Заплатить кровью… Московское «Страстное восстание»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Заплатить кровью… Московское «Страстное восстание»

Напряженность в русской столице постепенно росла. Поляки вели себя своевольно, москвичи их недолюбливали. Глава польского гарнизона Александр Гонсевский первое время поддерживал дисциплину среди своих подчиненных. Он даже казнил нескольких молодчиков, причинивших тяжкие обиды московским жителям. Но присутствие инославного иноземного гарнизона не могло не провоцировать стычек с местными жителями. Тем более, поляки вели себя вызывающе.

Политическая сделка, совершенная боярским правительством с поляками, всё более и более оборачивалась убытками, прибыли же от нее оказалось до крайности мало. Жолкевский ушел, попугав Лжедмитрия II, но не разгромив его воинства. Допустим, Гонсевский остался в Москве охранять ее от «тушинцев». Однако… в декабре 1610-го самозванец погиб. Армия его лишилась лидера, враждебного Владиславу. Так от кого теперь берег русскую столицу пан Гонсевский? — задавались вопросом москвичи. А поляков требовалось кормить и поить, между прочим. Русские войска большей частью оказались выведенными из Белокаменной — прежде всего подразделения стрельцов. Но зачем? Кому они угрожали? Разве только пропольской адинистрации. С разрозненными отрядами «тушинцев», утративших вождя, они отлично справились бы. Как и с поддержанием порядка в самом городе. Владислав к Москве не шел. Сигизмунд запугивал и стеснял русских послов, продолжая осаждать Смоленск. Король не дал никаких гарантий сохранности православия и Русской церкви. Ее глава Гермоген испытал на себе давление чужой власти и русских ее приспешников.

Под давлением этих неудобных обстоятельств роль польского гарнизона в Москве с каждым днем всё более оборачивалась незамысловатым амплуа оккупационного корпуса.

Хуже того, самих поляков раззадоривали подлые советы русской администрации, выхватившей власть у боярского правительства. Эти голубчики выслуживались, как могли. Им требовалось представить свою деятельность весьма полезной. По их рекомендациям Великий город принялись разоружать. Снесли решетки ночных караулов, защищавшие ночной покой москвичей.

Именно они, люди изменного обычая, предлагали найти удобный предлог и ударить как следует по местным жителям — раздавить их силу, пока не началось массированное организованное сопротивление.

Поляки располагали 6000 собственных бойцов и 800 немецкими наемниками. Они боялись при столь ограниченных силах не справиться со стихией городского восстания, а потому приготовились к самым радикальным мерам по его подавлению.

Один из них пишет: «Мы были осторожны; везде имели лазутчиков. Москвитяне, доброжелательные нам, часто советовали не дремать, а лазутчики извещали нас, что с трех сторон идут многочисленные войска к столице. Это было в великий пост, в самую распутицу. Наступает Вербное воскресенье, когда со всех сторон стекается народ в Москву. У нас бодрствует не стража, а вся рать, не расседлывая коней ни днем ни ночью. Вербное воскресенье прошло тихо: в крестном ходу народу было множество; но потому ли, что видели нашу готовность, или поджидали войск, шедших на помощь Москвитяне нас не трогали. Хотели, как видно, ударить все разом»[90]. Выходит, гарнизон ждал хорошо организованного выступления, а не просто массовых беспорядков.

Все — и русские, и поляки — чувствовали, сколь недолгий срок отделяет их от начала открытой борьбы. В преддверии ее худший из русских изменников, Михаил Салтыков, подступался к Гонсевскому и его офицерам с жестоким планом: «Потом настало Вербное Воскресенье, во время которого мы более всего опасались бунта, ибо в этот день патриарх выезжает святить воду на Москве-реке и на церемонию стекается множество народа. У нас был повод опасаться этого дня еще и потому, что в дальних крепостях были убиты несколько наших людей, а остальные ушли, сильно потрепанные. Но мы все это терпели, не очень полагаясь на свои силы, которые были слишком малы для города в сто восемьдесят с лишним тысяч дворов… В этот день упрекнул нас весьма к нам расположенный боярин Салтыков: «Вам сегодня москвитяне дали повод, а вы их не побили; они вас придут бить в будущий вторник. Я дожидаться этого не буду, возьму свою жену и поеду к королю»… Он считал, что мы должны упредить удар москвитян, пока в город не вошли подкрепления, посланные Ляпуновым (а Салтыков ждал их именно во вторник). Так что ко вторнику мы приготовились: на башни и ворота Китай-города и Крым-города втащили пушки. А во вторник случилось то, чего не ожидали ни мы, ни москвитяне. Если жители города что и замышляли, то дожидались голов, по-нашему — предводителей, а их-то и не было, ведь первейшие бояре были на нашей стороне. И в тот день москвитяне в Китай-городе, где находились склады всевозможных товаров и лавки первейших купцов, беспечно покупали и продавали…».[91]

Очень хорошо видно: польский гарнизон, при всех своих лазутчиках и русских доброжелателях, довольствовался весьма скудными сведениями о недовольстве местных жителей. Вроде бы, «дожидались голов», а значит, они пока не явились к повстанцам, готовящимся к сражению… но как только рванет бомба открытого столкновения, «головы» окажутся поблизости, на своих местах. И среди них чуть ли не главным станет Пожарский.

