Глава пятая ПЕРЕПОЛНЕННАЯ ШКАТУЛКА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава пятая ПЕРЕПОЛНЕННАЯ ШКАТУЛКА

Конечно, все люди умирают, но когда придет моя очередь, я скажу: нет уж, спасибочки!

Рей Брэдбери

1

В мае 1954 года Рей Брэдбери вернулся в Лос-Анджелес.

На все предложения, поступавшие из Голливуда, он теперь отвечал отказами.

Опыт совместной работы с Джоном Хьюстоном разочаровал писателя. К тому же никто не помнит сценаристов, говорил он журналистам. Сценаристам хорошо платят, но — за безвестность.

И это еще не всё.

На собрании Гильдии киносценаристов, проходившем в Хрустальном зале отеля «Беверли-Хиллз», Брэдбери увидел, какой резкой критике подвергались в США деятели кино, отказывающиеся сотрудничать с Комиссией по антиамериканской деятельности. Предлагалось даже их имена снимать с афиш и с титров. Но как же так? — недоумевал Брэдбери. Если ты написал сценарий, если ты принимал участие в работе, — в афиши и в титры твое имя должно попадать автоматически, по закону. В конце концов существует авторское право!

Обычно голосования на собраниях гильдии проходили тайно, но на этот раз активисты увлеклись: в конце концов, посчитали они, если уж выявлять скрытых коммунистов, то на глазах у всех! Не такое дело, чтобы его бояться! Борген Чейс (Borgen Chase), голливудский сценарист, потребовал открытого голосования. Брэдбери попытался вышутить предложение, его резко оборвали. «Восемьсот трусов, — с горечью констатировал Брэдбери. — Конечно, в зале рядом с нами сидели доносчики. Их было много». Он даже выкрикнул: «Долой маккартистов!»

Боргена Чейса это обрадовало:

«Выкинете шута вон!»

2

22 июля 1955 года Мэгги родила Рею третью дочь — Беттину (Bettina Francion).

Второе имя Беттине дали в честь парижской красавицы — подруги сценариста Петера Вертела, уж очень она поразила своей красотой и Мэгги, и Рея.

Казалось, тяжелый ирландский год, коллизии вокруг «Моби Дика», все эти разные европейские огорчения остались далеко позади, можно осмотреться, подумать. Как раз к рождению Беттины в издательстве «Pantheon Books» вышла и книжка рассказов Рея Брэдбери под названием «Включите ночь» («Switch on the Night»), герой которой, мальчик, боялся Ночной Тьмы.

А ее совсем не надо бояться.

Ведь Ночная Тьма — это просто девочка.

У нее темные волосы и темные глаза, и платье темное, и туфельки, и только лицо нежно светится, как луна, и в глазах мерцают серебристые звезды.

— Я боюсь Ночную Тьму, — говорит мальчик, а девочке смешно.

— Ты просто незнаком с Ночной Тьмой, — говорит она.

И гасит лампу в большой прихожей.

— Ты думаешь, я выключила свет? Ничего подобного! Это я просто включила Ночь. Запомни: Ночь можно включать и выключать, как самую обыкновенную лампочку. Включаешь Ночь и одновременно выключаешь все домашние огни. Включаешь Ночь и одновременно включаешь великое множество сверчков и лягушек и ночных птиц и далекие звезды! Понимаешь? Включаешь Ночь, и сразу вспыхивают вокруг тебя все эти расчудесные ночные огни — розовые, желтые, красные, зеленые, голубые, синие, оранжевые…

В 1950-е годы к многочисленным страхам Рея Брэдбери (езда на машинах, боязнь темноты и пр. и пр.) прибавился страх войны.

Впрочем, страх машин — это утверждение не совсем точное.

«Это слегка преувеличено, — говорил сам Брэдбери. — У нас дома телевизор — с 1954 года. До того времени мы попросту не могли оплачивать его. Когда мы — я, моя жена и две старшие дочки — оказались дома на карантине из-за свинки и перечитали все книги из нашей библиотеки, я взял телевизор напрокат. Мы посмотрели фильм о Шерлоке Холмсе на маленьком экране и… оставили у себя телевизор!.. Перед автомобилем я действительно испытываю страх, к тому же из меня вышел бы плохой водитель. Лучше уж избавить шоссе от одного убийцы… Что же касается самолета, то мне просто-напросто не очень нравится такая высота. В 1954 году я три дня не мог решиться подняться на Эйфелеву башню, несмотря на насмешки моих дочерей. Я находился там не более двух минут…»

Доктрину Эйзенхауэра, по которой любая страна мира могла теперь попросить военную и экономическую помощь у США, если вдруг возникала угроза военного нападения, — поддержали в США и в Европе многие.

А кто тогда мог напасть, скажем, на Италию или Англию, на Бельгию или Францию?

Ну, конечно, огромный, темный, дикий Советский Союз. Вот почему американские ракеты начали появляться на территориях, весьма отдаленных от США.

Суэцкий кризис…

Венгерские события…

Кубинская революция…

Раньше Рей Брэдбери считал, что прятаться от подобных страхов проще всего — в самом себе, в своей памяти, в своем сознании, в своей работе, но рядом была Мэгги, подрастали дочери. Он прекрасно помнил, как начиналась Вторая мировая война. Ему не надо было напоминать, что масштабные, кардинально меняющие мир события нередко начинаются с какой-то совершеннейшей мелочи, с совершеннейшего пустяка. Вот всеми этими личными страхами Рей Брэдбери наполнил свою книгу «Октябрьская страна» («The October Country»), составленную из пятнадцати рассказов, частично уже входивших в его ранний сборник «Темный карнавал». Он даже хотел повторить прежнее название сборника — «Темный карнавал», но редактор с этим категорически не согласился.

А обложку к «Октябрьской стране» опять нарисовал Джозеф Маньяни.

3

Почти на три года прервав отношения с Голливудом, Рей Брэдбери с удовольствием писал теперь для радио, для драматических студий, а в 1955 году подружился с популярной телевизионной программой «Alfred Hitchcock Presents». Ему с детства нравились фильмы Альфреда Хичкока (1899-1980), даже самые страшные. Первая передача, написанная Реем Брэдбери для Хичкока — по рассказу «Взято с огнем» («Touched With Fire»), — прозвучала 29 января 1956 года.

Две с лишним тысячи долларов — неплохой гонорар.

К тому же вопросы в программе можно было ставить серьезные.

