В ПЕТЕРБУРГЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В ПЕТЕРБУРГЕ

Железная дорога Петербург — Москва тогда еще только строилась, нужно было пользоваться гужевым транспортом. Имевшие возможность ехать в своих экипажах или нанимать их у чужих людей, конечно, наслаждались относительным комфортом, хотя по булыжному шоссе, получавшему преимущество перед земляным проселком лишь при дождях, ехать было очень тряско, почему те, кто мог перенести поездку на зимнее время, предпочитали сани. Люди победнее отправлялись в путь в общем дилижансе. Это обширная карета с двумя скамейками у продольных стен с окошками; на каждой скамейке сидело по пять-шесть человек. Читать было при вибрации очень трудно, оставалось разговаривать с соседями, дремать, прикладываться к фляжке (спутник А.И. Герцена в одной из поездок не только сам постоянно прикладывался, но и от души угощал соседа, вежливо спрашивая, не желает ли он «практического», то есть водки; на стоянке Герцен отблагодарил его, как писал жене, «теоретическим», то есть хорошим вином).

В сороковых годах дилижанс шел между столицами трое суток, так что если Григорьев выехал из Москвы 27 февраля, то приехал в Петербург 1 марта 1844 года; не забудем, что это был високосный год, то есть с 29 февраля.

Не успел Григорьев прибыть в столицу, как он уже отправляет ректору Альфонскому просьбу о продлении отпуска еще на 14 дней (дата на прошении — 2 марта). Подождав еще около трех недель, он просит 21 марта выдать ему причитающееся жалованье за февраль и март (!) — и сообщает о Фете как своем доверенном лице.

А еще через несколько дней, в самом конце марта, уже просит о перемещении на службу «в хозяйственный департамент Министерства внутренних дел». Ректор согласился, попечитель тоже; видно Григорьев очень нравился графу Строганову, ибо тот предложил ректору Альфонскому известить департамент Министерства внутренних дел, что бывший студент в числе отличнейших кандидатов был представлен в 1842 году министру народного просвещения для разрешения ему прямо поступать на службу в ведение министерства.

Любопытно, что прежде чем отправить согласие в Петербург, канцелярия университета послала запрос в библиотеку: не имеет ли увольняемый Григорьев каких-либо казенных книг — и получила ответ «не имеет».

Странно, что прошение о хозяйственном департаменте Министерства внутренних дел не имело продолжения, несмотря на все положительные ответы; Григорьев почему-то оказался с 26 июня 1844 года служащим 2-го департамента Петербургской управы благочиния (есть документ), то есть городского полицейского управления. Но во всех следующих документах Григорьева будет ложная дата: якобы он поступил в Управу благочиния «канцелярским чиновником высшего оклада» 25 сентября 1843 года. Что означает этот почти годовой сдвиг влево? Случайная ошибка какого-то чиновника, о которой Григорьев умолчал, или же сознательное увеличение стажа службы в Петербурге с помощью взятки или каких-то служебных связей отца? Трудно сказать. Но лишний раз убеждаешься, что даже документам Министерства внутренних дел не следует доверять, а надо их проверять другими данными. Хорошо, что мы точно знаем, когда наш герой переехал из Москвы в Петербург.

Через полгода после реального поступления в Управу благочиния, в декабре 1844 года Григорьев переводится опять же «канцелярским чиновником высшего оклада» в 1-е отделение 5-го департамента Правительствующего Сената (этот департамент ведал уголовными делами), в марте 1845 года он и там получает повышение — место «младшего помощника секретаря». Как мог такой совершенно не пригодный к канцелярской работе человек получать повышения по службе?! Действовали связи отца? Или прекрасный аттестат первого кандидата Московского университета? Реально-то Григорьев никак не хотел трудиться на бюрократическом поприще; он ворчал, манкировал, мечтал, что будут изобретены машины, которые заменят нетворческий труд чиновника… Но жалованье-то он исправно получал.

Конечно, очень скоро его отлынивание от своих прямых обязанностей стало заметным начальству. Обер-прокурор того отделения, где служил Григорьев, подал министру юстиции, который ведал чиновниками Сената, рапорт от 21 июня 1845 года с сообщением, что младший помощник секретаря «постоянно называл себя к службе нерадивым и к должности являлся весьма редко, несмотря на многократные напоминания со стороны экзекутора, отзываясь притом каждый раз болезнию; но когда по распоряжению моему, был командирован доктор для освидетельствования его в состоянии здоровья, то не застал его дома». Колоритный рапорт. Мы привыкли уже к представлениям о деспотическом режиме Николая Палкина, но какая, однако была патриархальная простота в высшем чиновничьем учреждении России: можно было без всяких справок постоянно прогуливать часы работы!