Трудно понять одно: случайность ли спровоцировала первые бои или же они стали частью заранее разработанного плана?

Источники не позволяют уверенно ответить на этот вопрос.

Есть свидетельства, согласно которым восстание 19 марта разразилось в Москве, поскольку москвичи не могли дальше стерпеть насилия, грабежей и оскорблений со стороны польского гарнизона. Страшная резня выросла из простой драки на рынке. И, как видно, потасовка сначала выглядела как одна из ряда подобных же потасовок, давно сотрясавших порядок в столице. Один из поляков, пытаясь быть объективным, пишет: «На другой день после Вербного воскресенья в понедельник, лазутчики извещают нас, один, что из Рязани идет Ляпунов с 80 000 человек и уже в 20 милях от столицы; другой, что из Калуги приближается Заруцкий с 50 000 и также находится недалеко; третий, что Просовецкий спешит к Москве с 15 000.[92] Со всех сторон весть за вестью, одна другой утешительнее! Латы не сходят с наших плеч; пользы, однако, мало. Советовали нам многие, не ожидая неприятеля в Москве, напасть на него, пока он еще не успел соединиться, и разбить по частям. Совет был принят, и мы уже решились выступить на несколько миль от столицы, для предупреждения замыслов неприятельских; но во вторник по утру, когда некоторые из нас еще слушали обедню, в Китае-городе, наши поссорились с русскими. По совести, не умею сказать, кто начал ссору: мы ли, они ли? Кажется, однако, наши подали первый повод к волнению, поспешая очистить московские домы до прихода других: верно, кто-нибудь был увлечен оскорблением, и пошла потеха. Дали знать Гонсевскому о начавшейся битве: он тотчас прискакал на коне; но развести сражающихся было уже трудно, и с русской стороны уже многие пали убитые. Гонсевский должен был оставить их в покое, чтобы кончили начатое дело».[93]

Другие свидетельства показывают стремление Гонсевского все же нанести превентивный удар. Видимо, возымели действие слова Салтыкова, напевавшего иноземцам в самые уши о необходимости заранее сокрушить москвичей. Летописец сообщает: «Начну же рассказывать повесть сию, которая не только людей, но и бесчувственные камни и самые стихии заставляет плакать… Горе, горе! Увы, увы! Как в наши дни очи видели наши и умы слышали наши о таком разорении и о запустении царствующего града Москвы от безбожных латынян, от польских и от литовских людей, от своих злодеев, изменников и богоотступников Михаила Салтыкова с товарищами. Начнем же рассказывать. Было [это] в лето 6119 (1611), во святой Великий пост, во вторник начали выходить роты на Пожар и по площадям и сначала начали сечь в Китай-городе в рядах, потом пришли к князю Андрею Васильевичу Голицыну на двор и тут его убили. Потом, выйдя из Китая по Тверской улице, начали убивать…»[94] Уже после восстания гетман Жолкевский ознакомился с донесениями, исходившими от Гонсевского. По ним выходило примерно то же: поляки обнаружили, что доброхоты Ляпунова тайно приняли от него стрелецкие отряды и укрыли у себя на дворах. Бойцы Гонсевского бросились выискивать и убивать их, а заодно прикончили князя Голицына, находившегося под домашним арестом.[95]

А вот, наконец, данные, почерпнутые из третьей группы источников, показывают, что вожди восстания дали сигнал к бою, когда приготовления поляков стали серьезно угрожать успеху их дела.

