К свету

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

К свету

Если еще раз делать «Лётну», надо вызвать тот мир из небытия, может быть, тогда фильм окутали бы грусть и меланхолия Чехова… Показать исчезновение волшебного края яблонь, садов, позолоченных солнцем берез, осеннего фиолетового неба… Однако я все чаще думаю, что это должен быть фильм о моих родителях. Об отце, который идет на войну, о матери, которая остается с детьми, потом в сентябре 1939-го бежит с ними от немцев. Где-то они разминулись или увиделись на какую-то минуту…

Я хотел бы сделать красивый фильм. Я уже чувствую себя старым, надоело корчить рожи и показывать язык. Я хочу вернуться в детство. Думаю, что после 15 лет работы в кино я могу сделать такую картину…

Купание в речке —

Я на лошади, отец, мать —

Кавалерийский оркестр;

Заглавные титры;

Хозяйка запрягает лошадей, едет смотреть маневры…

Или — отец обучает меня верховой езде;

Парад и похороны солдата (камера смотрит из-за забора) —

Занятие кавалерийским орудийным расчетом огневой позиции;

Тренировки с саблей и пикой;

После титров — бал;

Мы (с братом) в шатре, на нас кивера;

Пикник — отец и мать в сосновом лесу;

Похороны встречаются со свадьбой…

Конец: белый конь на снегу и пятно крови.

Из дневника, 1966

В начале 60-х годов я довольно часто бывал в Югославии. Раз, возвращаясь домой, встретил в самолете Ежи Гротовского. Впервые мы с ним разговаривали довольно долго. Он тогда работал над спектаклем, который позже получил название «Apocalypsis cum figures». На мой вопрос, на каких текстах основывается будущий спектакль, он небрежно бросил: «Ну, до текстов мы еще не дошли»…

Я тогда еще спросил Гротовского, к чему на самом деле стремится он со своим Театром-лабораторией. Его ответ я очень хорошо запомнил, он часто приходит мне на ум: «Наше существование и наше будущее как театра, — сказал тогда Гротовский, — зависит оттого, сумеем ли мы выйти из тьмы к свету..»

Тьмой был творимый в неслыханном напряжении «Apocalypsis…», но будущее требовало прояснения. К сожалению, в искусстве радостные годы ограничились временем между войнами. Опыт последней войны перечеркнул веру в светлые стороны человека и человечества. Однако Гротовский понимал, что каждый из нас рвется из тьмы к свету, и театр как зеркало времени и души обязан его к этому свету вести, если не хочет увязнуть в пустых самоповторах.

* * *

Я возвращался к этим мыслям, завершая очередной вариант сценария по «Кануну весны» Стефана Жеромского; первый вариант написал для меня Антоний Слонимский еще в 1963 году. В течение многих лет мы пробивали этот проект. Не помогали никакие аргументы, даже тот факт, что «Канун весны» входит в школьную программу и одного этого достаточно, чтобы по нему был сделан фильм. Очередные варианты сценария громоздились на моих полках, но вот пришла свобода, и уже не нужно было выпрашивать согласия отдела культуры ЦК ПОРП. Тем временем я пришел к выводу, что по-настоящему кинематографической в романе Жеромского может быть та его часть, где действие происходит в Навлочи. Тут, на фоне деревенского пейзажа, в стенах старой усадьбы разыгрывается история, захватывающая меня сегодня значительно больше, чем написанные в духе политического памфлета остальные разделы замечательного романа.

Навлочь сравнивали с мицкевичевским Соплицово; это как бы Соплицово в кривом зеркале, увиденное в новой ситуации возрождающейся Польши. Вот так и вышло, что в начале 1995 года я впервые принялся читать «Пана Тадеуша» с мыслью о его экранизации. Со страхом и трепетом в душе я вступил на путь к свету, о котором много лет назад как о необходимом движении искусства говорил мне Гротовский.

* * *

Экранизация основывалась на трех принципиальных положениях: использовать в фильме диалоги, напрямую взятые из поэмы, и не дописывать к ним ни единой буквы. Далее: рассказать именно действие «Набега», которое, как оказалось, описано у Мицкевича как бы с мыслью о фильме; разумеется, главным героем повествования становился Яцек Соплица. Решение третье состояло в том, чтобы ввести в две последние книги поэмы голос рассказчика, которым мог быть только Автор. Я не представлял себе «Пана Тадеуша» без слов «Эпилога» «Там думал я на улицах парижских»[89]. Этих принципов мы придерживались в течение всей работы над картиной.

Где-то в марте 1995 года я принес первый вариант сценария в офис Льва Рывина, хорошо понимая, что из всех польских продюсеров только он может поднять такую махину. Помню, что отдавал я сценарий в состоянии глубокого сомнения. Я опасался, что в море американской продукции и в потоке польских фильмов, имитирующих американские, «Пан Тадеуш» будет выглядеть совершеннейшим мастодонтом, чем-то таким, что никак не согласуется с реальностью. Лев принял проект благожелательно: он надеялся на польского «Тома Джонса». На этом тогда все и кончилось.