Почему наш мир полон страхов? Почему люди так по-разному воспринимают опасности? Почему одни умеют противостоять угрозам, а другие при первой же панической атаке выбрасываются из окна, ложатся под поезд, направляют мчащуюся машину на бетонный столб?..

«Я приходил в студию, — вспоминал Брэдбери, — и делился с продюсерами Норманном Ллойдом и Джоан Харрисон своими идеями. Если мои идеи принимались, я садился писать текст. А через неделю на ланче Норманн и Джоан честно высказывали свое впечатление. Если текст принимался, они показывали его самому Хичкоку и он принимал окончательное решение».100

Альфред Хичкок, снявший столько жестоких и страшных фильмов, в жизни оказался человеком на удивление мягким, с чудесным юмором, с хорошим чувством меры, что всегда нравилось Рею.

А Хичкоку понравился Рей.

«Главная сила Брэдбери, — не раз подчеркивал он, — в великом чувстве сюжета».

С 1955 по 1964 год Рей Брэдбери написал для Хичкока семь текстов. В книге Сэма Уэллера хорошо передан юмор их отношений.

Однажды, например, Хичкок отправил Рею только что прочитанный им рассказ Дафны дю Морье (1907-1989)101 — «Птицы». Он просил написать сценарий для будущего фильма (кстати, ставшего легендарным), но на эту работу у Рея не оказалось времени, — он занимался сериалом «Альфред Хичкок представляет». При очередной встрече Хичкок поинтересовался, конечно, будет ли все-таки Брэдбери писать сценарий.

— Буду, — ответил Рей. — Но недели через две.

— Через две недели? Зачем столько ждать?

— Просто сейчас я занят телепьесой.

— Для кого? — нахмурился Хичкок.

И Брэдбери с удовольствием ответил:

— Для некоего Альфреда Хичкока…

4

В июне 1956 года в Голливуде прошла премьера фильма «Моби Дик».

Брэдбери волновался. Слишком многое стояло за этой работой — обретения и потери, надежды и разочарования. Правда, благодаря работе над «Моби Диком» он посмотрел Европу, подружился с Бернардом Беренсоном, да и мало ли что там еще было…

На премьеру съехался весь звездный состав, включая Грегори Пека.

Конечно, приехал и Джон Хьюстон. Они обменялись с Реем коротким холодным рукопожатием — всего лишь, но фильм Рею очень понравился. Глядя на экран, он невольно плакал, повторяя про себя:

«Черт возьми, а ведь это хорошо… Это хорошо, черт возьми… Это просто хороший фильм…»

Дурное быстро вымывалось из его памяти.

Ну да, Ирландия… Суровая погода, влажные туманы… Бесконечные дожди, сумеречные бары… Но ведь далеко не всё было там плохо…

Однажды во сне Рей услышал знакомый голос: «Привет! Это я — Ник, таксист. Это я возил тебя из Дублина в Килкок и обратно».

На другой день Брэдбери написал рассказ «В первую ночь Великого поста» («The First Night of Lent»).

В рассказе он вспомнил, как этот Ник, таксист, типичный ирландец, осторожничал на дорогах, хотя никогда не отказывал себе в хорошем глотке виски.

«Вам надо бросить пить, Ник, — убеждал таксиста осторожный Брэдбери. — Конечно, вам везет. Но виски еще никому не шло на пользу. Знаю, что вы очень осторожный водитель, но однажды страсть к виски вас подведет».

И вот как-то в ночь на Великий пост Ник поддался уговорам Брэдбери.

Но бросив пить, он сразу начал лихачить, как это делали все другие ирландские водилы! Оказывается, быть осторожным Нику удавалось только под воздействием хорошей дозы алкоголя…

5

Брэдбери часто вспоминал Европу.

Ирландию, Англию, Францию, солнечную Италию.

Но еще чаще он вспоминал тихий Уокиган, штат Иллинойс, свое детство, заполненное книгами и веселыми комиксами. Постоянное общение с маленькими дочерями приобщало его к детству: сказочные страны, необыкновенные машины времени, страшные динозавры — монстры, проникавшие в его воображение из знакомого большого оврага, рассекавшего Уокиган. В этом овраге постоянно что-то ворчало, шуршало, ворочалось — там шла никому не видимая жизнь растений, насекомых, какого-то другого загадочного зверья. Из глубины тянуло неведомыми испарениями, древними, насквозь промытыми сланцами, сыпучими песками. Известно, реальность и воображение — это всего лишь две стороны нашей обычной жизни. Включая одну — выключаешь другую, и наоборот. Они неразрывны. Как День и Ночь.

Как-то из окна автобуса Брэдбери увидел бегущего мальчика.

Мальчик бежал по обочине необыкновенно легко, какими-то удивительными пружинящими шагами. Впрочем, иначе и не могло быть — Брэдбери отчетливо разглядел на ногах мальчика легкие теннисные туфли, очень похожие на те, которые раз в год, всегда в июне, он получал от матери взамен старых, стоптанных.

О, эти новые теннисные туфли!

«В них чувствуешь себя так, будто впервые скинул башмаки и впервые побежал босиком по траве. Будто впервые бредешь босиком по ленивому ручью и в прозрачной воде видишь, как твои ноги ступают по дну, будто они переломились и движутся чуть впереди тебя. Люди, которые мастерят теннисные туфли, откуда-то знают, чего хотят мальчишки и что им нужно. Они кладут в подметки чудо-траву, что делает их дыхание легким, а под пятку — тугие пружины, а верх ткут из трав, отбеленных и обожженных солнцем в просторах степей. А где-то глубоко в мягком чреве туфель запрятаны тонкие, твердые мышцы оленя».

Лето…

Птицы…

Деревья…

Нет прошлого, нет будущего.

Течет единое бесконечное время.

Мы существуем только сейчас, мы — вместилища всех вселенных.

«Ну зачем ты бережешь эти старые билеты и театральные программы, Рей? Ты же будешь потом огорчаться, глядя на них…»

Да, конечно, от огорчений не уберечься, никак не уберечься, рано или поздно они разыщут тебя, но ведь выбрасывать даже давно использованные билеты и давнишние, всеми забытые театральные программы — это все равно что взять и выбросить из памяти далекий зеленый Уокиган, забыть детство…

Рей с начала 1940-х годов обдумывал книгу, в которой слились бы наконец события прошлые и события настоящие, события реальные и события воображаемые.