Польский офицер ясно говорит: открытое противодействие гарнизону началось, когда его офицеры принялись ставить артиллерию в наиболее опасных местах. «На рынке всегда были извозчики, которые летом на возах, а в то время на санках, развозили за деньги любой товар, кому куда надо. Миколаю Коссаковскому было поручено втащить пушки на ворота у Львицы,[96] и он заставил извозчиков помогать. Это и послужило началом бунта. Поднялся шум, на который из Крым-города[97] выскочила немецкая гвардия… под предводительством Борковского… Тут же схватились за оружие и наши люди, вследствие чего только в Китай-городе в тот день погибло шесть или семь тысяч москвитян. В лавках, называемых клетями и устроенных наподобие краковских суконных рядов, тела убитых были навалены друг на друга. Люди бежали к воротам, показывая знаками, что они ни в чем не виноваты. Я не разрешил их трогать и пропустил через свои ворота до полутора тысяч человек…».[98] Немецкий наемник придерживается мнения, более лестного для организаторов восстания: «Начальникам все же удалось разведать, что московиты задумали обман и что-то собираются затеять и что сам патриарх — зачинщик всего мятежа и подстрекает народ к тому, чтобы, раз в Вербное воскресенье мятеж не состоялся, поднять его на Страстной неделе… Узнали они также, что все князья и бояре держат на своих дворах множество саней, нагруженных дровами, чтобы, как только начнется смута, вывезти их на улицы и поставить поперек, так что ни один всадник не сможет проехать по улицам, и поляки не смогут выручить друг друга, так как они рассеяны в разных местах по городу. Поэтому наместник господин Гонсевский и полковник иноземцев Борковский дали распоряжение, чтобы ни один немец, или иноземец, или поляк под страхом смерти не оставался за третьей или четвертой окружной стеной, а тотчас же направился в Кремль и под Кремль, для того чтобы быть вместе на случай, если начнутся беспорядки… Увидев, что в понедельник немцы со всем, что у них было, направляются в Кремль, так же как и иноземные солдаты, московиты поняли, что наверное их замысел открыт… Они просовещались день и ночь, как помешать тому, чтобы все воинские люди собрались в Кремле и перед Кремлем, и затем во вторник, утром 19 марта, московиты начали свою игру, побили насмерть многих поляков (которые эту ночь проводили еще на своих квартирах), сделали больверки и шанцы на улицах и собрались во множестве тысяч»[99]. Архиепископ Елассонский Арсений, симпатизировавший кандидатуре Владислава, всю вину свалил на какую-то безвестную чернь: «В 7119 (1611) году, марта 19, в Великий вторник, без всякого совета или боярского согласия русских или поляков или богатых хороших людей, было учинено восстание немногими неизвестными людьми, людьми без роду и пламени, глупыми и пьяными холопами. Неизвестные и глупые зачинщики ударили, без воли священников, бояр и народа, в колокола к восстанию. Холопы бояр, вышедши и видя смятение и народное волнение, начали рубить солдат и убивать людей на площади. Пан Александр полководец объявил воинам своим, чтобы они не чинили убийств, [и] не мог остановить их; равным образом и русские бояре, дав приказание рабам своим, не были в силах сдержать их; к тому же и глупые люди без роду из народа не слушали их, но с радостию и великим голосом кричали: «Пришел Прокопий Ляпунов!».[100] Владыка Арсений, конечно, старается развести русских дворян и бояр с зачинщиками восстания. Но слышится в его словах лукавство. Во-первых, «глупые пьяные холопы» откуда-то знали про скорое прибытие Ляпунова с ополченцами. Во-вторых, Арсений, как и русский летописец, как и гетман Жолкевский, не скрывают одного важного факта: поляки при самом начале восстания убили князя Андрея Васильевича Голицына, брата Василия Васильевича Голицына.[101] Откуда особое внимание к этому человеку? Ведь его давно держали под стражей в собственном доме? Видимо, от него все-таки ждали тайного руководства повстанцами. И если Пожарский был как-то связан с В. В. Голицыным, то в Москве он явно поддерживал связь и с A.B. Голицыным. К несчастью, этот вельможа, вероятно, входивший в узкий круг организаторов восстания, пал почти сразу, мало успев совершить.

Можно подвести итог: «Страстное восстание» не было спонтанным. В Москве его готовили заранее, притом в подготовке приняли участие лица из столичного дворянства и, вероятно, аристократии. Среди них, очень похоже, действовал князь Андрей Васильевич Голицын, пусть и стесненный условиями домашнего ареста. По своему влиянию, родовитости, а также как брат крупнейшего политика В. В. Голицына, он мог оказаться на самом верху иерархии повстанцев. Снаружи организаторы получали помощь от Ляпунова. Им не удалось сохранить приготовления в тайне. Очевидно, вооруженное выступление планировали на тот момент, когда к предместьям столицы подойдут крупные силы земских ратников. Поляки, получив информацию и готовящемся взрыве, начали действовать раньше. Но и повстанцы среагировали на контрмеры Гонсевского очень быстро. Как только группы иноземцев начали расходиться по московским улицам, а офицеры поляков принялись ставить пушки в ключевых местах, им было оказано сопротивление. Не в рыночной драке дело, и не в резком нарастании всеобщего озлобления. Гонсевский сделал ход раньше, чем от него ожидали. Повстанческое руководство бросило против его бойцов небольшие группы ратников, которые удалось собрать быстро, без всеобщего сосредоточения. К ним моментально присоединился московский посад, уставший терпеть бесчинства поляков. Тогда гарнизон принялся убивать всех посадских, не разбирая, где виноватые, а где невиновные. Бойцы Гонсевского разбрелись по лавкам Китай-города, резали хозяев и обогащались награбленным.

Москве предстояло пережить страшные дни.

Сорок лет прошло с тех пор, как великий город погиб в ужасающем огне при нашествии Девлет-Гирея с его крымцами. Москва давно восстановила силы и поднялась в прежнем великолепии. Она выглядела зрелой красавицей, величественной и прекрасной, она вот уже два с половиной века носила монарший венец, она как будто рождена была править Русью.