Идея вновь стала предметом переговоров в следующем году. Мы снимали для Canal+Polska пять телевизионных серий фильма «Мои заметки по истории». Продюсером был Михал Квецинский, а мой незабвенный и незаменимый друг Болеслав Михалек ставил мне вопросы, обращая внимание не только на картины, которые я снимал в прошлом, но также и на их восприятие в те времена, когда исторические события, политические перемены и повороты создавали ситуацию, при которой режиссер оказывался в общем идеологическом и эмоциональном поле со своими зрителями. В последние годы я не чувствовал этой близости, наоборот, каждый очередной неуспех заставлял думать, что я утратил всякий контакт с публикой.

* * *

Следующий вариант сценария был сделан в декабре 1997 года. В марте я встретился со студентами киноведения Краковского университета. Я искал у них подтверждения смысла этого проекта, но начал разговор с того, что поделился своими сомнения и назвал аргументы против экранизации «Пана Тадеуша». Литература — это слово, а образы, которые рождаются в сознании читающих это слово, являются собственностью каждого из нас, читателей. Мы создаем их в меру нашего воображения. Возникает вопрос: как можно перенести на экран поэму, красота которой заключена в словах, поэму одновременно поэтическую, эпическую, национальную и дидактическую, сведя все это к видению режиссера?

Я поделился также опасениями, что сегодня никто не ждет этого фильма. Массовый потребитель телевидения убежден, что «дидактичный» означает глупый, «эпический» — нудный, а «национальный» и вовсе что-то сильно подозрительное. Можно ли подвергать опасности шедевр? И какова ответственность режиссера, который переведет его в экранную форму? Что останется от произведения, если слова заменить только картинками? Роман пана Тадеуша, завершившийся его женитьбой на Зосе?

Я видел и еще одну опасность: широкая публика сегодня не читает «Пана Тадеуша», но по крайней мере имеет по этому поводу комплексы. Увидев шедевр на экране, она от этих комплексов освободится. Может быть, пришло время, чтобы «Пан Тадеуш», вместо того чтобы отправиться «под стрехи», оказался в руках тех, кто умеет читать настоящую литературу и наслаждаться олимпийским совершенством произведения, то есть в руках элиты? Это, конечно, дерзкое предположение, но правомочным делает его состояние нашей массовой культуры.

Представил я и аргументы «за». Разве литература — это только слова? Нет, ведь из них возникают значения и символы, рождаются образы, составляющие наше общее достояние — основу согласия между людьми. Раньше поэты обращались к сердцам своих читателей. Может быть, именно там искать ответ на вопрос снимать или не снимать «Пана Тадеуша»? Успех или неуспех этого начинания зависит от веры в возможность его реализации.

Нужно было ответить еще на один тяжелый вопрос. Польские фильмы потеряли поддержку своих зрителей. Вернут ли они ее? Я должен был уверовать и в это. Наверное, это странно, но на помощь мне пришли как раз любимцы публики — актеры Богуслав Линда и Марек Кондрат. От них первых я ждал реакции на мой проект. Приятие было незамедлительным и спонтанным: «Делай этот фильм, потому что ничего подобного нет на наших экранах». И Михал Квецинский твердил с удивительным упорством, что «Пан Тадеуш» должен пополнить панораму моих экранизаций. И я подумал: а может, действительно настал момент обратиться к прошлому, ответить себе на вопрос, кто мы и куда идем, окунуться в наш язык, раз уж все вывески вокруг кричат по-английски? Может быть, такое объективное повествование, не работающее на современных политиков, все же имеет шанс кого-то заинтересовать?

Как только я начинал строить спекуляции на тему того, что нужно зрителям, мои фильмы пролетали мимо цели. Когда же я снимал картину, на которую сам бы охотно пошел в кино, — как в случае «Пепла и алмаза», «Человека из мрамора» или «Земли обетованной», — я не промахивался никогда. Теперь я миновал самый темный и самый трудный период своей жизни в кино и чувствовал, как пишут историки искусства, что должен добавить к своей палитре светлые цвета. Свежие краски и меньше обращающая на себя внимание при чтении, но отчетливо присутствующая в сценарии мягкая ирония, пропитывающая поэму Мицкевича, позволяли на это надеяться. Так начиналась моя дорога к светлому.

* * *

Я охотно выслушивал аргументацию сторонников фильма, которых, сказать попутно, с каждым днем становилось все больше, но чувство опасности меня не покидало. Я берусь за национальный шедевр особого значения — кто дает мне на это право? В фильме приходится использовать диалоги, вырванные не только из строфы, но часто из контекста, — оправдается ли столь брутальная операция? Я знал силу стиха, звучащего с экрана, потому что имел возможность испробовать ее во время работы над кинематографической «Свадьбой», но диалоги «Свадьбы» написаны для того, чтобы произносить их со сцены! Не проще было принятие решения о продолжительности фильма. Два часа — это сегодня верхняя граница времени проекции картины — кто и каким образом сумеет вместить невероятно богатое содержание огромного произведения «о забавах и спорах во время оно» в сто двадцать минут экранного времени?