Дон Конгдон чувствовал «завод» Рея и поддерживал его.

Так постепенно книга, которую они в разговорах стали называть «иллинойской», начала вызревать. Она, как трава, прорастала из нежной чувствительности Рея, из его давних воспоминаний, из его феноменальной памяти. Наконец, она прорастала из его эмоциональности, часто трудно сдерживаемой. Не случайно некоторые мало знавшие Рея люди принимали его выходки за какое-то нелепое шутовство, даже за кривляние, а на самом деле — это были судороги по-детски светлой души, измученной неуклонным и беспощадным течением времени…

6

«— Вы написали “Вино из одуванчиков” лет в тридцать?

— Да, примерно.

— Вот откуда вы всё это знали, смогли передать мудрость зрелости, будучи совсем молодым человеком?

— Я пишу так, как великие французские живописцы, которые создавали свои полотна, нанося на холст точки.

— Пуантилизм.

— Ну да, пуантилизм, да. Ты просто наносишь отдельные точки, а потом они складываются в картину. Когда приступаешь к полотну, ты не видишь целого. Ты кладешь отдельные точки. Одну, потом другую. Потом третью. Наконец, отходишь — глядь, а точки-то сложились в картину. И ты говоришь себе: “Черт возьми, кажется, ты сделал неплохую картину!” А ведь все начиналось с одной-единственной точки. “Вино из одуванчиков” началось с того, что я написал маленький пассажик о крылечках американских домов. А вторая точка — рецепт, как делать вино из одуванчиков. Его вырезал мой дед из одного журнала, когда мне было три года. Вот вторая точка. Фейерверки, там я не знаю, запуск змея, хеллоуин, провинциальные похороны — все эти точки мало-помалу населяли полотно, и в один прекрасный день я посмотрел и изумился: “Кажется, я написал картину!”».102

7

Для современника Рея Брэдбери название повести было «говорящим».

«Вино из одуванчиков». Американцу, увидевшему это название, сразу приходит (по крайней мере приходил) в голову «сухой закон» — известный национальный запрет на продажу, производство и транспортировку алкоголя, действовавший в США с 1920 по 1933 год.

Так что название повести звучало достаточно иронично.

Некоторые главы «иллинойской книги» выросли из ранних рассказов Брэдбери.

Возможно, этими «корнями прошлого», этими возвращениями в эпоху pulp-литературы были вызваны критические заметки замечательного писателя Станислава Лема,103 утверждавшего, что рассказы Рея Брэдбери, составившие книгу, в массе своей однотипны стилистически.

Отсюда давний вопрос: надо ли возвращаться к уже написанному?

Конечно, Брэдбери помнил слова Олдоса Хаксли: «Бесконечно корпеть над изъянами двадцатилетней давности, доводить с помощью заплаток старую работу до совершенства, не достигнутого изначально, в зрелом возрасте пытаться исправлять ошибки, совершенные и завещанные тебе тем другим человеком, каким ты был в молодости, — безусловно, это пустая и напрасная затея…»

Но Брэдбери казалось, что новый опыт непременно изменит звучание уже когда-то написанного.

Что же касается новых рассказов, то биограф писателя Сэм Уэллер в своих «Хрониках» не раз говорил о своеобразном «методе Брэдбери»: иногда писатель просто набрасывал на чистом листе бумаги первые пришедшие в голову слова и уже из этого мог развить сюжет. Случайное происшествие, мимолетное впечатление — всё могло стать темой и содержанием рассказа.

Наверное, такому логику, как Станислав Лем, это не всегда было понятно.

«Как бы из-за недостатка самосознания, — писал он, — Брэдбери не застыл неподвижно внутри сферы своих возможностей, но стоит ему переступить ее границу, как он тут же терпит поражения, порой чувствительные. Иногда его подводит, например, чувство юмора, иногда не хватает меры, иногда силы, позволяющей поднять тему, которая может развить идею в конфликтную ситуацию, иногда, наконец, он рассказывает не только о детях, но как бы и сам при этом впадает в детство».104

8

Впрочем, Уолтеру Брэдбери, издателю, рукопись понравилась,

О, магия детства! О, эта страшная колдунья Таро! Придуманная Реем Брэдбери, она годами пряталась в своем стеклянном гробу — в самой обыкновенной баночке, наполненной светлячками. Тело колдуньи таяло в карнавальном блеске лета, зябло в призрачных ветрах зимы, а крючковатый восковой нос нависал над бледно-розовыми, морщинистыми восковыми руками.

«Сунешь в серебряную щель монетку, и где-то далеко внизу, в самой глубине, внутри хитроумного механизма что-то застонет, заскрипит, повернутся какие-то рычажки, завертятся колесики. И колдунья в стеклянном ящике вдруг поднимет голову и ослепит тебя острым, как игла, взглядом. Неумолимая левая рука опустится и скользнет по картам (имя колдуньи, кстати, было произведено от известных гадальных карт), словно перебирая эти таинственные квадратики, голова склонится низко-низко, точно вглядываясь, что там тебе сулят суровые карты — горе, убийство, надежду или здоровье, возрождение по утрам, или все новую и новую, смерть под каждый вечер? Потом колдунья тонким паутинным почерком выведет что-то на одной из карт и выпустит ее, и карта порхнет по крутому желобу прямо тебе в руки…»105

В «иллинойской книге» Брэдбери вспомнил 1928 год.

В те далекие дни они с дедом часто сидели на деревянном крылечке дома, а выкошенная лужайка перед ними чудесно пахла влажной травой. За спиной находилась «крикливая, как курятник, гостиная», а через улицу стоял дом миссис Бентли, старенькой милой миссис Бентли, которая на вопрос: «А сколько вам лет?» — всегда кокетливо отвечала: «Я еще птеродактиля помню». А по руслам ручьев валялись чудесные дохлые сверчки и упавшие с веток румяные яблоки…

И конечно, множество чудесных книг.

Эдгар По, Чарлз Диккенс, Эдгар Берроуз — Брэдбери поистине был знатоком мировой литературы, хотя на взгляд сноба или, скажем так, человека хорошо образованного и консервативного, список любимых книг, который он составил в конце жизни для своего биографа Сэма Уэллера, выглядел, скажем, не совсем таким, какого от него, возможно, ждали.

Но что делать? Именно эти книги он перечитывал всю свою жизнь.106

Фил Нолан и Дик Кэлкинс. Комиксы о Баке Роджерсе.