Рожденная для порфиры, Порфирогенита…

За последние годы ей пришлось видеть много скверного на своих улицах и площадях, в храмах и палатах. Столько жестокости, предательства, вероломства, своекорыстия! Ее как будто захлестнули мутные волны наводнения. Во всех своих царских одеждах Москва упала на грязное дно греха.

И вот теперь, когда нашлись силы, стремящиеся к очищению, в неделю Страстей Христовых предстояло пострадать Великому городу. Нестерпимая мука ждала русскую столицу.

Очистительный огонь выжжет, испарит грязные воды Смуты, но боль жертвы, приносимой на этом огне, будет столь сильна, что Москва на время перестанет существовать.

В Страстную неделю 1611 года Москва как будто примет свое распятие…

19 марта грянул бой, разошедшийся по многим улицам от Китай-города и Кремля.

Бой за Великий город отличался необыкновенным ожесточением: поляки штурмовали русские баррикады, а их защитники расстреливали толпы интервентов из ружей и пушек. Именно тогда среди вождей «Страстного восстания» высветилась фигура Дмитрия Михайловича Пожарского.

Польские отряды устроили дикую резню в Китай-городе, положив тысячи русских, большей частью мирных жителей. Затем они вышли из-за стен и попытались утихомирить море людское, двигаясь по крупнейшим улицам русской столицы. Отряд, наступавший по Тверской улице, наткнулся на сопротивление в стрелецких слободах и остановился. Движение по Сретенке также затормозилось, обнаружив мощный очаг сопротивления: «На Сретенской улице, соединившись с пушкарями, князь Дмитрий Михайлович Пожарский начал с ними биться, и их (поляков. —А В.) отбили, и в город втоптали, а сами поставили острог у [церкви] Введения Пречистой Богородицы»[102]. Дмитрий Михайлович применил наиболее эффективную тактику: использование баррикад, завалов, малых древоземляных укреплений. Против них тяжеловооруженная польская конница оказалась бессильна. Ее напор, ее мощь, ее организованность пасовали в подобных условиях.

По названию церкви, близ которой Дмитрий Михайлович приказал соорудить острог, можно определить, где проходил оборонительный рубеж. Очевидно, летописец имеет в виду древний Введенский храм на Большой Лубянке. Выстроенный еще при Василии III, он дошел до советских времен. К сожалению, его снесли в 1924–1925 годах и пока не восстановили. Он стоял на углу Кузнецкого моста и Большой Лубянки, а значит, совсем недалеко от Китайгородской стены. Надо полагать, столь близкое соседство острога с Китай-городом, твердо контролируемым поляками, заставляло Гонсевского нервничать и бросать на разгром Пожарского все новые силы. Но 19-го Дмитрий Михайлович успешно выдержал натиск противника.

Здесь же, неподалеку, на Сретенке, располагалась родовая усадьба Пожарских: «На так называемом «Сигизмундовом плане» Москвы, снятом польскими картографами в 1610 г., в начале Сретенки справа (если стоять спиной к Китай-городу и Кремлю) виднеется в окружении мелких построек довольно большое деревянное двухэтажное здание с башенкой посередине. На противоположной стороне улицы показаны Пушечный двор, прямо через дорогу — чей-то дворец с причудливыми бочкообразными крышами теремов и башен, а далее — приходская церковь Введения. Можно предположить, что первый из описанных домов и есть усадьба Пожарского (сейчас примерно на этом месте находится каменное здание XVII–XIX вв., изначально принадлежавшее ему)».[103] Очень удобно: прячась на задворках собственной усадьбы, договариваться с мастерами Пушечного двора, стоявшего неподалеку. В нужный час они выкатили новенькие орудия и по приказу Пожарского окатили вражеских копейщиков огнем.

В тот же день, 19-го, карательные отряды поляков удалось остановить на нескольких направлениях. Выйдя из Китайгородских ворот, они устремились к Яузе мимо Всехсвятской церкви на Кулишках. Не сразу, с трудом, но их атаки отбил Иван Матвеевич Бутурлин. Он занял крепкую позицию «в Яузских воротах».[104]

Вражескую группу, устремившуюся в Замоскворечье по льду, встретил Иван Колтовский с сильным отрядом. Там карателям пришлось туго.