Продолжая сомневаться и колебаться, я тем не менее постепенно двигался к запуску в производство. Еще один всплеск сомнений случился, когда составили смету, однако Лев Рывин нашел средства и, следует заметить, к великому моему удивлению, большую их часть он нашел не в Польше. Безумный проект можно было воплощать в реальность. На помощь мне пришли безотказный художник Аллан Старский, отказавшийся от всех ранее принятых предложений оператор Павел Эдельман, продюсер Михал Щербиц со своей идеально натренированной в труднейших обстоятельствах группой. Я выбросил из головы все принципиальные соображения и начал заниматься рутиной подготовительного периода: выбирать актеров, места съемок, костюмы и т. д., и т. п.

Я понимал, что должен еще раз вернуться к сценарию. Но с кем? На первом этапе мне помогал Петр Вересьняк, сумевший внести в диалоги героев дыхание молодого кино. Теперь он снимал свой дебютный фильм. Я остался один на один со своими сомнениями. И тут произошло нечто, во что трудно поверить. Я всегда твержу студентам, что без везения не может состояться ни один режиссер. Теперь у меня появился случай еще раз убедиться в этом.

Однажды Михал Квецинский сообщил мне, что в Варшаву ненадолго приезжает некий польский эмигрант, проживающий за океаном и занимающийся там неизвестной в Польше профессией «scriptdoctor’a», то есть лекаря сценариев. Времени было в обрез, потому что у «доктора» уже имелся обратный билет в Канаду на конкретную дату, так что мы тут же взялись за работу. Петр Новина Зажицкий разделил материал сценария на пять линий, каждую из линий обозначил на бумаге другого цвета и уложил эти бумажки на большой доске, потом прикрепил кнопками листочки — также соответствующего цвета с обозначением очередных эпизодов. Красный цвет он выбрал для любовной линии: Тадеуш-Телимена-Зося, фиолетовый связан с ксёндзом Робаком, а синий с Рассказчиком, которым должен быть сам Мицкевич. При взгляде на доску видно было, как распределяются отдельные цвета, какие из них повторяются чаще, а какие исчезают слишком надолго, словно бы они не хотят принимать участие в нашем повествовании.

В моем описании эта операция похожа на игры мясника, разделывающего живую плоть поэзии «Пана Тадеуша». Однако оказалось, что наш «доктор», специалист по лечению таких фильмов, как, например, «Seven», отлично прочувствовал такой специфический материал, каким является творение Мицкевича. Более того, это именно он подчеркнул роль Рассказчика и доказал мне необходимость ввести его в самое начало фильма. Поскольку я уже раньше знал, что слушателями в салоне поэта будут постаревшие на несколько десятков лет герои поэмы: Тадеуш, Зося, Граф, Подкоморий, Войский и Протазий — я сразу представил себе их присутствие и в этой сцене. Это Новина Зажицкий настаивал, чтобы ввести мицкевичевские пассажи от первого лица. «Вкуснее кофия, чем в Польше, не найдете!» или блуждающие в березовой роще елисейские тени пришли в картину в результате его участия в моем сценарии, и в фильм действия и приключения ворвалось дыхание поэзии.

* * *

Искреннее признание в заметках 1966 года, взятое в качестве эпиграфа к этой главе, звучит сегодня довольно любопытно. Потребовалось три десятилетия, чтобы я понял, что тем, что я ищу, является всеобъятный «Пан Тадеуш»: в нем сегодня я нахожу и себя, и своих родителей. Работая над картиной, я окунулся в живительные воды прошлого, которое искал уже тогда в возрасте тридцати шести лет, ощущая себя старым и уставшим от передразниваний и показывания языка.

Некогда, еще до первого визита Иоанна Павла II в Польшу, Кшиштоф Занусси рассказал мне о своей встрече с Мечиславом Раковским, который созвал несколько человек, чтобы обсудить с ними последствия, которые может иметь визит Папы. Он внушал, что в беседах с Предстоятелем следует указывать на роль, какую мог бы сыграть глава Ватикана в борьбе за мир во всем мире. На вопрос не считает ли он, что у Папы как стража веры другие задачи, наш премьер ответил: «Ну, вы же не думаете, что он во все это верит, это же интеллигентный человек».

Это прискорбное происшествие вспомнилось мне, когда я только приступал к беседам на тему постановки «Пана Тадеуша». Может ли интеллигентный режиссер всерьез уверовать в такой другой, такой далекий свет? А без истинной, глубокой веры за этот фильм не стоит и браться.

* * *

У евреев есть Библия, у поляков «Пан Тадеуш», «Дзяды», «Кордиан», «Освобождение» и «Свадьба»[90]*. Они живут тем, что нереально. Они часто беседуют с Богом, хотя не всегда верят, что Он существует. Есть люди, которые уверены, что Бог существует только для того, чтобы с ними беседовать. Если искать образ настоящего поляка, то ближе всего к нему был бы Дон Кихот. Какую же длинную и извилистую дорогу я должен был пройти, чтобы уразуметь, что уже в самом раннем детстве передо мной лежала книга о польском Дон Кихоте, называвшаяся «Пан Тадеуш». Мы редко вспоминаем, что она содержит ироничные и язвительные суждения о нашей национальной натуре. Теперь я чувствовал, что пришел момент, чтобы спустя десять лет со времени завоевания свободы ответить себе на вопросы: откуда мы, кто мы, куда идем.