Эдгар Райс Берроуз. Тарзан среди обезьян.

Франк Баум. Удивительный волшебник из страны Оз.

Шервуд Андерсон. Уайнсбург, Огайо.

Герберт Уэллс. Человек-невидимка.

Эдгар Аллан По. Рассказы и стихи.

Томас Вулф. О времени и о реке.

Джон Стейнбек. Гроздья гнева.

Герман Мелвилл. Моби Дик.

Бернард Шоу. Пьесы.

9

Книги, книги, книги…

Вот двенадцатилетний Дуг (в герое, конечно, угадывается сам Рей Брэдбери. — Г. П.) сидит во дворе гринтаунского суда верхом на пушке времен Гражданской войны — разве это не скрытый намек на киплинговского «Кима», который так и начинался? — «Вопреки запрещению муниципальных властей Ким сидел верхом на пушке Зам-Заме, стоявшей на кирпичной платформе против старого Аджаиб-Гхара, Дома Чудес…»107

Воспоминания — как домашнее вино, разлитое в бутылки из-под кетчупа.

Июньские зори, июльские полдни, августовские вечера — все это проходит, кончается, остается только в памяти. Впереди — осень, белая зима, потом прохладная весна, что ж, есть время обдумать минувшее лето и подвести итог. А если что-нибудь вдруг забудется, можно спуститься в погреб — там всегда стоит вино из одуванчиков и на каждой бутылке выведено число — там все дни лета, все до единого…

10

Вино из одуванчиков.

Ну а какое еще вино в эпоху «сухого закона»?

Вот Дуглас Сполдинг, маленький Дуг, натыкается на легкую невидимую паутинку.

Казалось бы, ничтожная деталь, что она может значить? Но Дуглас неожиданно (это как вспышка в мозгу) понимает, что день сегодня будет совсем не таким, как другие. Этот день будет соткан из таких вот тончайших паутинок, и не только из них; он будет соткан из тысячи разных запахов, блеска, сияния, и — снова из многих-многих чудесных запахов, весь этот день можно будет втянуть носом в себя, как воздух.

«Вдохнуть и выдохнуть», — подтверждает отец.

И добавляет: «А в другие дни можно будет услышать каждый гром, каждый шорох вселенной».

И вообще, говорит отец, бывают такие дни, когда все вокруг пахнет так, будто там, за ближними холмами, невесть откуда взялся огромный фруктовый сад.

А то еще, гляди, кто-то неведомый захохочет в лесу…

Рукопись получилась на удивление объемная.

«Возьми эту свою книгу за уши, — будто бы сказал издатель Рею, — и потяни в разные стороны. Сам увидишь, что она сама будто по какому-то невидимому шву вдруг легко разорвется на две части. Каждая вторая глава из нее попросту выпадет, зато каждая оставшаяся займет полагающееся ей место».

Подумав, Брэдбери так и поступил.

Повесть «Вино из одуванчиков» вышла в свет в 1957 году.

А вот книга «Лето, прощай» (главы, вынутые из первого варианта) пролежала в столе писателя до 2005 года…

«Вино из одуванчиков» было посвящено Уолтеру Брэдбери:

«…не дядюшке и не двоюродному брату, но, вне всякого сомнения, издателю и другу».

11

И вот — утро.

Дуглас проснулся.

Ему двенадцать, а впереди — все лето!

Он долго лежит, просто лежит в сводчатой комнатке на четвертом этаже и счастливо шепчет себе: впереди еще все лето! И видит себя каким-то многоруким существом, таким как божество Шива из старой зачитанной книжки про путешествия. Только поспевай всеми этими руками рвать зеленые яблоки, оранжевые персики, черные сливы. Только поспевай всеми ногами носиться по влажному лесу, шариться в зеленом овраге, а потом мерзнуть, специально забравшись в заиндевелый ледник.

Жизнь прекрасна! Она обвита усиками винограда и лесной земляники.

Тысячи, тысячи самых необыкновенных вопросов приходят Дугласу в голову.

И будто чувствуя это, младший брат Том сам рассказывает Дугу что-то такое же.

«Знаешь, сколько раз мы в этом году играли в бейсбол? — говорит Том. — Я все записал! Тысяча пятьсот шестьдесят восемь раз! А сколько раз я чистил зубы за последние годы? Шесть тысяч раз! А руки мыл пятнадцать тысяч раз, спал четыре с лишним тысячи раз, и это только ночью. И съел шестьсот персиков и восемьсот яблок. А груш — всего двести, я не очень-то люблю груши. Что хочешь, спроси, — у меня все записано! Я книг прочел четыреста штук. А кино смотрел и того больше. Сорок фильмов — с участием Бака Джонса, тридцать — с Джеком Хокси, сорок пять — с Томом Миксом, тридцать девять — с Хутом Гибсоном; а еще сто девяносто два мультипликационных — про кота Феликса, и еще десять с Дугласом Фербенксом; и восемь раз видел “Призрак оперы” с Лоном Чани, четыре раза смотрел Милтона Силлса, даже один про любовь — с Адольфом Менжу, только я тогда долго сидел в киношной уборной, все ждал, чтобы эта ерунда поскорее закончилась, и пустили, наконец, “Кошку и канарейку” или “Летучую мышь”. А уж тут все цеплялись друг за дружку и визжали два часа без передышки. И съел за это время четыреста леденцов, триста тянучек, семьсот стаканчиков мороженого».

«А сколько ты ягод сегодня собрал, Том?»

«Ровно двести пятьдесят шесть!»

12

А вот миссис Бентли.

Это уже совсем иная эпоха.

Миссис Бентли часто видит Тома и Дуга в бакалейной лавке — дети там, будто мошки или обезьянки, мелькают среди кочанов капусты и связок бананов. Миссис Бентли, которая помнит еще птеродактиля, говорит Тому и Дугу: «Я — миссис Бентли, когда-то меня звали Элен». А дети смотрят на нее изумленно: что это она такое говорит? Миссис Бентли даже начинает сердиться: «Вы что, не верите, что меня звали когда-то Элен?» И тогда Том, жмурясь от солнца, уклончиво, но честно отвечает: «А я и не знал, что у старух бывает имя».

Миссис Бентли сухо смеется, и тогда уже девочка Джейн пытается объяснить:

«Миссис Бентли, не сердитесь. Это Том хотел сказать, что старух никогда не называют по имени. Их называют просто “миссис”, никак не иначе. Зачем какую-то там старуху называть Элен, правда? Это же прозвучит легкомысленно».