Позднее поляки в своих воспоминаниях признавали: как только они перешли на территорию Белого города, охватывавшего полукольцом Кремль и Китай-город, их дела пошли хуже некуда. «Тут нам управиться было труднее, — говорит один из них, — здесь посад обширнее и народ воинственнее. Русские свезли с башен полевые орудия и, расставив их по улицам, обдавали нас огнем. Мы кинемся на них с копьями; а они тотчас загородят улицу столами, лавками, дровами; мы отступим, чтобы выманить их из-за ограды: они преследуют нас, неся в руках столы и лавки, и лишь только заметят, что мы намереваемся обратиться к бою, немедленно заваливают улицу и под защитою своих загородок стреляют по нас из ружей; а другие, будучи в готовности, с кровель, с заборов, из окон, бьют нас самопалами, камнями, дрекольем. Мы, т. е. всадники, не в силах ничего сделать, отступаем; они же нас преследуют и уже припирают к Кремлю… Тут мы послали к пану Гонсевскому за пехотою; он отрядил только 100 человек: помощь слабая, в сравнении с многолюдством неприятеля, но не бесполезная. Часть наших сошла с коней и, соединясь с пехотою, разбросала загороды; москвитяне ударились в бегство; только мы мало выиграли: враги снова возвратились к бою и жестоко поражали нас из пушек со всех сторон. По тесноте улиц, мы разделились на четыре или на шесть отрядов; каждому из нас было жарко»[105].

Примерно так выглядел бой с отрядом Пожарского в глазах неприятеля. Польская конница, очевидно, несла страшные потери. Латных всадников расстреливали, как расстреливают птиц на охоте.

Другой польский офицер с горечью констатирует: первый день боев за Москву закончился с явным перевесом восставших: «Страшный беспорядок начался… в Белых стенах,[106] где стояли некоторые наши хоругви. Москвитяне сражались с ними так яростно, что те, опешив, вынуждены были отступить в Китай-город и Крым-город. Волнение охватило все многолюдные места, всюду по тревоге звонили в колокола, а мы заперлись в двух крепостях: Кремле и Китай-городе».[107]

Немецкий наемник показывает картину полного разгрома поляков, кое-где спасенных атаками немецкой пехоты, но в целом вынужденных отступить: «Наместник послал… несколько отрядов конных копейщиков, которые должны были помешать подобным их намерениям, но московиты на них не обратили никакого внимания. Московитские стрельцы (это аркебузники) так в них палили, что много и людей, и коней полегло на месте. Если бы не было в крепости набранного из немцев и других народностей полка мушкетеров, а также и поляков, то в тот день едва ли остался бы в живых хотя бы один из этих 5000 конных копейщиков, ибо московиты уже сильно взыграли духом, увидав, как много поляков сбито с коней и какое множество отрядов отступило. Они так ужасно кричали и вопили, что в воздухе стоял гул; к тому же в тысячи колоколов били тревогу… Когда поляков столь бесславно проводили пулями и стрелами снова до ворот Кремля и на них напал великий страх, капитан иноземных ратников господин Яков Маржерет в восемь часов по нашему времени выслал из Кремля на Никитскую улицу три роты мушкетеров, в совокупности всего только 400 человек. Эта улица, длиною в четверть путевой мили, имела много переулков, в которых за шанцами и больверками укрылось 7000 московитов, нанесших большой урон полякам».[108]

Эти 400 мушкетеров доставили первый успех Гонсевскому. На Никитской улице пехотинцам удалось оттеснить восставших с баррикад и нанести им серьезный урон.

Их же ободренные удачей поляки направили в Занеглименье — очевидно, в направлении Воздвиженки и Арбата. Наемная пехота и здесь в трехчасовом бою имела успех. Удивляться не приходится: в конце концов, наступление вели искусные профессионалы пехотного боя…

Но затем они сами запросили помощи: в районе Покровки им дали отпор. Битая польская кавалерия, ожидая новых потерь, уныло двинулась из Кремля мушкетерам на спасение…

Итог: малых сил наемной пехоты Гонсевскому явно не хватало для победы. А великолепную польскую конницу восставшие массами укладывали на деревянные московские мостовые, она ничего не могла сделать.

19 марта — поражение Гонсевского.

Неся огромные потери, поляки решили зажечь Москву, лишь бы не потерять ее. Страшный пожар уничтожил большую часть российской столицы. Бои, шедшие 20 марта, прошли под знаком борьбы не только с вражеским гарнизоном, но и с огненной стихией.

Гонсевскому и его младшим командирам подсказали эту мысль — спалить город — русские же приспешники. Тот же Михаил Салтыков, усердствуя, первым ринулся жечь собственный двор. Однако 19 марта эта тактика не принесла им ощутимого успеха. Она просто дала возможность уцелеть тем отрядам, которые отступали под натиском восставших. Как говорит летопись, «… Москвы в тот день пожгли немного: от Кулишских ворот по Покровку, от Чертожских ворот по Тверскую улицу». Из этих районов повстанцы вынуждены были отступить. Одновременно огню и неприятелю они не могли противостоять.

Поляки и наемная пехота получили спасительную передышку. На пепелищах расхаживало «благородное рыцарство», едва имея, куда поставить ногу между трупами, и занималось ограблением развалин. Тащили золото, серебро, жемчуг, дорогое оружие — словом, всё, что имело ценность и не пострадало от огня. Богатства московского посада кружили головы оккупантам…

В ночь с 19 на 20 марта повстанцы ждали помощи от Ляпунова как манны небесной.

