать свои любимые стихи, а если остановишься, она продолжит с прерванной строчки…

Свет этой первой магаданской беседы лег на все их отношения.

Уже через несколько дней после приезда Вася сказал:

— Надо бы что-нибудь живое в доме иметь. Щенка или котенка…

Он и ведать не ведал, что это желание очень трудно выполнить в Магадане. Собаки (не овчарки) и кошки были там предметами импорта. Но Евгении Соломоновне удалось-таки добыть кошку Агафью, которая на годы стала членом их семьи. Грациозная, она ничуть не походила на своих местных родичей — домашних кошек в первом поколении — еще вчера совсем диких, эдаких маленьких тигров. Агафья придала барачному дому отчасти квартирный вид. Порой, только что восседавшая на столе у лампы, мурлыча, как патриархальный самовар, она, когда Василий готовил уроки, переходила к нему на плечи и укладывалась в виде роскошного горжета.

Нередко с уроками ему помогал Яков Михайлович Уманский, взявшийся репетировать Василия по математике. Он приходил точно в назначенный час и уходил, когда задачи сходились с ответами. Что — увы! — не всегда удавалось. Тогда, укутанный в обледенелый башлык, он возвращался в час-два ночи, невзирая на расстояние и погоду, крича: «Вася, вставай, я нашел ошибку!» Василий мычал: «Черт с ней!» А Уманский стоял над ним, пока тот не записывал верное решение.

Василий любил старика, хохотал над его очаровательными чудачествами. К Агафье Уманский обращался на «вы»: «Агафья, подойдите сюда. Вот хороший кусочек оленьего мяса. Правда, мне он не по зубам. Но вы, я надеюсь, справитесь, а?»

Иногда старик читал стихи — длиннейшую свою поэму, излагавшую историю философии: «Достоин похвалы Лукреций Кар. Он первый тайны разгадал природы. Безумных мыслей разогнав удар, он уголок обрел святой свободы», ну и так далее…

Позади осталась школьная и дворовая Казань. Позади был семидневный перелет почти через полконтинента. День — в воздухе, на ночь — приземление в крупном городе: Свердловске, Красноярске, Охотске… Этот перелет из детства в юность совпал с переходом в совершенно другую жизнь. И переходом отнюдь не плавным.

Его отец сидел. Мать была отмотавшим срок «врагом народа». Отчим тоже. А он был школьником. Каждый день ходил в класс, где за секунды до прихода учителя еще шел бой с применением тяжелой мокрой тряпки. Однажды этот снаряд угодил в Васину тетрадь, размазав задачу, которую он торопясь списал на перемене.

Двадцать один человек — столько их было в классе. Мальчишки. Раздельное обучение. Дальше по коридору имелся женский класс, примерно с таким же количеством девочек. Внешне, вспоминал позднее Аксенов, «все выглядели нормально: школяры, как школяры, однако внутренняя структура класса отличалась от внешнего благообразия, отражая гражданскую иерархию „столицы колымского края“».

Больше половины школьников были детьми начальства Дальстроя и офицеров УСВИТЛа (Управления Северо-Восточных исправительно-трудовых лагерей). Они жили в центре города в каменных домах. Четверть составляли дети вольнонаемных, населявших оштукатуренные дома второй категории. Остальные — дети бывших зэков, что жили в завальных бараках.

Под крышей школы это неравенство почти не было заметно. Дети питались в одной столовой, вместе ходили на школьные вечера, занимались спортом. Обычно офицерские дети не кичились своим социальным превосходством, и в стычке на перемене сын бывшего зэка мог легко надавать по шее сыну офицера МГБ или МВД. Но за пределами школы равенство заканчивалось. Ни разу не было, чтобы сын охранника пригласил в гости «политического», и наоборот. В городе у них были свои компании. Вася Аксенов и три Юры — Акимов, Маркелов и Ковалев держались друг друга: вместе слушали джаз по американскому радио, обсуждали приключения книжных и киногероев — разных там отважных Ринго Кидов, о которых узнавали из «трофейных» боевиков.

Многие из этих картин, строго говоря, не были трофейными. В том смысле, что сняли их не немцы, а американцы и в СССР они попали, будучи захвачены в разгромленной Германии. Их показывали со срезанными титрами, меняли названия. Так, дважды оскароносный «Дилижанс», снятый классиком вестерна Джоном Фордом, переименовали в «Путешествие будет опасным», а «Ревущие двадцатые», где в 1939 году у Рауля Уолша сыграл в скором будущем звездный Хемфри Богарт, превратился в «Судьбу солдата в Америке»… И хотя судьба эта была незавидной, фильмы восхищали советских подростков.