Чудесная детская жестокость.

И чудесное ощущение настоящей живой жизни.

Подружившись с миссис Бентли, дети часто приходят посидеть на ее деревянном крылечке. Они прекрасно знают, что когда послышатся серебряные колокольчики мороженщика, дверь отворится и на крылечко выплывет сама миссис Бентли.

И вот мороженое у всех в руках, начинаются разговоры.

— Так сколько вам лет, миссис Бентли?

— Давно семьдесят два, — отвечает она.

— А сколько вам было пятьдесят лет назад?

— Тоже семьдесят два, — отвечает миссис Бентли.

— И вы никогда не были молодой и не носили лент и красивых платьев?

— Никогда.

— И всю жизнь прожили в этом доме?

— Всю жизнь.

— И никогда-никогда не были хорошенькой?

— Никогда-никогда.

Правда, иногда миссис Бентли все-таки восстает против такого подхода и пытается показать детям древнюю раскрашенную фотографию, на которой чудесно улыбается чудесным пухлым ротиком чудесная красивая девочка с синими-пресиними глазами и в пышном, как бабочка, платье.

Якобы это вот она и есть, ну, то есть была такой.

Но кто же такому поверит? Ведь миссис Бентли ни капельки не похожа на ту девочку с синими-пресиними глазами и в пышном, как бабочка, платье. Мало ли где можно раздобыть такую фотокарточку. Может, у вас есть какие-нибудь другие карточки, миссис Бентли? — не устают допытываться дети. Ну, скажем, когда вам было пятнадцать лет А потом двадцать. А потом сорок и пятьдесят. Ну и так далее. Ну, знаете, вроде как развитие жизни на Земле — амебы какие-нибудь, а потом гадкие жабы, пауки, спруты и так до динозавров и до самих людей. Когда видишь такие рисунки — все понятно, ни у кого никаких вопросов не возникает: вот амеба, а вот лягушка, а вот многорукий спрут, и с динозаврами тоже спорить не станешь, и с доисторическим человеком с дубиной на плече. Поспорь с таким, ага! А если это просто фотокарточка девочки с синими-пресиними глазами и в пышном, как бабочка, платье…

Да ну! Такая карточка ничего не доказывает! Где вы найдете человека, который бы подтвердил, что видел вас много-много лет назад и вам было именно десять лет и вы носили именно такое платьице?

13

Вообще беда с этими стариками!

Вот, например, полковник Фрилей.

— Булл Ран! Булл Ран! Спроси его про Булл Ран!108

— Я там был, — расслышал и тихо ответил полковник.

— А как насчет Шайло? Спроси его, помнит ли он Шайло.109

— Еще бы не помнить! Всю жизнь вспоминаю. Стыд и срам, что такое красивое название сохранилось только в старой военной хронике.

— А теперь, Том, спроси его про форт Самтер!110

— Да, Самтер… Я впервые видел там клубы порохового дыма… — мечтательно отвечает полковник на такой вопрос Тома. — Помню песню: «На Потомаке нынче тихо, солдаты мирно спят, под осеннею луною палатки их блестят». А дальше: «На Потомаке нынче тихо, лишь плещет волна, часовым убитым не встать ото сна». А когда южане капитулировали, мистер Линкольн вышел на балкон Белого дома и попросил оркестр сыграть «Будьте на страже». А потом одна леди из Бостона сочинила песню, которая будет жить еще тысячу лет: «Видели мы воочию — Господь наш нисходит с неба, Он попирает лозы, где зреют гроздья гнева». По ночам я сам, не знаю почему, начинаю иногда шевелить губами: «Слава вам, слава, воины Дикси! Стойте на страже родных побережий!» Или: «Когда герои наши с победой возвратятся, их увенчают лавры, их встретит гром оваций». Сколько чудесных песен! Их пели обе стороны, ночной ветер относил их то на юг, то на север. «Мы идем, отец наш, Авраам, триста тысяч воинов идут!»

Тысячи, действительно тысячи чудесных событий.

И первое невероятное открытие Дугласа:

я — живой!

14

Оказывается,

мы все — живые.

И тихие старики, и шумные дети, и птицы, и травы.

А раз мы все живые, значит, мы любим друг друга, должны любить.

«Вино из одуванчиков» — это и есть одна большая книга о вечной любви.

О любви бесконечной, а оттого не всегда совпадающей по времени у разных людей.

Например, у юного газетчика Уильяма Форестера любовь не совпадает по времени с любовью мисс Элен Лумис — старой девы, которой 95 лет, а она с удовольствием уплетает мороженое.

«Молодой человек, — говорит мисс Элен молодому Форестеру, — и ты, Дуг, а ну-ка пойдите сюда, садитесь за мой столик. Поговорим о всякой всячине — похоже, у нас найдутся общие слабости и пристрастия». И не забывает добавить: «Не бойтесь, я за вас заплачу».

Мисс Элен Лумис всех знает и обо всем догадывается.

Сразу видно, что ты — из Сполдингов, говорит она Дугласу. Голова у тебя точь-в-точь как у твоего дедушки, вы очень с ним похожи. А вы, говорит она Форестеру, ну, вы прямо вылитый Уильям Форестер-старший. А еще я знаю, что вы пишете в газету «Кроникл», и знаю, что пишете совсем неплохо.

Смущенный Уильям вдруг признаётся: «А я когда-то был в вас влюблен».

Мисс Элен Лумис давно уже 95 лет, конечно, ее ничем не удивить.

Она спокойно набирает в ложечку мороженое. «Были влюблены? Ну что ж, значит, нам не миновать следующей встречи. Приходите завтра от трех до четырех часов дня ко мне на чай…» И тоже признаётся: «Знаете, мистер Форестер… Вы напоминаете мне одного джентльмена, с которым я дружила семьдесят… ну да, примерно семьдесят лет тому назад…»

А вот Дугласу, в отличие от Форестера (он еще только догадывается о любви), разговорчивая мисс Элен Лумис напоминает просто серую, дрожащую, заблудившуюся во времени моль. И голос ее доносится откуда-то издалёка, из каких-то недр старости и увядания, из-под праха засушенных цветов и давным-давно умерших бабочек…

15

В назначенное время Уильям Форестер приходит на чай.

