Ангел над моей кроватью
Ангел над моей кроватью
То, о чем ты, дорогой читатель, прочитаешь в этой книжке, я много раз рассказывал друзьям. Приукрашивал, сокращал и растягивал свои повествования, но независимо от реакции, с какой они бывали встречены, всегда старался избежать искажения фактов или избыточного их расцвечивания. Я принадлежу к поколению, которое учили не врать, хуже того — даже не выдумывать. Наверное, именно поэтому я пошел в режиссеры, а не в сценаристы и всю жизнь старался максимально достоверно воплощать тексты, которые попадали в мои руки, и в кино, и в театре.
Когда я задумываюсь, какие образы формировали мое воображение, я вспоминаю прежде всего Ангела Хранителя, что с самых ранних лет висел у меня над кроватью. Я вспоминаю также иллюстрацию в школьном учебнике, на которой изображены львовские орлята[1]. Я четко помню их, хотя прошло полвека, прежде чем в одном из краковских антикварных магазинов я нашел репродукцию этой картины Войцеха Коссака. И еще «Чаща» Артура Гроттгера. Хорошо помню, как в доме дедушки и бабушки в Пшемысле при свете керосиновой лампы я разглядывал картинку в монографии Антония Потоцкого и трепетал от страха, переживая изображенную Гроттгером грозу[2]. Коллекция была бы неполной, если бы я не включил в нее конные портреты Тадеуша Костюшко и Юзефа Пилсудского.
Я был нормальным мальчишкой. Отец учил меня ездить верхом, Ангел Хранитель оберегал каждый шаг, а мать дрожала за мою жизнь, особенно после того, как весной 1942 года узнала, что я присягнул своему командиру в АК[3] всем святым, настолько святым и сокровенным, что в нашем доме не полагалось ни при каких обстоятельствах даже называть это вслух.
В военные же годы я прочитал незабываемую работу Юзефа Чапского «О Сезанне и живописном мышлении»[4]. Она отверзла мои слепые очи на мир искусств, после чего я вообразил себя самым авангардным художником в Радоме, где тогда жил. И все же картинки, которые сохранила память детства и которым знатоки искусства отказывают в самомалейшей художественной ценности, так и не стерлись из моего сознания. Наоборот — они постоянно ко мне возвращаются и обретают все новый смысл.
Кто меня воспитал? Родители: отец в мундире, всегда застегнутом высоко под горло; за отцом стояли воинские традиции чести и долга. Школа: классическая гимназия, культура Греции и Рима. Католический костел: божеские установления. С таким патриотическим и моральным багажом я вошел в войну 1939 года.
И что я увидел? Что совсем не обязательно объявлять войны: дело пойдет куда результативней, если внезапным нападением застать противника врасплох, то есть побеждают обман и вероломство. Что побежденных никто не защищает: слабые обречены погибнуть, поэтому можно спланировать истребление целых народов, а не только ликвидацию политических противников. Что искусство победителей — это всего лишь военные марши и агитплакаты. Я понял, что римское право и ценности средиземноморской культуры больше ни к чему. Должен ли я был с этим смириться? И мог ли обойти этот свой опыт, когда начал снимать фильмы?
* * *
Жизнь похожа на скучную пьесу в театре, но не стоит спешить уходить до конца спектакля. Я убедился в этом, когда весной 1946 года случайно оказался в подвалах управления госбезопасности на площади Свободы в Кракове. После многочасового допроса, сводившегося в основном к единственному вопросу, состоял ли я в АК, мой юный следователь, уронил голову на стол и провалился в беспробудный сон. Ящик, где лежал его пистолет, он оставил приокрытым. Из-за окна, пусть это и был четвертый этаж, манила свобода, бесконечная ночь допроса сменялась новым днем. Я ждал, сам не знаю чего. Может, мне было просто любопытно, что дальше, а может, именно тогда я понял, что видимость обманчива и мой преследователь, обученный в хорошей школе НКВД, только притворяется, что спит? В те дни в коридорах ГБ все время звучал язык советских консультантов наших преследователей.
В детстве я был болезненно робок. Мне очень хотелось стать служкой-министрантом в костеле, однако никак не получалось побороть застенчивость. Я назубок выучивал латинские тексты, но ни на минуту не переставал бояться, что забуду их, когда придет момент вторить ксёндзу. В 20-й радомской дружине харцеров меня выбрали командиром [5]. Я стоял перед строем ребят и не мог выдавить из себя слова команды. А ведь я вырос в казармах, постоянно слышал приказы, отдаваемые громкими голосами, и наставления, звучавшие всегда резко и безапелляционно. И сам я вот уже 45 лет, с того момента, как стал режиссером, беспрестанно командую на съемочной площадке. Все это странно. Видно, всему на свете можно научиться.
Всю свою молодость я прожил в надежде, что мир можно изменить к лучшему. Кино — искусство XX века — могло бы послужить этому особенно успешно. Мы верили, что люди разных рас, стран и континентов, узнав друг друга благодаря фильмам, сольются в дружбе и согласии. Между тем мир как был, так и остался тяжело больным, и предлагай не предлагай ему, как ребенку, новые игрушки, здоровее от этого он не становится. По вечерам в кинотеатрах показывают все новые фильмы, но упования на то, что благодаря им мир осознает свои вины и прямой дорогой зашагает к всеобщему счастью, куда-то испарились.