Снимая «Пана Тадеуша», я часто удивлялся, неожиданности поджидали меня здесь и там, хотя до этого сделал почти сорок фильмов. Например, бросалось в глаза, что все, кто участвовал в этом деле, как-то иначе себя вели. В камеру они говорили языком Мицкевича, но и потом вовсе не возвращались к своей обычной речи. Они обращались друг к другу так, как будто не до конца сбрасывали с себя свои роли. Как если бы не хотели их сбросить. Мы все ощущали, что никогда до сих пор не делали подобного кино. Не в художественном плане. А в том, например, что, завершив съемку, еще некоторое время продолжали существовать в мире, который вообще-то нам недоступен.

Мир «Пана Тадеуша» идеально гармоничен. Для меня трудность заключалась не в том, чтобы перенести на экран действие поэмы, я уже говорил, что оно необыкновенно кинематографично; редко когда фильм экшн обладает такой густотой конфликтов и событий. Не представляла затруднений и разработка характеров. Труднее всего было воспроизвести объективный тон мицкевичевской поэмы. Потому что при всей толчее событий «Пан Тадеуш» — произведение по-настоящему эпическое, а в эпике наивысшее достоинство — объективность, с какой автор возвышается над миром, им сотворенным. Если мне удалось передать гармонию этого мира, то, думаю, именно она имеет главное значение в фильме.

* * *

Известно, что каждый, кто хочет понять поэта, должен увидеть его страну. Но вот вопрос: является ли место, где разыгрывается действие «Пана Тадеуша» только «малой родиной» Мицкевича? Спорам по этому поводу нет конца, потому что место это — «край детства» — «Не омраченный горьким заблужденьем, / надежд обманом, поздним сожаленьем, / Не измененный времени теченьем».

Могу сказать, что я родился в мицкевичевских краях: Сувалки — это, собственно, уже Литва. Поэтому мне нетрудно было унестись воспоминанием к «полям, расцвеченным, как будто бы расшитым / Пшеницей золотой и серебристым житом». Правда, видел я их не в детстве, а сравнительно недавно во время многочисленных поездок, которые совершал в качестве сенатора от земли сувальской.

Некоторые интеллигентные люди питают естественное отвращение к посещениям вообще, а в особенности к посещениям мест особой живописности. Я никогда этим не страдал. Я смотрел на Париж с Эйфелевой башни, когда еще можно было подняться лифтом на самый ее верх; я видел Большой каньон и священную реку Ганг в Бенаресе. Без всякого труда я отыскал два пункта обзора в Смольниках, где — я хорошо это помню! — в местном костеле парафиальный хор поздравлял нас с профессором Геремеком в качестве кандидатов в парламент от «Солидарности» специально к этому случаю сочиненным гимном: «Слава нашим депутатам и сенаторам хвала!»…

Я хорошо запомнил прекрасный вид и то немаловажное обстоятельство, что сюда ведет хорошая дорога. То есть я спокойно мог везти свою съемочную группу в Смольники…

* * *

Я занял в «Пане Тадеуше» актеров — детей успеха: Линду, Кондрата, Северина, Ольбрыхского. Герои поэмы полны жизни, лишены комплексов, живут так, как им хочется жить. Их не могли бы сыграть погруженные в меланхолию люди. Мы не хотели корить публику: почему вы больше не любите «Пана Тадеуша»? Только почувствовав силу этого произведения, мы можем подарить его другим. Только тогда, когда поверим, что и мы происходим из Соплицово.

Сначала я намеревался устроить для актеров нечто вроде тренировочного лагеря, как в театре телевидения, пройти через ряд проб. Но это оказалось невозможно. Шаполовская в Лос-Анджелесе, Линда где-то в горах, Ольбрыхский за границей, Кондрат как раз кончает сниматься в очередном фильме. Собрать их вместе не представлялось никакой возможности. Оказалось, что это к лучшему. Каждый из них внес в фильм собственную интерпретацию своего персонажа, собственную манеру говорения. В то время как совместный тренинг так или иначе привел бы к единству их исполнения, обеднил разнородность, которой дышит текст Мицкевича.

А какое значение имел этот фильм для артистов? Мне трудно отвечать за них. Меня, однако, поразило, как легко и быстро они воплотились в мицкевичевских героев. Им не надо было их, этих героев, постигать. Они играли в ритме польского языка, который так чисто и прекрасно звучит в «Пане Тадеуше». Все мы чувствовали, что делаем что-то невозможное. Стихотворный диалог создает перед камерой слишком точные, слишком выверенные ситуации, чтобы на экране они могли выглядеть натуральными. Я ощущал в актерах огромную радость оттого, что они могут делать что-то такое необыкновенное, непохожее на то, что приходится делать обычно.