Но земские воеводы не успевали подойти вовремя. Войска, двигавшиеся с разных направлений, растянулись на марше.

Главные силы отстали. А бросать в московскую мясорубку незначительные отряды начальники ополчения, вероятно, не решались. Расходуя ратную мощь по частям, они рисковали быстро лишиться численного превосходства.

Поэтому к утру 20 марта от Прокофия Ляпунова подошел лишь Иван Васильевич Плещеев с небольшой группой. Странный это был рейд: отчего Ляпунов рискнул лишь малой горстью конников-дворян под командой знатного Плещеева? Поневоле закрадывается сомнение: не являлись ли Плещеев, Пожарский и Бутурлин ключевыми узлами в сети, сплетенной братьями Голицыными? Странно видеть, как аристократы подчиняются невеликому рязанскому дворянину Ляпунову… Весьма возможно, у них имелось собственное начальство, отдельное от Прокофия Петровича и рано вышедшее из игры.

На подходе Плещеева разбил полковник Струсь, явившийся с 1000 кавалеристов из Можайска. Видно, бой вышел жестокий. Струся долго не пропускали к Москве, и он прорвался лишь из-за пожара, спутавшего карты восставшим.

Таким образом, Гонсевский получил подкрепление, а русские повстанцы в Москве — нет.

20-го днем сражение возобновилось.

Поскольку Гонсевский нащупал единственную тактику, сохранявшую его людей от полного истребления и губительную для восставших, он решил применить ее в самых широких масштабах. С помощью пламени ему удалось свести поражение предыдущего дня к относительно приемлемому результату. Теперь он велел использовать поджоги повсюду и везде.

Поляки, не кривя душой, признаются: «Отдан был приказ: завтра, т. е. в среду, зажечь весь город, где только можно. В назначенный день, часа за два до рассвета, мы вышли из Кремля, распростившись с теми, которые остались в крепости, почти без надежды когда-либо увидеться. Жечь город поручено было 2000 немцев, при отряде пеших гусар наших, с двумя хоругвями конницы… Мы, на конях, шли по льду: другой дороги не было. Между тем наша стража, стоявшая в Кремле на высокой Ивановской колокольне, заметила, что пан Струсь, под стенами столицы, сражается с москвитянами, которые, не давая ему соединиться с нами, все ворота в деревянной стене заперли, везде расставили сильную стражу и, сделав сильную вылазку, завязали с ним бой. Нам дали знать о том из крепости, с тем, чтобы мы подкрепили Струся. Не зная, как пособить ему, мы зажгли в разных местах деревянную стену, построенную весьма красиво из смолистого дерева и теса: она занялась скоро и обрушилась. Когда огонь еще пылал в грудах пламенного угля, в то самое время пан Струсь, герой сердцем и душою, вонзив в коня шпоры, крикнул: «За мной дети, за мной храбрые!» — кинулся в пламя и перескочил чрез горевшую стену; за ним весь отряд. Таким образом не мы ему помогли, а он нам помог. Мы радовались ему, как Господь радуется душе благочестивой, и стали несколько бодрее»[109].

То, что произошло дальше, нельзя назвать сражением. На Москву обрушилась огненная бездна. Поляки с наемною пехотой выжигали квартал за кварталом, улицу за улицей. К несчастью, ветер способствовал их планам, быстро перенося пламя от дома к дому…

То, что совершил в Москве на Страстной неделе 1611 года гарнизон Гонсевского, в XX столетии назвали бы военным преступлением. Но тогда сами участники побоища рассказывали о нем со странной гордостью. Необычная вещь — польская рыцарская гордость. Чего только не запишет она в подвиги!

Вот слова одного из таких «рыцарей»: «В сей день, кроме битвы за деревянною стеною, не удалось никому из нас подраться с неприятелем: пламя охватило домы и, раздуваемое жестоким ветром, гнало русских; а мы потихоньку подвигались за ними, беспрестанно усиливая огонь, и только вечером возвратились в крепость. Уже вся столица пылала; пожар был так лют, что ночью в Кремле было светло, как в самый ясный день; а горевшие домы имели такой страшный вид и такое испускали зловоние, что Москву можно было уподобить только аду, как его описывают. Мы были тогда безопасны: нас охранял огонь… В четверток мы снова принялись жечь город; которого третья часть осталась еще неприкосновенною: огонь не успел так скоро всего истребить. Мы действовали в сем случае по совету доброжелательных нам бояр, которые признавали необходимым сжечь Москву до основания, чтобы отнять у неприятеля все средства укрепиться. И так мы снова запалили ее, по изречению Псалмопевца: «град Господень измету, да ничтоже в нем останется». Смело могу сказать, что в Москве не осталось ни кола, ни двора»[110]. Слова о «доброжелательных боярах» предполагают, очевидно, участие того же Михаила Салтыкова, достигшего совершенства в ненависти к собственному народу.

