XVIII. Шум и ярость

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XVIII. Шум и ярость

Высокий, оштукатуренный в кремовый цвет дом под номером 33 в конце улицы Экклстон-сквер находился в спокойной и тихой части тогдашнего Лондона. Зеленый анклав простирался между рекой и Белгравией [34]. В том районе селились многие большие и процветающие семьи, главами которых являлись обеспеченные профессионалы и успешные бизнесмены. Они гордились ухоженными, элегантными садами, которые аккуратно тянулись за высокой оградой, украшая Экклстон-сквер и соседнюю улицу Уорвик-сквер. Проехав всего полмили, можно было попасть на беспокойный вокзал Виктория, куда приезжали утром и отбывали вечером толпы пассажиров из пригородов. Полный спокойствия, но расположенный недалеко от самого сердца Вестминстера, район Экклстон-сквер был для Уинстона Черчилля идеальным местом, чтобы обосноваться там с молодой женой и начать создавать семью.

Они переехали в дом номер 33 в мае 1909 года, когда вереница фургонов всю пятницу и субботу перевозила туда мебель и ковры — новые и старые. Дженни выбирала обои для оклейки стен, а Уинстон следил за тем, как устанавливают книжные шкафы, куда должна была вместиться его громадная библиотека. Для столовой Клемми заказала привлекательный голубой ковер. Она также выбирала радостные, светлые вещи для детской комнаты, появление малыша Клемми ждала летом. В тридцать четыре года Уинстон Черчилль готовился к следующему большому приключению своей жизни — отцовству.

С насмешливой улыбкой Ллойд-Джордж уверял всех, что ребенок освобождает человека от уплаты подоходного налога (или «брэта», как он это называл), и что именно эту статью Черчилль якобы особенно оценил. «Уинстон, — говорил он друзьям, — высказывается против всех вопросов по бюджету, кроме «брэта», и это по той причине, что скоро сам должен стать отцом».

Появление 11 июля в доме под номером 33 Дианы Черчилль родители встретили с восторгом. Ее волосы отливали рыжиной — как и у отца, что умиляло его. Он с восторгом смотрел на крошечное создание — крепенькое и здоровое, что еще больше радовало: «Ее крошечные ладошки крепко хватают меня за палец», — писал он.

Как и многие другие молодые семьи, Уинстон и Клементина немного уставали из-за хлопот, связанных с уходом за маленьким ребенком, и из-за того, что все еще продолжали устраивать жизнь в новом доме. Беременность Клемми протекала легко, но после родов она приходила в себя довольно медленно и часто уезжала на недельку-другую для поправки здоровья пожить за городом, с матерью и друзьями. Во время разлуки молодые супруги постоянно переписывались между собой, обмениваясь новостями и нежными словами. С детским удовольствием они придумывали друг другу ласковые уменьшительные имена, пользовались шифрованными словечками, для выражения любви и нежности, их привязанность друг к другу росла с каждым днем, перемежаясь вспышками глубокой страсти. Черчилль не хотел этого признавать, но одинокая жизнь холостяка уже тяготила его. И вот, наконец, он обрел ту, с которой мог делить и радости и горе. Они стали прекрасной парой, и оба были признательны за это. «Ты очень много значишь для меня, — писал Уинстон жене, — ты внесла покой и радость в мою жизнь. Теперь она стала намного богаче».

Счастливая жизнь этой молодой семьи не осталась незамеченной. После ланча, проведенного в обществе супругов Черчилль в Суссексе, Уилфред Блант был поражен, как сблизились эти два человека всего за год совместной жизни, и записал в дневнике: «Удивительно счастливая семейная пара». Зоркий, как и полагается быть поэту, он улавливал самые незаметные жесты Уинстона, который прилагал все усилия, чтобы выполнить желание Клемми или избавить ее от какого-либо неудобства. Сидя с ними в саду, он видел, как повел себя Черчилль, заметивший осу. «Клементина боялась ос, — писал Уилфред, — и тут одна из них села ей на рукав». Но молодая женщина даже не успела испугаться, настолько муж быстро устранил опасность. — «Уинстон мягким движением взял осу за крылья и сунул ее в пепельницу».