Я сделал «Пана Тадеуша» с людьми, которые привыкли играть в фильмах экшн. Я не мешал им, не считал, что мы должны заставить зрителя перенестись в ту эпоху и начать думать в ритме того времени. Мицкевич тоже не писал своего произведения против современников, он писал для них. Мы хотим сделать фильм для тех людей, которые сегодня ходят в кино. Понятным им языком рассказать историю, не похожую на те, к которым они привыкли. Даже очень непохожую. Но не следует воздвигать барьеры там, где в них нет нужды.

* * *

Во время съемок меня не покидало впечатление, что я это все когда-то уже снимал, только во фрагментах. Потому что «Пан Тадеуш» — это произведение, к которому польское искусство возвращается постоянно. Например, полонез. Под конец XIX века танец как образ в польском искусстве значил нечто иное, чем у Мицкевича. Не общее «будем любить друг друга», а паралич, невозможность действовать. У Мальчевского и Выспянского он представал танцем в заклятом круге, символом ситуации без выхода. Теперь это был не великий финал, а отчаянный способ завершить драму, у которой нет конца. Полонез же в «Пепле и алмазе» стал карикатурой символа единства нации.

Но, приступая к постановке «Пана Тадеуша», я ни на минуту не полагал, что обращусь к позднейшим трактовкам танца, в особенности к тем, что возникли в межвоенное двадцатилетие. Теперь я чувствовал, что в свободной стране я свободен от всех тех обязательств, которые раньше меня связывали. Я не хотел с помощью «Пана Тадеуша» пререкаться с политикой или с историей, мне не надо было использовать его для каких-то целей: борьбы с левыми, с правыми, с ошибками прошлого, со слабостью настоящего. Я не искал в нем ключ к современности. Существует парламент, вот пусть он и решает политические проблемы; существует свободный рынок, который худо-бедно регулирует экономику. Кино должно быть свободно.

Что это значит? Очень просто: я должен представить творение Мицкевича таким, каким читаю его сегодня как свободный человек. Многие годы я наверняка воспринимал его по-другому. Так уж получалось. А сегодня я читаю его как в первый раз. Я вижу в нем мир далекого прошлого, вижу в нем произведение эпическое, то есть такое, которое направлено не против глупой шляхты, совершающей набег, не против смешного Графа, не против Судьи, фигуры, все же весьма неоднозначной. Это он говорит: «Мне дали землю, я взял ее…» Но кто ему эту землю дал? Тот же баламутный сеймик, который позже и отнял ее.

Я сыт пародированием, дразнилками, с меня хватит кривых зеркал. Нельзя дистанцироваться от всего. Сила Виткацы, сила Гомбровича заключалась в том, что они творили на обочине официальной культуры. Противостояние доминирующим тогда ценностям и вкусам требовало от них невероятной решимости и веры в себя. Сегодня все кривляются, строят гримасы, и для этого не нужно ни малейшей смелости, потому что публика обожает пародию и всегда готова ее смотреть и слушать, поддерживают ее и критики, поэтому художник такого плана на некоторое время получает признание. Значительно большая отвага требуется для поиска серьезного тона. Может быть, я созрел как личность и обрел достаточную уверенность в себе как режиссер, чтобы обратиться к невозможному. Потому решение делать «Пана Тадеуша» не предваряла ни одна разумная причина.

* * *

Я думал о «Пане Тадеуше» как о ясном, свободном произведении, благодаря которому погружаешься в детство, а сегодня каждый хочет погрузиться в детство. Поскольку мы решили вступить «в Европу», каждый хочет знать, кто он есть, каким языком говорит, кто были его родители, каково было его прошлое. Хотя бы только для того, чтобы немного отличаться от других, когда в эту Европу мы, наконец, войдем. Между тем фигуры Гервазия и Судьи, сыгранные моими друзьями Даниэлем Ольбрыхским и Анджеем Северином, несколько мои намерения изменили. Я даже не предполагал, что они вберут в себя столько жизни, столько силы.

Сидя за камерой, я временами с удивлением вслушивался: о чем эти люди мне говорят?! Ведь это я дал им эти тексты, я знаю в них каждое слово, а тем не менее, слыша эти слова, все время удивляюсь. Ну хотя бы в сцене, где Судья говорит Робаку:

Саблей нам хватит, шляхта на коней сядет,

Я с племянником впереди и — как-то сладится…

Я уже делал фильм «Канал», который точь-в-точь был об этом: сядем на коней, затеем Восстание, а там как-нибудь да получится…

Проницательность Мицкевича поразительна. А ведь его со-временникам-эмигрантам казалось, что самое плохое осталось позади. Что еще должна была предъявить Судьба, чтобы их чему-то научить? Они потеряли свободу, потеряли великую Польшу от моря до моря, какое еще испытание может предложить им История? Оказывается, ничего не помогает. И мы все время видим те же черты польского характера, которые нас губят. Что сказал нам недавно по телевидению Ян Новак-Езёранский?[91] Главный враг поляков — сами поляки.