Вообще, это любопытный парадокс (кстати, на него в послесталинское время указывал не один Василий Павлович). Утверждают, что режимный Магадан в те времена был чуть ли не самым свободным городом Советского Союза. Многие его жители не боялись говорить всё, что думают. Считалось, что «им нечего было терять — ну отправят опять в зону, да и хрен с ним»[17].

Сложно сказать, так это было или нет, однако то, что для юноши Аксенова в Магадане возможность общения с высокими интеллектуалами удивительно расширилась — это факт. Евгения Гинзбург жила на поселении, была известна многим как умная, культурная и образованная женщина. К тому же с немалым жизненным — то есть лагерным — опытом. Стоит ли удивляться, что оказавшиеся в таком же положении умные, культурные и порой очень хорошо образованные бывшие зэки тянулись к ней.

Уже в 1990-е годы Василий Павлович вспоминал, как каждую неделю к ним в барак — в гости к воспитательнице круглосуточного детского сада, только что переведенной в так называемые музработники (то есть в пианистки), — приходили некогда врачи и профессора, а ныне вахтеры и уборщики, и вели интереснейшие разговоры. И было это не что иное, как «салон». Целых 15 метров! На втором этаже. Из двадцати комнат в коридоре — эта одна из лучших. А может, и самая лучшая. С отличным окном. Василию ширмой отгородили отдельный уголок. Там стояли железная койка, стул, стол, а на нем — чернильница, бумага и учебники. Были и шерстяное одеяло, и пуховая подушка.

А по другую сторону ширмы звучали проза и стихи, шли дискуссии о философии и искусстве. Приходили профессор Симорин с женой Таней, жившие в хибарке напротив. У них, как у Евгении и Антона Вальтера, был лагерный роман, прошедший через колючую проволоку, запреты и разлуки. И кто знает, быть может, именно благодаря этой тюремной любви они покинули зону и теперь наслаждались печкой и «свободным совместным проживанием».

Симорин, когда-то сердцеед и всегда — блестящий остроумец и эрудит, привлекал Василия рассказами о встречах с людьми, чьи имена он видел на обложках учебников. Доктор Орлов щеголял редкими, но яркими парадоксами по всем вопросам жизни. Художница Вера Шухаева рассказывала про Париж, про Леже и Модильяни. Она работала в ателье, где порой ей случалось придать приличный вид тяжеловесным начальственным дамам.

Евгения Соломоновна, знавшая множество стихов, открывала Василию великую тайну советской России — Серебряный век. Читала Блока, Северянина, Брюсова, Ахматову, Гумилева, Мандельштама, Пастернака. То было первое знакомство Аксенова с запретной высокой русской литературой. Знакомство, вернувшее мечты о романах и поэмах, о приобщении к судьбе мыслителей и художников, писателей и поэтов, бродяг и артистов…

Приобщившись к ней, много лет спустя он будет писать об этом в «Московской саге», в рассказах и статьях, говорить в интервью. Как и о том, что Магадан стал для него знакомством с Советским Союзом в его доселе неведомом и невиданном измерении.

Что ни день, по Магадану — из порта в сторону карантинной зоны — двигались колонны заключенных. Все — с номерами на спинах. Некоторые в кандалах. Аксенов с матерью жили в Третьем сангородке, недалеко от так называемой Карантинки, и он невольно спрашивал Евгению Соломоновну: «Что это, кто это такие, как это может быть?» Но она не торопилась открывать сыну глаза на происходящее. «Ему жить, — советовали ей подруги. — А зная всю правду, жить трудно. И опасно». И только ревностный католик Антон Вальтер доказывал горячо и страстно, что на лжи и умолчании настоящих отношений с сыном не построишь и надлежит заботиться прежде всего не о том, чтобы он был удачлив, а о том, чтобы был честен.

Честной решила быть и мама. И потому на первый же Васин вопрос «За что?» она ответила прямо: «Не „за что?“, а „почему?“». И затем откровенно рассказала обо всем, через что прошла и что поняла на этом пути.