Министр, видимо, все-таки взъярился от такой наглости приголубленного чиновника и потребовал, как в сказке о рыбаке и рыбке, вернуть Григорьева на службу в Управу благочиния. Не уволить, а перевести рангом ниже! Но и там Григорьев перестарался, в ноябре 1845 года он подал прошение об увольнении «за болезнию». Уволили. Так закончилась столичная чиновничья карьера нашего Аполлона… Игнорирование служебных обязанностей было, вероятно, связано не только с отвращением к бюрократической деятельности, но и с успехами в литературной и журнальной сферах, о чем речь будет ниже.

Где жил Григорьев в Петербурге? Пристанища его первых месяцев нам неизвестны, здесь можно только гадать. Не забудем, что у Фета был какой-то петербургский адрес, да и родители, посылая на следующий день вслед за уехавшим сыном слугу Ивана, верно, получили от Фета адрес. Значит, речь должна идти не о первой попавшейся гостинице, а уже о заранее известном месте. Возникает предположение, что первоначально молодого человека приголубили в Петербурге масоны.

Масонство Григорьева — одно из самых загадочных и темных мест в его биографии. Прежде всего это связано с тем, что масонские ложи были официально запрещены Александром I 1822 году, в год рождения Аполлона, а репрессии николаевского правительства против всяких нелегальных кружков тем более настораживали сохранивших свои традиции масонов, и они ушли в глубокое подполье. Но они, конечно, не самораспустились, хранили заветы предшественников и, наверное, привлекали в свои организации новых членов; в XX веке в предреволюционное время и в 1917 году масонские ложи приоткрыли свое подполье; видно было, что ложи существовали в течение всего XIX.

Более чем вероятно, что Григорьева «соблазнили» вступить в масонскую организацию еще в Москве. Из воспоминаний Фета: «Григорьев не раз говорил мне о своем поступлении в масонскую ложу и возможности получить с этой стороны денежные субсидии. Помню, как однажды посетивший нас Ратынский с раздражением воскликнул:

«Григорьев! подавайте мне руку, хватая меня за кисть руки сколько хотите, но я ни за что не поверю, чтобы вы были масоном» (масонское рукопожатие — как бы щупать пульс товарища. — Б.Е.). (…) Однажды, к крайнему моему изумлению, он объявил мне, что получил из масонской ложи временное вспомоществование и завтра же уезжает в три часа дня в дилижансе в Петербург».

А в самом деле, откуда у совершенно безденежного Григорьева могли появиться средства на билет в Петербург и хоть какая-то сумма на первое время столичной жизни? Правда, в «Листках…» он сообщал, что перед его отъездом Фет вместе с еще одним товарищем, Хмельницким, «рассматривали мои вещи, думая, как бы повыгоднее заложить их». А Я.П. Полонский писал Н.М. Орлову (конец февраля — начало марта 1844 года): «…заложил все свои вещи за 200 рублей…» Но какие у полностью зависимого от родителей сына могли быть ценные вещи?! Так что «временное вспомоществование» вполне вероятно.

Московские контакты Григорьева с масонами подтверждаются его письмом к Погодину, которое уже цитировалось выше (оно не датировано, относится к последним месяцам московской жизни автора). Напомним, что Григорьев посылает Погодину второй акт драмы и спрашивает: «Хотелось бы мне знать, пропустит ли цензура ее завязку на масонстве?»

А петербургские масонские связи нашего путешественника вообще несомненны. Прежде всего отметим переведенные им масонские гимны. В 1846 году в Петербурге вышли в свет «Стихотворения Аполлона Григорьева» (уж не на масонские ли деньги?!), где первый раздел книги имеет общее заглавие «Гимны» и включает 15 стихотворений с общей датой «1845». Это, действительно, гимны Богу, духовности, дружбе, вечной жизни верующих людей:

Руку, братья, в час великий!

В общий клик сольемте клики

И, свободны бренных уз,

Отложив земли печали,

Возлетимте к светлой дали,

Буди вечен наш союз!