Потому что, что такое «Пан Тадеуш»? Это постоянная жажда возвращения в мир счастливого прошлого. Поляки всегда считают, что раньше было лучше. Нужно, однако, все-таки понимать разницу между тем, как страна живет сегодня и как она жила тогда, когда Мицкевич писал свою поэму. Поэтому всегда самое сильное впечатление на меня производит «Эпилог», особенно в тех случаях, когда я читал «Пана Тадеуша» за границей, а такое несколько раз случалось. И всегда мне казалось, что это прекрасный исходный пункт. Коль скоро несчастье уже произошло, давайте погрузимся в наш прекрасный мир, который, правда, давно не существует, но все же является нашим миром, и никто уже не может причинить ему зло. А вдруг современный зритель со своими повседневными заботами тоже найдет в нем отдохновение? Все дело в форме, о чем нас постоянно поучал Гомбрович.

* * *

«Пан Тадеуш» завершается в том месте, в каком для бедных эмигрантов, к которым Мицкевич непосредственно обращался, собственно, кончилась история. После похода Великой армии на Москву наша история тонет во мраке и перестает иметь какой бы то ни было смысл. То же, что они после краха наполеоновской эпопеи, чувствовал и я после введения военного положения. Снова мрак, неизвестность: что нас ждет, сколько это будет продолжаться, когда и как кончится? В таком положении остается только рассказывать миф в надежде, что он поможет отыскать в этом хаосе хоть какой-нибудь смысл, прольет во тьму луч надежды.

Однако Мицкевич не потрафил надеждам своих читателей. Зигмунт Красинский, прочитав «Пана Тадеуша», сразу написал отцу: «Единственное в своем роде произведение, комичное, полное польской национальной жизни. Произведение национальное, самое что ни на есть польское. Национальное, сельское, шляхетское. Польский Дон Кихот, плод небывало великого гения. Все там есть: пороки и достоинства польские. Натура польская, чувства наши возвышенные и смехотворностей без числа. Революции наши, сеймики, старая шляхта и молодые ее генерации, якобинцы и доктринеры, все с такою правдою передано, с такой простотою, что аж страх берет».

Последняя фраза здесь самая важная: «аж страх берет». Я размышлял: что имел в виду Красинский, сказавший: «Мы из него все вышли». Теперь нахожу, что самое главное — это невероятная способность Мицкевича объять весь польский космос и нарисовать его так, что «аж страх берет», то есть во всей его громадной правде. Все мы, позднейшие, только выковыриваем фрагменты этого мира, как-то — каждый по-своему — их претворяем, но «Пан Тадеуш» остается главной точкой отсчета, главным критерием сопоставления. Поэтому нас так изумляет, что 160 лет назад он не имел успеха. Адам Мауерсбергер, первый директор Литературного музея в Варшаве, рассказывал мне, что купил экземпляр первого издания поэмы. Неразрезанный.

* * *

Творение Мицкевича не возбудило энтузиазма, потому что его герои — польские персонажи, так или иначе причастные к падению Речи Посполитой. И написаны они именно так, что страх берет. Отвратительные как воплощение польских пороков, но одновременно совершенные в своем художественном воплощении. Это могло обижать. Например, несчастный Гер-вазий. Чего он только не плетет!

Граф выиграл процесс, декретов есть немало,

Оформить надо их, как в старину бывало:

Что трибунал решал, то шляхта выполняла,

Поддерживая честь и славу трибунала!

Ведь это демагогия в чистом виде, похожая на ту, что мы сегодня наблюдаем в нашем парламенте… На наших глазах разыгрывается вечная драма польской анархии. Нет в нашей литературе сцены, которая показывала бы ее лучше. Нет фигуры, ярче воплощающей сарматский характер. И я уверен, что нет актера, который лучше, чем Даниэль Ольбрыхский мог бы представить этот персонаж на экране.

Что же это такое последний наезд на Литве? Мицкевич дает сноски, в первой объясняет, чем были эти «наезды», то есть эмигранты уже этого не видели. И он им объясняет, что Польша погибла из-за того, что закон здесь никогда не исполняли.

А ведь это наша сегодняшняя ситуация: существует закон, а исполняться он не исполняется, любое беззаконие остается безнаказанным.

* * *

Снимая «Пана Тадеуша», я должен был считаться с тем, что, предлагая свой фильм зрителям, я навязываю им свое видение поэмы, но меня утешало, что мы живем в свободной стране, и поляки поступят с моим фильмом, как им заблагорассудится. Никто больше не является чьим-то голосом, чьей-то совестью, нет вообще зрительного зала, а есть зрители, каждый сам по себе, у каждого свой вкус, своя совесть, свой выбор. Я бы хотел, чтобы этот фильм был воспринят прежде всего как художественная акция, а не политическая. Ни одно произведение не изменит больше наших нынешних политических действий. Политика перестала быть делом художников, и пусть это останется навсегда. Беря пример с Мицкевича, давайте попробуем создать что-то, что переживет политические страсти и будет радовать своим в этом смысле бескорыстием. Простое обращение к своему прошлому кажется мне сегодня очень нужным. После таких огромных политических и экономических перемен многие оказались в состоянии растерянности и неуверенности. Может быть, им поможет такой фильм.

Мы хотим стать другими. Все зависит от того, изменимся ли мы в лучшую или худшую сторону. Мне кажется, что Мицкевич именно это хотел сказать полякам: хорошо, становитесь другими, но лучшими. И ободрял их: мы проиграли, потеряли отчизну, но мы ведь не неизвестно кто, у нас есть свой мир, и прежде всего свой язык, в котором мы себя сохраняем.