— А знаете, — негромко говорит ему мисс Элен Лумис, — это даже хорошо, что мы встретились так поздно. Не хотела бы я вас встретить, когда мне был двадцать один год и я была совсем глупенькая…

— Для хорошеньких девушек в двадцать один год существуют особые законы.

— Так вы думаете, я была хорошенькая? — с большим интересом спрашивает старая мисс Элен Лумис. — Да с чего вы взяли? — И тут же старается выговориться, высказать все, о чем она думала, может, все свои эти 95 лет. — Вот вы смотрите на меня, а сами видите дракона, который только что съел лебедя. Можно ли судить о съеденном лебеде по нескольким перышкам, прилипшим к жадной пасти дракона? А ведь только это от меня сейчас и осталось — древний дракон, весь в складках и морщинах, который сожрал бедную лебедушку. Я не вижу ее много лет, но внутри меня она все еще жива. Внутри меня она все еще та же самая — живая, ни одно перышко не полиняло. Знаете, в иное утро, весной или осенью, неважно, я просыпаюсь и думаю: вот как сейчас побегу через луга в лес и наберу земляники! Или поплаваю в озере, или стану танцевать всю ночь напролет! И вдруг спохватываюсь.

— Вам бы книги писать…

— Дорогой мой мальчик, я и писала.

А что еще оставалось мисс Элен Лумис?

До тридцати лет — легкомысленная дура, только и думала, что о забавах, развлечениях да танцульках. А потом единственному человеку, который ее страстно и долго любил, надоело ждать. И тогда назло самой себе мисс Элен Лумис решила: ну и пусть! Ну и не надо! И отправилась путешествовать. «На моих чемоданах запестрели разноцветные наклейки. Побывала я в Париже, в Вене, в Лондоне — но повсюду одна. И вот оказалось, Уильям, что быть одной в Париже ничуть не лучше, чем в нашем Гринтауне…»

16

А чудесное лето идет.

Оно цветет и незаметно проходит.

«Дорогой мой Уильям, — говорит однажды мисс Элен Лумис. — Я скоро умру. Не пугайтесь и не перебивайте меня. Я совсем этого не боюсь. Когда живешь долго, то теряешь многое, в том числе чувство страха. Никогда в жизни не любила и боялась омаров, может, потому что не пробовала. А в день, когда мне исполнилось восемьдесят, решила — дай-ка отведаю. Не скажу, чтобы я их полюбила, но теперь по крайней мере знаю, каковы они на вкус, и не боюсь больше. Так вот, думаю, и смерть это тоже что-то вроде омара. Вот полвека уже я наблюдаю за дедовскими часами в прихожей, и когда их заводят, я уже могу точно сказать, когда они остановятся. Так и с нами, со старыми людьми…»

И дружески улыбается: «Мы славно провели время, правда? Это было необыкновенно — наши с вами беседы каждый день. Есть такая ходячая, избитая фраза — родство душ; так вот, Уильям, мы с вами, кажется, и есть такие родственные души. Я всегда считала, что истинную любовь определяет исключительно дух, а тело порой сопротивляется и отказывается этому верить. Это потому, что тело живет само для себя. Оно живет, чтобы пить, есть, ждать ночи. В сущности, тело — ночная птица. А дух рожден от солнца, Уильям, и его удел — за нашу долгую жизнь тысячи и тысячи часов бодрствовать и впитывать все, что нас окружает…»

И улыбается: «О многом нам надо было бы еще поговорить, да теперь придется отложить до новой встречи. Время — престранная штука, Уильям, а жизнь — еще того удивительнее. Как-то там не так повернулись во времени колесики или винтики, и вот жизни человеческие переплелись слишком рано или слишком поздно. Конечно, я зажилась на этом свете, это ясно. А вы, наверное, родились слишком поздно. Тоже ясно. Ужасно досадное несовпадение. А может, это дано мне в наказание — уж очень легкомысленной девчонкой я была. Но кто знает, Уильям, может, на следующем обороте времени колесики наших часов повернутся, наконец, как надо. Так что, Уильям, непременно найдите славную девушку, женитесь на ней и будьте счастливы…»

И смотрит на Форестера: «Только старайтесь не дожить до глубокой старости. Если удастся, постарайтесь умереть, пока вам не исполнилось еще и пятидесяти. Я знаю, это не так-то просто, но очень советую. Ведь кто знает, когда еще появится на свет вторая такая, как я, мисс Элен Лумис. Вы только представьте: вот вы уже дряхлый старик, и в один прекрасный день в каком-нибудь одна тысяча девятьсот девяносто девятом году плететесь по Главной улице и вдруг видите меня… А мне еще только двадцать один… И все опять летит вверх тормашками…»

И заканчивает рассуждения такими словами: «Когда-нибудь, Уильям, в году этак тысяча девятьсот восемьдесят пятом или девяностом молодой человек по имени Том Смит или, скажем, Джон Грин, гуляя по улицам, заглянет мимоходом в такую вот аптеку и, как полагается, спросит там какого-нибудь редкостного мороженого. А по соседству окажется некая молодая девушка, его сверстница, и когда она услышит, какое мороженое он заказывает, что-то произойдет… Не знаю, что именно и как, но произойдет… А уж эта молодая девушка и подавно не будет знать, как и что… Просто от названия мороженого у обоих станет необыкновенно хорошо на душе, и они разговорятся и уйдут из аптеки вместе…»

17

Всё в повести происходит в первый раз.

Все открытия и потери — всё происходит только в первый раз!

Слышатся голоса — словно со дна зеленого замшелого колодца… Шепчутся травы — можно опустить в них руку, как в нежные ножны… В ушах, как в морских раковинах, вздыхает ветер… Тысячи пчел и стрекоз пронизывают воздух, как электрические разряды… В каждом ухе Дугласа стучит по сердцу, а третье колотится в горле, а еще одно — настоящее — гулко ухает в груди.

«Я живой, — думает Дуглас. — Прежде я этого не знал…»

Перечитывая повесть «Вино из одуванчиков», я (автор этой книги) почему-то вспоминаю 1967 год или 1969-й, сейчас это уже не важно. Тихий океан, остров Симушир, огромный вулкан Прево, над которым всегда висело белое колечко тумана — даже в самый солнечный день. Я лежал на сухой траве, и океан вокруг меня и вокруг острова стоял как трибуны исполинского стадиона. Я чувствовал — слегка шевельни я пальцем ноги, и тотчас тяжко ответит движением, дрогнет далекий обрубистый мыс, украшенный чудесной базальтовой аркой; шевельни я мизинцем — и горизонт еще шире распространится, и дрогнет весь земной шар, накручивая все новые и новые обороты…

Я жив! Мы все живы!