Еще в 1916 году известный исследователь творчества Григорьева В.Н. Княжнин предположил, что по аналогии с масонскими сборниками стихотворений эти гимны предназначены для исполнения в ложах, при совершении обрядов, а в 1957 году ленинградский литературовед Б.Я. Бухштаб в немецком масонском сборнике «Полное собрание песен для масонов» (Берлин, 1813) обнаружил 11 стихотворений, которые Григорьев точно перевел — с некоторыми, впрочем, заменами: слово «масоны» он вообще исключал либо заменял «братьями» явно по цензурным соображениям. Из оставшихся четырех гимнов три явно масонские и переводные, просто мы не знаем того источника, откуда они взяты, а четвертый – перевод одного масонского стихотворения Гёте.

Созданы ли григорьевские гимны по заданию какой-либо масонской ложи или они — самостоятельный, добровольный вклад автора — неизвестно.

Много масонского материала и в художественной прозе Григорьева. В повестях «Один из многих» (1846) и «Второй из многих» (1847), довольно автобиографических, оба главных героя — Званинцев и Имеретинов — воспитанники масонов и сами масоны. Вторая повесть создавалась уже по возвращении Григорьева в Москву, она как бы подводила черту под первым петербургским периодом Григорьева и под его масонскими увлечениями, тем более что у него были все основания глубоко разочароваться в главном масонском знакомом, возможно, именно в том, кто и был посредником, агитатором, введшим неофита в масонскую ложу.

Масонские идеалы и деяния их вождей были благородны и светлы: утверждать всеобщую гармонию человечества и высокие нравственные принципы, развивать духовные начала в человеке, просвещать массы, способствовать полной отдаче своей жизни служению людям. Но как часто бывает на свете, к альтруистическим и основанным на доверии коллективам, тем более законспирированным, могут прилипать личности циничные и корыстные, обрадованные возможностями бесконтрольно обманывать и наживаться. Таковым, видимо, был прототип Имеретинова Константин Соломонович Милановский, сведения о котором по крохам собирают исследователи жизни и творчества Григорьева, начиная с первого издателя собрания его писем в 1917 году В.Н. Княжнина и кончая — пока — автором этих строк.

Милановский — сокурсник Фета в 1838—1840 годах на философском факультете Московского университета. Но в конце второго курса он сдал лишь один экзамен и потом исчез — на этом, наверное, и закончилась его студенческая жизнь. Фет в воспоминаниях рассказал о сокурснике Мариновском (такого реально не было, явно имеется в виду Милановский), «весьма начитанном и слывшим не только за весьма умного человека, но даже за масона»; этот тип запомнился Фету потому, что однажды с наглым обманом пообедал за его счет. Наверное, в это время с Милановским познакомился и Григорьев. Потом «масон» оказался в Петербурге, вошел в кружок В.Г. Белинского, довольно быстро был там разоблачен как проходимец. Белинский писал В.П. Боткину 9 декабря 1842 года: «Г-н М. дал мне хороший урок — он гаже и плюгавее, чем о нем думает К». К. – это Кавелин, оставивший в воспоминаниях колоритный очерк о Милановском, который «подкупил Белинского либеральными фразами, но оказался проходимцем и эксплуататором чужих карманов (…). Белинский приходил в ужас от того, что пускался в либеральные откровенности с таким господином, трусил, что он на него и на весь кружок донесет. Это не помешало ему выгнать Милановского из своей квартиры с скандалом».

Тот, видимо, продолжал околачиваться в Петербурге, ибо именно там его встретил Григорьев в один из своих многочисленных архикризисных моментов, о чем писал, вспоминая, Погодину в 1859 году: «…некогда, в 1844 году я вызывал на распутии дьявола и получил его на другой же день на Невском проспекте в особе Милановского». Безвольный Григорьев, видимо, быстро оказался в руках хитрого и умного «масона», чем тот беззастенчиво пользовался. Журналист И. В. Павлов, хорошо знавший Григорьева тех лет, вспоминал: «А года через два (речь выше шла о 1843 годе. — Б.Е.) бедняга попал в умственную кабалу к известному тогда проходимцу Милановскому, выдававшему себя чуть не за Калиостро. К нему относится экспромт Некрасова, напечатанный в альманахе «1 апреля»:

Ходит он меланхолически,

Одевается цинически

И ворует артистически…

И вот на этого-то вора, архижулика, Аполлон Григорьев чуть не молился и рабски повиновался ему во всем».