Сегодня не существует фильма для всех, а фильм для избранных для меня — нелепость. По-моему, это провал и катастрофа. Я вырос в старой традиции кино и потому всегда обращаюсь к залу, к уму и чувству тех, кто там сидит. Слова Сартра «ад — это другие» для меня — не более чем фигура речи. Другие и я — это сила. Я не согласен с суждением, согласно которому искусство кино несет в себе только и единственно сокровенную тайну художника, а зрители — всего лишь неизбежное, но необязательное приложение к фильму.
* * *
Фильм живет жизнью мотылька, редко когда дольше. Чтобы понять его успех или провал, надо знать обстоятельства, в которых он создавался и выходил на экран. Жизнь фильма — это прежде всего реакция зрителей, а также отзывы рецензентов и критиков. Работая над альбомом «Вайда. Фильмы»[6], подбирая фрагменты из польских и иностранных статей о своих картинах, написанных в Польше и за границей, я искренне себе удивлялся: откуда же я брал силы, чтобы делать новый фильм, если каждому очередному бывало отказано в каких бы то ни было достоинствах? И почему я не свихнулся от восторгов, которых тоже ведь немало в тех текстах? В голову приходит единственный вразумительный ответ: большинства этих рецензий я никогда прежде не читал. Еще во время съемок «Канала» у меня открылась язва двенадцатиперстной кишки, и врачи рекомендовали свести до минимума любые сильные переживания. Передо мной встал выбор: либо перестать делать фильмы, либо меньше интересоваться тем, что о них пишут рецензенты. Надо ли удивляться, что я выбрал второе?
Не так давно в телефильме «Дебет и кредит» я попытался составить баланс приобретений и потерь своей жизни. К потерям я причислил то, что никогда не имел времени (может быть, только раз, снимая «Березняк») внимательно всмотреться в природу, которая меня окружает. К сожалению, это касается не только листиков и цветочков. И к людям мне часто недосуг было приглядеться внимательно. Это огромная потеря. По-настоящему ее размеры даже трудно оценить.
Может быть, наступает момент, когда человек должен прекратить деятельность, которая вроде бы ведет его от успеха к успеху? Может быть, успех кроется совсем не там, откуда мы привыкли его ждать? Может быть, его определяют не те, кто на нас смотрит, а мы сами? Сегодня я не могу однозначно ответить на многие вопросы: хорошо ли я поступил в том или ином случае, был ли я в нужный момент там, где обязан был быть, и помог ли вовремя тому, кто нуждался в моей помощи? Да, я был счастлив, потому что моя стихия — это действие, движение. А, может, следовало сказать себе однажды: СТОП? Я не сумел на такое решиться. Правильно ли это? Беспокойство об этом никогда меня не покинет.
А графа «доходы», что в ней? Я бы записал сюда несколько фильмов, которыми доволен, не потому что они были встречены лучше, чем остальные, но потому что сам хорошо о них думаю. В особенности это касается тех из них, которые появились вовремя, именно тогда, когда им и следовало появиться. А ведь можно было сидеть себе, ждать пождать, когда придет свобода, и только тогда снять, например, «Человека из железа». Я никогда не ставил своей целью сотворить шедевр. Это бы тоже можно было записать себе в плюс. Снимать картину за картиной — вот единственный путь к надежде, что какая-то из них окажется достойной.
Введение военного положения 13 декабря 1981 года имело не предвиденные властями последствия. Именно тогда мы ясно осознали, что усовершенствование коммунистического строя невозможно и превращение его путем эволюции в режим, отвечающий особенностям польской натуры, — чистая утопия. В связи с этим возникает вопрос: а стоило ли в таком случае предпринимать все то, чем мы с таким упорством занимались — снимали фильмы, писали книги, в которых призывали к свободе и правде? Я все-таки считаю, что нельзя перечеркнуть сделанное в те годы. Со страниц книг, с экрана, со сцены в сердца и души поляков проникали токи, которые привели нас к свободе. Они копились там, чтобы в подходящий момент выплеснуться с необычайной силой.
Да, в своей жизни я часто бывал счастлив. Счастье помогало справиться с временами, в которых довелось жить. Я никогда не рвался быть первым, не потому, что не считаю себя достаточно самолюбивым, а потому, что всякий раз меня больше всего занимало: что будет дальше, во что это разовьется, чем кончится? «Передовиков» же, как правило, поджидает либо скорая гибель, либо раннее равнодушие… Несмотря на ошибки, совершенные мною за эти годы, несмотря на трудности и ограничения, которые я испытывал в разные периоды истории ПНР и которые постоянно должен был принимать во внимание, делая свою работу, я не считаю свою жизнь напрасной.
Я поддался искушению и включил в свою автобиографию фрагменты дневников, которые веду много-много лет. В них по свежим следам записаны события и происшествия, случившиеся со мною или в моем окружении. Если иногда я отвечал своими фильмами на запрос зрителя, пробуждал его дремлющие потребности и чувства, это происходило только потому, что я и сам жил жизнью окружающего меня мира.