В ряде мест русским военачальникам удавалось отстоять свои позиции от пламени и вражеских нападений. Близ Кремля, в Чертолье (район Пречистенских ворот и нынешней станции метро «Кропоткинская») держались мощные укрепления. Через реку, напротив них, тысяча стрельцов обороняла иные укрепления. На обоих берегах над «шанцами» (острожками) повстанцев развевались русские флаги. Близ наплавного моста (неподалеку от Спасской башни) из Замоскворечья била по полякам мощная артиллерийская батарея. На Сретенке непоколебимо стоял Пожарский.

Москва еще не была окончательно потеряна: стрельба повстанцев наносила гарнизону урон, наши воеводы удерживали несколько ключевых позиций. Если бы дал Господь сил продержаться до подхода Ляпунова, битва могла бы повернуться совсем иначе.

Но все важные пункты на протяжении среды и четверга оказались утраченными.

Жак Маржерет, французский наемник, служивший нескольким русским царям, предложил Гонсевскому нанести фланговый удар. Он взял наемную пехоту и зашел повстанцам в тыл, обойдя их по льду Москвы-реки. Вскоре западная часть города уже пылала, огонь охватил Зачатьевский монастырь, Ильинскую церковь.

Так была потеряна позиция в Чертолье.[111]

Это деморализовало стрелецкие сотни, укрепившиеся в Замоскворечье. К тому же именно тогда на помощь к Гонсевскому прорвался Струсь. Усилившиеся поляки предприняли наступление за реку и там с помощью поджогов разгромили русскую оборону[112].

Последним оплотом сопротивления стал острожек (деревянное укрепление), выстроенный по приказу Пожарского близ церкви Введения Богородицы на Сретенке. Поляки не могли ни взять острожек, ни устроить вокруг него пожар: бойцы Пожарского метко отстреливались и контратаковали. На него надеялись и те, кто еще сопротивлялись людям Гонсевского близ Яузских ворот: туда командиру поляков пришлось вновь послать большой карательный отряд.

Защитники острожка били из ружей, остужая пыл чужеземцев, почувствовавших аромат победы. Сретенка давно превратилась в развалины. Улицу завалило трупами русских, поляков, литовцев и немцев. Дмитрий Михайлович всё не отдавал своим ратникам приказа на отступление. Надеялся, видимо, на помощь от земского ополчения… И повстанцы слушались его, проявляли твердость, не оставляли позиций посреди пылающего города.

Но под конец их командир пал едва живой от ранений, тогда и дело всего восстания рухнуло. «Потом же вышли из Китая многие люди, — рассказывает летопись о действиях польского гарнизона, — и к Сретенской улице, и к Кулишкам. Там же с ними бился у Введенского острожка и не пропустил их за каменный город преждереченный князь Дмитрий Михайлович Пожарский, [бился] весь день и долгое время ту сторону не давал жечь; и, изнемогши от великих ран, упал на землю; и, взяв его, повезли из города вон к Живоначальной Троице в Сергиев монастырь. Люди же Московского государства, видя, что им ниоткуда помощи нет, побежали все из Москвы. О, великое чудо! Как не померли и как не погибли от такой великой стужи? В тот день мороз был великий, они же шли не прямой дорогой, а так, что с Москвы до самой Яузы не видно было снега, все люди шли. Те же литовские люди за ними не пошли и в Белом городе мало людей убили: всех людей перебили в Кремле да в Китае и в Белом городе мало людей убили, которые с ними бились. И начали жечь посады и города, и в Белом городе все пожгли, и деревянный город с посадами пожгли. Сами же литовские люди и московские изменники начали крепить осаду. Последние же люди Московского государства сели в Симоновом монастыре в осаде и начали дожидаться [прихода] ратных людей под Москву»[113].

Страстной четверг опустил занавес скорби над залитыми кровью, испепеленными, разграбленными улицами русской столицы…

Силы оставили восставших. Воля к борьбе иссякла. Поляки лютовали в городе, выкашивая москвичей направо и налево. 21 марта вчерашние храбрецы, не видя ляпуновских знамен, начали сдаваться неприятелю.

Гонсевский теперь мог перевести дыхание: «Приняв это их проявление покорности, — сообщает один из его подчиненных, — мы запретили избивать москвитян и вскоре протрубили отбой. Тем, кто сдался и вновь целовал крест королевичу Владиславу, было приказано носить [особые] знаки — перепоясаться рушниками. Таким образом, после Великого Четверга мы установили мир. А в Великую пятницу получили известие о том, что идет Просовецкий с тридцатью тысячами [войска] и находится уже поблизости от города».[114]

Великий город обратился в пепел. Лишь Кремль, да Китай-город, да немногие каменные храмы сохранились в целости. Исчезли хоромы богатых купцов. Пропали палаты дворян и бояр. Обратились в уголья дома искусных ремесленников. Дымными пустырями сделались ямщицкие и стрелецкие слободы.