Клемми с симпатией относилась к Бланту и часто хвасталась ему, как сильно она гордится своим мужем. После блестящего выступления Уинстона в палате общин она написала поэту: «Сидя на галерее, я с гордостью слушаю его речи. Надеюсь, он никогда не превратится в обычного занудного государственного чиновника. Побывав у них на ланче на Экклстон-сквер — вскоре после рождения Дианы, — Блант потом написал в дневнике: «Счастливее человека, чем Черчилль, когда он в собственном доме, я не видел».

Но за счастье надо было платить. Семейная жизнь увеличила его расходы. Счета поступили за новую мебель, врачи тоже слали счета, и для ухода за большим домом требовался больший штат прислуги. К счастью, за новое переиздание романа «Саврола» он получил 225 фунтов, удачные вложения, сделанные сэром Эрнестом Касселем, тоже приносили хороший доход. Среди его вкладов были акции железной дороги Атчисон, Топека и Санта-Фе, и сталелитейной компании Соединенных Штатов (United States Steel). Его годовая заработная плата министра торговли составляла 2000 фунтов. Он мог бы получить дополнительные гонорары, если бы ему хватало времени на написание очередного бестселлера.

О том, как Черчилля переполняла гордость и радость после рождения Дианы, ходят целые истории. Большая из них часть полуправда-полувыдумка, и придумывали их его коллеги, чтобы чуть-чуть подтрунить над известным политиком. Рассказывают, например, что во время перерыва в палате общин Ллойд-Джордж, повернувшись к нему, спросил: «А девочка очень хорошенькая?» — Уинстон тотчас расплылся в улыбке. — «Красивее не бывает». — «Вся в мать, надеюсь?» «Нет, — с серьезным видом отозвался Уинстон. — Вылитая моя копия».

Еще одним серьезным доводом в пользу покупки дома на Экклстон-сквер, было то, что там по соседству, в доме под номером 70, жил вместе с женой и двумя детьми его друг Ф.Э. Смит [35]. Блестящий барристер, Смит вошел в палату общин как представитель Консервативной партии в 1906 году. Несколько месяцев он не желал даже видеть Черчилля — и не мог ему простить предательства. Но стоило им однажды поговорить, как они тотчас подружились.

Внешне у них ничего не было общего. Фредерик Эдвин Смит — с его темными добрыми глазами — производил впечатление театрального героя-любовника. Он всегда носил дорогие костюмы, сшитые у самых лучших мастеров и подчеркивавшие достоинства его данной от природы мускулистой фигуры. Атлет от природы, он был прекрасным пловцом и неутомимым игроком в теннис. В ранние годы их дружбы Ф.Э. Смит считался самым сильным и умным критиком либералов. Все министры правительства, да и сам премьер-министр, старались не ввязываться с ним в спор, настолько убийственными были его мгновенные остроты. Одним из немногих, кто мог состязаться с Фредериком Смитом, был Черчилль. Находчивость, остроумие, быстрая реакция — вот что выковало их крепкую связь.

Ф.Э. — как его обычно называли [36], — прославился как опытный адвокат, его имя частенько появлялось в колонках новостей, потому что особенно он отличался при ведении чрезвычайно запутанных процессов. И его выступления имели ошеломляющий успех. Пожалуй, выступления Ф.Э. в суде были намного ярче выступлений в палате общин, и судьи часто становились мишенью его ядовитых реплик. Чаще всего его жертвой становился напыщенный судья окружного суда по фамилии Уиллис. Обиженный его дерзостью, судья Уиллис однажды спросил в отчаянии: «Как вы думаете, мистер Смит, почему я сижу на этой скамье?» Чрезвычайно вежливым тоном Ф.Э. ответил: «Ваша честь, боюсь, что я не смогу разгадать неисповедимые пути Провидения».

Как и Уинстон, он мог устроить настоящий фейерверк, зажечь любую вечеринку. Иногда все зависело только от того, с кем его посадили рядом. «У меня мелькнула мысль — а не поведать ли вам историю моей жизни», — проговорила одна из светских дам, склонившись к его уху. «Дорогая леди, если вы не возражаете, мы отложим это удовольствие». Любитель крепких напитков, он после определенного количества рюмочек становился заметно добродушнее. Когда за обедом представили новую гостью «Миссис Портер-Портер, через дефис», — он посмотрел на нее пьяненьким взглядом и представился: «Мистер Виски-Виски через сифон».