Больше всего я горжусь тем, что с экрана, с которого обычно льются словесные помои, публика наконец услышала что-то совершенно другое. И может быть, она задумается, спросит: а на каком, собственно, языке она говорит? На польском? Странно, странно. И это может оказаться самым важным, не политические аллюзии, не осовременивание, только именно язык — богатый, звучный, эластичный, язык, на котором можно выразить все. А ведь всегда кажется, что польский язык рыхлый: переведите польский текст на английский, сразу поймете, о чем речь. Между тем язык Мицкевича — это чистая энергия.

* * *

Кто знает, может, правы те, кто говорит, что поляк, конечно, культурный человек, но недостаточно цивилизованный. Вероятно, для искусства, где акцент делается на эстетическую функцию, в Польше нужна именно цивилизация, чтобы можно было в салонах и галереях развешивать картины и смотреть на них удовольствия ради, а не мучительно доискиваться средств политической терапии. Если на нас не свалятся новые исторические и политические катастрофы, если мы будем попросту руководствоваться здравым смыслом, то неромантическое «чистое» искусство в конце концов обретет и у нас свое место. Только откуда же взяться этому здравому рассудку, если едва только 7 % поляков имеют высшее образование и положение интеллигенции все ухудшается и ухудшается?

Общество, освобожденное от патриотических обязательств, может не демонстрировать привязанность к общим идеалам. Однако оно напугано прошлым, а еще больше тем, что каждый теперь должен отвечать за самого себя. В коммунизме нельзя было от людей что-то требовать. Удобнее было иметь государство, которое немного дает, но спрашивает меньше, чем хозяин, который хотя и платит, но и требует за это.

Михаил Геллер, покойный публицист парижской «Культуры», когда-то сказал мне: «Анджей, коммунизм в Польше ненавидели не потому, что он чужд натуре поляков, а потому, что был принесен на штыках с Востока». Я считаю, что это ключевая формула. Поскольку уже нет Советского Союза, то и побег из свободы в коммунизм больше не кажется полякам чем-то плохим. Потому что теперь некуда спрятаться от ответственности. Не защищает нас заботливое государство, не хранит чувство единства, оно распалось, когда не стало общности интересов. Остается только беспечная «страна детства». О чем тут долго говорить, эти страхи и тревоги ведут в мир «Пана Тадеуша».

* * *

«Пан Тадеуш» — произведение многослойное. Я пытался объять как можно больше этих слоев, но кино по своей природе — всегда драма. Как дать понять зрителю, что это не складная историйка для телевидения, но произведение, в котором запечатлены устойчивость, постоянство, пребывание? Этому как раз могут помочь фигура Рассказчика и парижский салон, а также те фрагменты фильмы, где действие приостанавливается, чтобы можно было перевести дыхание и спросить себя: куда мы так спешим?

Величие Мицкевича состоит в том, что из «Пана Тадеуша» можно сделать фильм нравов в духе Бальзака, можно сделать романтическое произведение и можно в нем показать иронию в адрес романтизма: ведь линия Телимены и Тадеуша — это фантастически изысканная насмешка над романтической любовью. И одновременно глубокое волнение вызывают последние сцены — вступление наполеоновских войск, полонез.

Собственно, действие поэмы кончается с исповедью Роба-ка, но Мицкевич пишет еще две книги, чтобы поддержать тех, кто уже знает, чем закончился последний наезд в Литве. А этот «наезд», если его пересказать нынешними словами, выглядит ведь ужасно. Соседи нападают на соседей, побеждают, демонстрируют закон силы. Но есть еще оккупационная армия, которая не может оставаться безучастным наблюдателем и, естественно, вмешивается в происходящее. Только тогда смертельные враги объединяются, нападают на эту армию, побеждают в сражении, но никакой победы, разумеется, быть не может, и единственным спасением для всех тех, кто так прекрасно сражался и так отличился в бою, могла быть только эмиграция. «Возложим всю вину на вас мы и на Плута», то есть на убитого русского офицера. Нет во всем этом никакого разумного смысла, все поддались на непроверенный слух, что французы близко. Только еврей Янкель предупреждает, что «француз еще далеко, дорога длинная», никто, однако, его не слышит.

Мицкевич, по-видимому, посчитал, что не может дать такого горького сочинения в руки читателя, отчаявшегося, алчущего утешения, поэтому он добавил «1812 год» как символ надежды и потом финал, или «За братскую любовь». Войска движутся на Москву, но ведь те, кто сидел в Париже, уже знали, что этот поход кончится для французов плохо. Дальше уже нельзя было повествовать, потому что дальше опять было поражение. Каким-то образом Мицкевич должен был написать то, что от него ждали. Вероятно, прав был Милош, когда в стихотворении, напечатанном осенью 1999 года в «Тыгоднике повшехном», сказал об авторе «Пана Тадеуша» «Взяли его за совесть, / И повели, крепко держа за руки». Может быть, это и есть судьба польского художника.