Осуждающе о подчинении Григорьева «масону» писал Полонскому Фет 30 июля 1848 года: «Вот что значит ложное направление и слабая воля. Милановского надобно бы как редкость посадить в клетку и сохранить для беспристрастного потомства. Впрочем, он только и мог оседлать такого сумасброда, как Григорьев».

А «оседлал» Милановский Григорьева не только «умственно», как писал Павлов, но и материально. Григорьев сообщал отцу 23 июля 1846 года: «Связь моя с Милановским действительно слишком много повредила мне в материальном отношении, но вовсе уже не была же так чудовищна, как благовестит об этом Москва (…). Тяжело мне расплачиваться за эту связь только материально, ибо (…) я взял на себя (давно еще) долг этого мерзавца». Так что в середине 1846 года он уже и сам раскусил проходимца.

В повести «Другой из многих» он расставался со своими заблуждениями и отталкивал искусителя. В конце повести Иван Чабрин, благородный и романтический юноша, духовно соблазненный Имеретиновым (в первом герое заметны черты автора), убивает на дуэли своего соблазнителя. Так Григорьев косвенно расправлялся и с «этим мерзавцем», и со своим прошлым.

Если о масонских пристанищах Григорьева в Петербург можно только гадать, то совершенно точно известно, что с осени 1845 года он жил у B.C. Межевича, давшего ему приют не только домашний, но и журнальный. В письме к Погодину 19 октября 1845 года Григорьев сообщает свой адрес: «…близ Большого театра в доме Гюбеня в редакции «Полицейской газеты» в квартире редактора». Этот дом, правда, надстроенный в XX веке еще на один этаж, сохранился; тогдашний его адрес – Никольская, 5; нынешний — ул. Глинки, 6. Рядом, на месте современного здания Консерватории, находился главный театр Петербурга — Большой (Мариинки тогда и в помине не было). На службу Григорьеву тоже недалеко было ходить: Управа благочиния располагалась совсем близко, на углу Садовой улицы и Вознесенского проспекта; в сильно перестроенном и надстроенном виде это большой административный дом № 55-57 по Садовой. Сенат — чуть подальше, у Медного всадника.

Василий Степанович Межевич, родившийся то ли в 1814-м, то ли в 1812 году, был отдаленный потомок польских шляхтичей, второстепенный поэт и литературный критик, москвич, приглашенный А.А. Краевским в обновленный журнал «Отечественные записки» и потому переехавший в 1839 году в Петербург. Но вскоре Краевский предпочел куда более талантливого Белинского и отстранил Межевича от литературной критики, чем его, конечно, смертельно обидел. Межевич тогда перебрался в булгаринскую «Северную пчелу» и, видимо, тем самым стал для властей благонамеренным: он смог получить место редактора вновь открытой газеты «Ведомости Санкт-Петербургской городской полиции», которую сделал довольно интересной, помещая там очерки и рецензии культурной жизни столицы, особенно театральной жизни. С 1843 года он еще возглавил театральный журнал «Репертуар и пантеон». Поэтому привлечение Григорьева (может быть, они еще по Москве были знакомы были?) было очень полезно для последнего: он уже с июня 1844-го стал печататься в «Репертуаре и пантеоне», известно и его участие в «Полицейской газете» (так она именовалась в обиходе). Мы можем гадать и о помощи Межевича при устройстве Григорьева в полицейскую Управу благочиния и при издании сборника стихотворений.

В 1845—1846 годах Григорьев стал ведущей фигурой в журнале «Репертуар и пантеон», чуть ли не фактическим редактором; по крайней мере он обильно заполнял страницы журнала своими художественными произведениями, очерками, театральной критикой.

А Межевич вскоре очень плохо кончит. Возможно, что уже в середине сороковых годов он стал злоупотреблять алкоголем, с 1847 года он уже не был редактором «Репертуара и пантеона» (вытеснили коллеги?), а потом несчастья посыпались одно за другим: тяжело заболела жена, помощница и опора, нужны были большие деньги на лечение. Межевич дошел до каких-то нечистоплотных махинаций, до растраты казенных сумм «Полицейской газеты», оказался под судом, после смерти жены еще сильнее запил; кончина его в 1849 году была кошмарной: обобранный какой-то пришлой любовницей, больной, он неожиданно и таинственно скончался, то ли умер от схваченной холеры, то ли покончил с собой. Но это уже будет два года спустя после возврата Григорьева в Москву, в середине же сороковых годов Межевич еще браво редактировал журнал и газету и привлек к активному сотрудничеству Григорьева.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.