Но даже если бы она пыталась скрыть правду, это не удалось бы. Василий всё ловил с полуслова. В ночь с 9 на 10 октября 1948 года, ближе к рассвету, Евгения Гинзбург рассказала сыну задуманные главы «Крутого маршрута». Он стал первым слушателем этой удивительной книги…

Впрочем, Василий Аксенов и сам уже многое понял, глядя на колонны жертв, гонимых в хищную пасть Дальстроя. Вот как в 1970-х в романе «Ожог» он передал ужас встречи его героя — Толи фон Штейнбока, с таким этапом:

«Колонна двигалась прямо по краю кювета, а конвоиры по дощатому тротуару. Огромное отвратительное общество идущих женщин в разномастном тряпье, в продранных ватных штанах, с котомками на плечах и с котелками у пояса, иные в шляпах, прикрученных к голове ватными полотенцами, некоторые со следами губной помады. <…>

— Эх, сейчас бы любую баклажечку между ног! — крикнул из глубины колонны отчаянный голосок.

— Эй, Ваня-вертухай, зайдем за угол, раком встану!

Толя не знал, куда деваться. Что это значит — „раком“? Это нечто немыслимое! Что мне делать? Побежать, что ли, прочь?

— А вон этого, молоденького, не хочешь, Софа? Небось еще целочка. Эскимо!

— Покраснел, покраснел-то как, девки!

— Иди к нам, пацан, всему научим…»

Конечно, Толя фон Штейнбок из «Ожога» — это не Вася Аксенов из своей живой судьбы, но кто поручится, что будущий писатель не чувствовал того же самого, «с ужасом отгоняя мысль о том, что еще год назад мать его и тетя Варя ходили в таких же колоннах».

Шестьдесят лет спустя в беседе со знакомой журналисткой умудренный, знаменитый писатель Аксенов скажет: «Я не был свободным человеком. Но я никогда не чувствовал себя советским человеком. Я приехал к маме в Магадан на поселение, когда мне исполнилось 16 лет. Мы жили на самой окраине города, и мимо нас таскались вот эти конвои. Я смотрел на них и понимал, что я — не советский человек. Совершенно категорично: не советский». Магадан навсегда обжег его своим льдом.

Какая тут литература? Какой Серебряный век, если твою маму снова забирают? Туда, откуда прямой путь в эти человеческие кучи. А так и было — 25 октября 1949 года Евгению Гинзбург арестовали второй раз. Доставили в «белый дом» — правление Маглага (где некогда Гридасова помогла ей вызвать Васю), а оттуда в тюрьму — «Дом Васькова».

И вот Василий — без единой родной души. Один. В 16 лет. В Магадане. В конце 1940-х. С учебниками, железной кроватью, стопкой нового белья, носками и парой рубах, что доктор Вальтер выменял за немалое число хлебных паек. Стоя в очередях в «Дом Васькова» с передачей, Василий видел всё тот же марш заключенных советских людей в их несветлое будущее.

Это ли не круто? И главное, нет надежд, что не станет круче. Что портреты отца народов, художественную самодеятельность и пропагандистские штучки-дрючки не разметет как шелуху еще какая-нибудь мерзость. Повторный арест мамы избавил его от остатков иллюзий, но ему еще долго предстояло открывать глаза, прежде чем действительность предстала с ослепительной ясностью.

Не случайно там, в Магадане, вновь выпущенная из-под стражи в «бессрочную» ссылку Евгения Соломоновна и Антон Яковлевич подсказали грезившему литературой юноше выигрышный, с их точки зрения, жизненный ход: «В литинститут тебя не возьмут. В университет тоже. Иди-ка в медицинский — в лагере врачи лучше выживают». Колымская логика. Можно было вообразить, что сына минует жестокая лагерная чаша, но практичнее было представить себе и его за проволокой, в зоне.

Исполненная ожидания неправой кары и муки раскаленная дневная юдоль и ночная пурга Магадана обожгли Аксенова на годы. Их след будет ныть всю жизнь.

А пока… Пришла весна 1950-го. Васе дали аттестат. С жирной тройкой по физике.

На выпускном вечере Евгения Соломоновна в парадном платье из предсмертной посылки мамы Ревекки сидела рядом с полковницами и генеральшами, одетыми в шелка и сверкавшими драгоценностями. С дамами, что выхлопотали Василию бесплатные обеды на время, пока она «припухала» в «Доме Васькова». Слушала, как историчка просила «не забывать наш светлый золотой Магадан, построенный руками энтузиастов». Гордиться, что учились в таком городе…

На том вечере Аксенов впервые напился пьян. Евгения Соломоновна с иронией вспоминала, как, волоча его домой, горько всхлипывала. А наутро он по-ребячьи просил прощения и зарекался пить. Мать же была безутешна. Но плакала она не из-за этой первой пьянки, а оттого, что близилось новое испытание: отъезд.

Его ждал «материк». Город на Волге. Медицинский факультет. И весь этот джаз.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.