* * *

Годы политических манипуляций научили поляков истине: все имеет скрытую причину, нужно только узнать, какова она. Вот и мое отсутствие на варшавской премьере «Пана Тадеуша» некоторые расценили как рекламный трюк. По этой версии, операция на сердце так и так мне предстояла, однако был выбран единственно верный момент: дескать, больного беднягу-режиссера рецензенты уж точно пощадят и снисходительно отнесутся к картине… Мало того, решили, что такой изумительный трюк могло выдумать только какое-нибудь известное американское рекламное агентство, которое на этот случай предусмотрительно нанял продюсер Лев Рывин.

А в результате события развернулись абсолютно неожиданно: незадолго до премьеры мое сердце забарахлило, я попал в больницу на контрольное обследование, результатом которого стала незамедлительная операция в Катовице. Я уже знал, что премьеру в Варшаве я пропустил, однако позже предстояла премьера в Кракове. Перед самым наркозом я успел изложить свою идею выйти на сцену Театра Словацкого в обществе обоих своих врачей — профессоров Анджея Щеклика и Анджея Бохенека, которые — я в этом не сомневался — спасут мне жизнь. Оба уже были в операционном зале, когда я, проваливаясь в сон, режиссировал наш общий номер…

Но и краковская премьера состоялась без меня, не мог я быть и на следующих показах, а шесть недель, проведенных в больнице, отдалили меня от моего фильма настолько, что потом мне уже совсем не хотелось идти в кинотеатр, чтобы посмотреть, как реагируют зрители на «Пана Тадеуша». Я знал только одно: хорошо, что их количество приближается до невообразимой уже в течение многих лет цифры — пяти миллионов.

Многие сочувствовали мне, что я не могу лично убедиться, как вовремя наш фильм появился на экранах. Про себя я посчитал, что видно так было суждено и надо спокойно принимать то, что посылает нам судьба. Опыт научил меня, что жизнь способна удивить нас своею изобретательностью. Но я еще не знал, как щедро буду награжден за свое смирение.

Пан Влодзимеж Отуляк, шеф фирмы «Вижн», прокатчик «Пана Тадеуша», уже некоторое время занимался тем, чтобы организовать показ нашей картины в Ватикане. Я не очень верил в такую возможность, тем не менее 30 января 2000 года я имел счастье присутствовать в зале папского Комитета по связям со средствами массовой информации, где Святой Отец смотрел фильм «Пан Тадеуш». И это был для меня первый просмотр со зрителями.

Для режиссера каждая встреча его детища с публикой — испытание, что же говорить об этой чрезвычайной встрече!

Поэтому, когда после фильма Папа сказал, обращаясь отчасти к самому себе, отчасти к актерам: «Мицкевич будет доволен!», я понял, что большей награды не мог ожидать.

* * *

«Месть» в нашей драматургии — явление в высшей степени необычное. Отталкивающаяся от мольеровских комедий характеров, она представляет наши, поляков, национальные слабости, от которых мы так жарко отпираемся, но без которых не способны существовать.

Эта роскошная комедия давно будоражила мое воображение. У меня даже была мысль поставить ее в Японии. Замок двух сарматов (самураев?), друг друга яростно ненавидящих, разделен высокой стеной; Тосиро Мифуне в роли Папкина — нелепого, забавного посредника-неудачника — чем не готовый фильм Куросавы?! В особенности меня вдохновила встреча с Мифуне. Он был тогда в прекрасной форме и не уставал поражать все новыми ролями — в «Расёмоне», «Семи самураях», «Красной бороде».

Что тут скрывать, ведь каждый из нас несмотря ни на что в глубине души считает себя бессмертным. Вот и я откладывал и откладывал реализацию этого проекта. А тут на родине начали происходить важные события, требовавшие присутствия здесь. Наконец забрезжили шансы поставить «Человека из мрамора». Ну а потом я узнал, что великий японский актер навсегда нас покинул.

Однако «Месть» не отпускала меня. Наверное, иногда думал я вопреки всякому здравому смыслу, это происходит потому, что она написана в тот же год, что и «Пан Тадеуш». Экранный успех поэмы Адама Мицкевича подсказывал, что в этой растерянности и бесконечных дискуссиях об общей Европе наш зритель ждет чего-то по-настоящему польского — польской речи, например, и «щерых» поляков на экране.

Но кто сыграет недотепу Папкина? Тут случилось счастливое стечение обстоятельств. Роман Полянский завершил съемки «Пианиста» и, припомнив былое, годы, когда играл в театре, решил, наверное, тряхнуть стариной, согласившись принять участие в «Мести». Так, спустя 48 лет после нашей первой встречи перед камерой на фильме «Поколение» и через 45 лет после совместной работы над «Каналом» мы снова встретились на съемочной площадке.

Я подозреваю, что на этом фильме ему интересна была не только роль Папкина. Полянский чутко фиксирует фальшь, он внимателен ко всем подробностям фильма. Я пристально наблюдал, как он играет своего героя и как одновременно наблюдает за всем, что происходит на плане. Меня поразили его молодость, его вера в силу и возможности кино. Все было так, как если бы этих почти пятидесяти лет вовсе не существовало.