Дуглас (читай — Рей Брэдбери. — Г. П.) это понимает.

Не спорь, Том, говорит он брату. Вот ты живешь, ходишь, делаешь что-нибудь свое, а потом вдруг приходит в голову: ага, это же у меня в первый раз!

И раздумывая над сказанным, он мысленно начинает делить лето на две чудесные половины. Одна — это, конечно, «Обряды и обыкновенности», В этой половине все ясно и просто. Вот, скажем, он первый раз в этом году пил шипучку. И первый раз бегал босиком по траве. И первый раз чуть не утонул в озере. И все такое прочее. Ну, понятно, тут и первый арбуз, и первый москит, и первый сбор одуванчиков. А вот вторая половина блокнота. — это «Открытия и откровения». Тут не все так просто. Может, лучше было бы назвать эту половину — «Озарения». Вот, послушай, говорит он брату, что я тут записал про вино из одуванчиков… «Каждый раз, когда мы разливаем его по бутылкам, у нас остается в целости и сохранности кусок лета двадцать восьмого года…»

18

Но там, где человек делает такое удивительное открытие:

я — живой,

он непременно приходит и к другому, ничуть не менее удивительному открытию:

я умру!

«Дуглас с важностью водрузил мерцающую и подмигивающую банку со светлячками на ночной столик, взял карандаш и стал усердно писать что-то в своем блокноте. Светлячки горели, умирали, снова горели и снова умирали, в глазах мальчика вспыхивали и гасли три десятка переменчивых зеленых огоньков, а он все писал — десять минут, двадцать, черкал, исправлял строчку за строчкой, записывал и вновь переписывал сведения, которые так жадно второпях копил все лето.

И на последней странице подвел итог.

НЕЛЬЗЯ ПОЛАГАТЬСЯ НА ВЕЩИ, — подвел он итог, — ПОТОМУ ЧТО:

… взять, например, машины: они разваливаются, или ржавеют, или гниют, или даже остаются недоделанными или кончают свою жизнь в гараже…

… или взять теннисные туфли: в них можно пробежать всего лишь столько-то миль и с такой-то быстротой, а потом земля опять тянет тебя вниз…

…или трамвай, уж на что большой, а всегда доходит до конца, где уже и рельсов нет, и дальше идти некуда…

НЕЛЬЗЯ ПОЛАГАТЬСЯ НА ЛЮДЕЙ, — подвел он итог, — ПОТОМУ ЧТО:

… они уезжают…

… чужие люди умирают…

… знакомые тоже умирают…

… друзья умирают…

… люди убивают других людей, как в книгах…

… твои родные тоже умрут…

А ЗНАЧИТ… ОХ, ЧТО ЭТО ТАКОЕ ЗНАЧИТ?..

Дуглас глубоко вздохнул и медленно, шумно выдохнул, опять набрал полную грудь воздуха и опять, стиснув зубы, выдохнул его и дописал огромными, жирными буквами:

ЗНАЧИТ, ЕСЛИ ТРАМВАИ И БРОДЯГИ, И ПРИЯТЕЛИ, И САМЫЕ ЛУЧШИЕ ДРУЗЬЯ МОГУТ УЙТИ НА ВРЕМЯ ИЛИ НАВСЕГДА, ИЛИ ЗАРЖАВЕТЬ, ИЛИ РАЗВАЛИТЬСЯ, ИЛИ УМЕРЕТЬ, И ЕСЛИ ЛЮДЕЙ МОГУТ УБИТЬ, И ЕСЛИ ТАКИЕ ЛЮДИ, КАК ПРАБАБУШКА, КОТОРЫЕ ДОЛЖНЫ ЖИТЬ ВЕЧНО, ТОЖЕ МОГУТ УМЕРЕТЬ… ЕСЛИ ВСЕ ЭТО ПРАВДА… ЗНАЧИТ, Я, ДУГЛАС СПОЛДИНГ… ТОЖЕ КОГДА-НИБУДЬ…»

19

В феврале 1957 года Рей Брэдбери получил предложение от продюсера Гарольда Гехта (Harold Hecht) из компании «Hecht-Hill-Lancaster» поработать над фильмом «Белый охотник, черное сердце» («White Hunter, Black Heart»).

Помогать Рею вызвался сценарист Джон Гэй (John Gay) — как консультант и как создатель диалогов.

По книге Петера Вертела «Африканский охотник», посвященной знаменитому режиссеру Джону Хьюстону (опять он возник на пути Рея), Брэдбери и Гэй написали черновик страниц на тридцать, но дальше работа не заладилась. Платили тысячу долларов в неделю, очень даже неплохо, но память о печальных ирландских днях, проведенных с Джоном Хьюстоном, сильно мешала Рею работать…

Зато у него укрепилась дружба с Бернардом Беренсоном.

Несмотря на большую разницу в возрасте, их многое связывало.

«Всю жизнь я пытался рассказать людям о том, чем же все-таки занимается, что делает художник, — писал Бернард Беренсон, — но Вы в этом, кажется, преуспели больше меня…»

Почти в каждом письме Беренсон так или иначе напоминал Рею (и себе), что его пребывание на Земле, кажется, подходит к концу. Время неумолимо. И приглашал Рея и Мэгги в гости.

Эти письма действовали на Брэдбери мучительно.

Он даже плакал, представляя, как много еще на свете неувиденного.

«Повидать Стамбул, Порт-Саид, Найроби, Будапешт, — мечтал в «Вине из одуванчиков» маленький Дуг. — Написать книгу. Очень много курить. Упасть со скалы, но на полдороге зацепиться за дерево. Хочу, чтобы где-нибудь в Марокко в меня раза три выстрелили в полночь в темном переулке…»

Но денег на поездку в Европу, как всегда, не было.

Помог случай. В 1957 году известный писатель Грэм Грин (1904-1991) обратил внимание продюсера Кэрола Рида (Carol Reed) на новеллу Рея Брэдбери «И камни заговорили» («And the Rock Cried out»). Брэдбери как раз зашел в офис Гарольда Гехта, когда там зазвонил телефон.

— Не знаете ли вы такого писателя — Брэдбери? — спросил Кэрол Рид.

— Не только знаю, но и вижу, — рассмеялся Гехт. — Он сейчас сидит прямо напротив меня.