Осталось плакать о горькой участи Москвы! Еще на Вербное воскресенье была она цветущим городом, несчитанные богатства переполняли ее, словно изысканное вино, переливающееся через край драгоценной чаши. К святыням ее спешили тысячи паломников. Мощь ее выглядела незыблемой.

И что теперь? Всё сгинуло, всё расточилось! Пал один из величайших городов христианского мира, принял участь, подобную страшным судьбам Содома и Гоморры. Грехи людей Царства обрушились ему на голову, и страшный этот удар чуть не оказался смертельным. К Великой Пятнице Москва упала ничком, бездыханная.

Но… Кого Бог любит, того не оставляет без урока. А попустив даже такую вереницу несчастий, все же не лишает надежды.

Просто путь очищения, которым двинулись русские люди, оказался длиннее и труднее, чем казалось при начале земского движения. Будет и у Москвы воскресение, когда вся страна трудами, отвагой и самоотвержением заработает его.

Вскоре к Москве прибыли полки Первого Земского ополчения, собравшиеся из разных городов Московского государства. Год с лишним они простояли на развалинах столицы, сражаясь с оккупантами. Дмитрий Михайлович не мог участвовать в этой борьбе: ему не позволили тяжелые ранения.

До «Страстного восстания» князь Дмитрий Михайлович Пожарский четырежды выходил победителем в вооруженной борьбе: под Коломной, на Пехорке, у Пронска и в Зарайске. 19 марта он проиграл на том участке битвы за Москву, где командовал восставшими. Все проиграли. Но для него, не знавшего поражений, это было особенно тяжело.

Однако поражение Пожарского в боях за Сретенку величественнее и драгоценнее всех его прежних побед. И нам, потомкам русских людей времен Великой смуты, следует почитать Дмитрия Михайловича гораздо более за его отчаянные действия в пылающей столице, нежели за все его воинские успехи, достигнутые до того.

Команда русского корабля попыталась снять его с камней. И дело, кажется, пошло, пошло, нашлись люди, появилась добрая надежда. Но вот налетел новый шквал, и рухнула мачта, и каменные клыки впились в борта с еще большей силой.

Через бедствие, через испытание крайней тяжести Господь, возможно, желал заставить людей с праведным характером проявить себя, когда вокруг них исчез страх перед совершением греха. Праведники должны были встать на высшую степень самоотвержения. Среди огня, в столкновениях с беспощадным противником, им следовало принести себя в жертву за весь русский православный народ того времени — за честных и лживых, за скверных и благочестивых, за изменников и добрых служильцев. Им надлежало постоять за веру и правду. До конца. Не щадя себя. Не сберегая жизней своих. В их необыкновенной стойкости, может быть, и заключалось главное значение всей битвы за Великий город.

Пожарский оказался одним из них.

Он стоял за православную веру, как просил патриарх. Он стоял за русский народ, ибо принадлежал ему. Он стоял за старый честный порядок, поскольку слом его принес горе всей стране.

Есть на свете единственный истинный консерватизм — консерватизм здорового тела, способного жить, расти, приносить потомство, а потому сопротивляющегося болезни и ранению. Во всяком живом организме заключена исцеляющая сила — сила, стремящаяся остановить его разрушение. Когда он стар, когда он близится к естественному концу, оздоровляющая сила понемногу исчезает. Но пока дряхлость не наступила, организм борется за здоровье, за жизнь. В общественных организмах подобной исцеляющей силой, социальным иммунитетом, если угодно, является консерватизм. В эпоху смут консерватизм спасителен. На заре XVII века Московское государство заболело столь тяжело, что ему понадобились все, до самого дна, ресурсы консерватизма. Пожарский, истинный консерватор, очиститель Царства, поднялся гораздо выше идейного уровня, на котором пребывала его социальная среда. Коллективное сознание русской служилой аристократии — больное, дряблое — не требовало от нее самопожертвования. Пожарский же осознал, до какой степени оно необходимо. В Зарайске князь отказался от преимуществ измены, затем от выгод служебного положения, оплаченного сомнительной лояльностью, а в Москве поставил на кон собственную жизнь. Не его вина, что дело было проиграно. Князь сделал всё от него зависящее. Он кровью заплатил за свои убеждения.

Может быть, эта кровь, кровь праведников, и есть лучшее из случившегося в годы Смуты. Народ наш, изолгавшийся было, изгрешившийся, оказался способен и на жертвенность, и на покаяние, и на исправление. Вот такому народу, истекающему кровью, обожженному огнем, Господь в конце концов даровал победу.

Кровь праведников — лучшая жидкость для закалки народного металла. Поражение в марте 1611-го закалило его, наделив невиданным упорством.

Если бы не было «Страстного восстания», если бы не окунулся русский народ в позор, боль, ужас, то не вознесся бы он к вершинам преодоления Смуты, не вышли бы из Кремля гордые паны, бросая оружие к земским боевым знаменам…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.