Так семейство Брэдбери снова оказалось в Европе.

Работать над сценарием по собственному рассказу — лучше дела на свете не найти.

Кэролу Риду очень нравилось то, что делает Брэдбери, да и сам Рей считал сценарий по рассказу «И камни заговорили» чуть ли не лучшим из всего им написанного.

Все лето Рей и Мэгги провели в Лондоне, а затем отправились в Италию — к Бернарду Беренсону.

Это была счастливая встреча.

Это были сказочные солнечные дни.

Но именно там — в Италии (как указывает Сэм Уэллер), в один вот такой сказочный солнечный день Мэгги сказала Рею, что больше не любит его.

Она хотела получить развод.

Сказанное Мэгги буквально потрясло Рея.

Даже 20 лет спустя он утверждал, что слова Мэгги оказались тогда для него совершенно неожиданными. Он ничего такого не ожидал, никак не мог ожидать. Не было на то никаких причин, на его взгляд. Он не мог поверить Мэгги: ну как же это так? как это у нее нет больше желания жить с ним? Он же такой, каким был! Ну да, он сентиментален, необязателен, часто не в меру говорлив, иногда впадает в робость перед людьми, от которых что-то зависит. Ну да, он по-детски любит сладости и праздники, совершает те или иные (вполне простительные, на его взгляд) проступки, но ведь он был и остается верным мужем, любящим отцом, он много трудится, чтобы семья ни в чем не нуждалась. Ну да, он понимает, он знает, что Мэгги тяжело управляться с тремя детьми, но ведь он всегда старается ей помогать, например, каждый вечер укладывает детей спать. Ну да, он знает, что Мэгги считает его чуть ли не еще одним своим ребенком, но он такой родился, что с этим можно поделать?

Сама мысль остаться без Мэгги была для Брэдбери невыносима.

Он плакал. Он вспоминал прожитые вместе годы.

В итоге Мэгги осталась с Реем.

«Не ради меня, — позже с горечью признавался Брэдбери своему биографу. — Ради детей. Она мне так и сказала».111

20

А в сентябре 1957 года заболел Леонард Сполдинг.

Вернувшись из Европы, Рей перевел отца из общей палаты в отдельную и вообще был как никогда мягок с ним. Отношения между Реем и родителем с самого детства были сложными, но серьезная болезнь если не снимает, то хотя бы смягчает некоторые проблемы.

К сожалению, 10 октября 1957 года Леонард Сполдинг умер — от перитонита.

Единственное, что хоть немного утешило Рея: он успел прочесть отцу некоторые главы из своей повести о тихом Гринтауне («Вино из одуванчиков». — Г. П.), и они Леонарду Сполдингу понравились.

Через три года Рей поставил на книге «Лекарство от меланхолии» («А Medicine for Melancholy») посвящение: «Отцу — с любовью, проснувшейся так поздно и даже удивившей его сына».

Любовь действительно проснулась поздно, но она проснулась.

«Мальчики вылезли из машины, захватили синие жестяные ведра и, сойдя с пустынной проселочной дороги, погрузились в запахи земли, влажной от недавнего дождя. “Ищите пчел, — сказал отец. — Они всегда вьются возле винограда”. И они гуськом побрели по лесу: впереди отец, рослый и плечистый, за ним Дуглас, а последним семенил коротышка Том. Они поднялись на невысокий холм и посмотрели вдаль. Вон там, указал пальцем отец, там обитают огромные, по-летнему тихие ветры и, незримые, плывут в зеленых глубинах, точно призрачные киты. А вон там — папоротник, называется венерин волос. Отец неторопливо шагал вперед, синее ведро позвякивало у него в руке. А это чувствуете? Он ковырнул землю носком башмака. Миллионы лет копился здесь перегной, осень за осенью падали листья, пока земля не стала такой мягкой.

Дуглас потрогал землю, ничего особенного не ощутил, но все время настороженно прислушивался. Мы окружены, подумал он. Вот-вот что-то с нами может случиться! Но что?..

На свете нет кружева тоньше, продолжал говорить отец, указывая вверх, где листва деревьев вплеталась в небо или, может быть, небо вплеталось в листву. Всмотритесь хорошенько и увидите — лес плетет листву, словно гудящий станок. Как всегда, отец стоял уверенно и так же уверенно рассказывал им всякую всячину. Часто он и сам смеялся над своими рассказами, от этого они текли еще свободнее. Хорошо при случае послушать тишину, говорил он, потому что тогда удается услышать, как носится в воздухе пыльца полевых цветов, а воздух так и гудит пчелами…»112

21

Все, о чем писал Рей, пронизано тревожным чувством времени.

Единственно важное путешествие, о котором стоит говорить всю жизнь, считал он, это путешествие во времени. Абсолютно всё в жизни имеет самое прямое отношение к путешествиям во времени. Мы растем, взрослеем, стареем — во времени. И вокруг нас все зависит от времени. Вот лес. На земле пять миллиардов деревьев, и даже все они растут, изменяются — во времени…

Машина времени — вот чего не хватает человечеству!

Так рассуждает один из героев повести «Вино из одуванчиков» — увлеченный изобретатель Лео Ауфман. Вообще-то машин понастроено даже больше, чем нужно, рассуждает он, но в основном они придуманы для того, чтобы заставить людей страдать и плакать. Не успеешь приноровиться к какой-нибудь удобной машине, а кто-то где-то уже смошенничал, приделал лишний винтик — и вот наши же самолеты сбрасывают на нас бомбы, а автомобили срываются в пропасть.

Да сколько можно? Уж если не Машину времени, то Машину-то счастья можно соорудить! Надо только сочинить такую хитрую механику, прикидывает Лео Ауфман, чтобы даже если у человека сильно промокли ноги, или опять ноет застарелая язва, или мучает бессонница и он ворочается в постели всю ночь напролет, и душу грызут всякие заботы, — все равно бы твоя машина давала ему счастье.

Вот хитроумный Лео Ауфман и строит такую машину.

Теперь, не покидая уютный Гринтаун, можно побывать в Париже, или в тропиках, или среди айсбергов возле Гренландии, да неважно где, главное — теперь можно увидеть весь мир. Садись в Машину счастья, и красивый закат будет длиться бесконечно, а вечерний воздух будет оставаться всегда чистым и прозрачным.

Правда, Лина, хозяйственная жена Лео Ауфмана, осмеивает эту затею.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.