Если кто-либо мог помочь Уинстону отточить его остроумие, то это был, конечно, Ф.Э. Они могли часами обмениваться колкостями и остротами, забавляясь словесными играми в том же духе, что Уинстон предложил Вайолет Асквит, но уже рангом выше.

Именно Вайолет впоследствии утверждала, что настоящим другом Уинстона можно назвать только Ф.Э., с которым можно было по-настоящему позабавиться. Но из-за того, что он не упускал момент, чтобы не вонзить шпильку в адрес либералов, его не часто приглашали в общую компанию, и Марго Асквит называла его «вульгарным реакционером». Она соглашалась с тем, что он «очень умный», но при этом добавляла, со свойственной только ей неподражаемой непоследовательностью, что «весь его интеллект ушел в голову».

Клемми тоже не благоволила Ф.Э. Смиту, поскольку ей казалось, что он оказывает дурное влияние на Уинстона, часто побуждая его к совместной выпивке, после чего тот слишком поздно возвращался домой. Но пока две семьи жили поблизости друг от друга, их трудно было развести в стороны. Где бы они ни сходились вдвоем — в палате общин, или на полевых учениях Собственного Королевы Оксфордширского гусарского полка территориальных сил, в котором оба они состояли офицерами, Ф.Э. и Уинстон всегда находили удобный предлог, чтобы уединиться [37]. И после того, как заканчивались маневры, Уинстон возвращался в Лондон совершенно без сил. Отчасти он уставал из-за физической нагрузки, но более из-за того, что проводил всю ночь со своим другом. Как-то Санни Мальборо, Уинстон, Ф.Э. и еще несколько знакомых просидели под навесом при свете свечей, играя в карты до самого рассвета. Кто-то из присутствовавших запомнил случай, когда подвыпивший Санни спросил: «На что мы будем играть, Ф.Э.?» Может, поддразнивая, а может и нет, Ф.Э., глядя на герцога, ответил: «На твой чертов Бленхейм!» Санни благоразумно отказался от такой ставки.

Каким-то образом Уинстону и Ф.Э. удавалось избегать политических разногласий, они не впускали их в частную жизнь. Даже в тот момент, когда вопрос о бюджете, выдвинутый летом 1909 года, кардинальным образом разделил парламент на две партии. Во главе либералов стоял Уинстон, а во главе консерваторов, выступавших против бюджета (Ф.Э. Смит называл его «злостным моенничеством») — его самый близкий друг.

Вечер 30 июля 1909 года, когда Ллойд-Джордж приехал в обширный зал в Ист-энде, чтобы произнести свою речь о бюджете, выдался теплым. Ллойд-Джордж долго выбирал нужный момент, чтобы произнести свою речь в защиту выдвинутого им бюджета. И очень умно выбрал место, где ее произнести. Это было мрачное, запущенное задание, называемое Эдинбург-Касл, чей фасад напоминал уменьшенную в размере средневековую крепость. Его окружали не менее мрачные, запутанные улочки Лаймхауза, одного из неблагополучных районов Лондона. Часть этого здания долгие годы занимал пивной трактир — один из самых злачных пабов города. Затем Томас Барнардо — благотворитель, известный своей помощью детям из семей бедняков, — перестроил его, превратив в евангелический центр для бедных. Вместо пивной там появилась кофейня, а самое большое помещение было переоборудовано в место для церковных проповедей и проведения службы.

Очень необычное место выбрал министр финансов для произнесения своей речи. Обычно те, кто вставали на кафедру в этом зале, произносили слова из Библии. Зал вмещал не более трех тысяч человек. Один из биографов Барнардо написал, что в этом помещении выступали известнейшие священнослужители-евангелисты и другие проповедники самого разного уровня, от новообращенного боксера-профессионала Неда Райта до обладателей университетских степеней и сановников, представлявших все ветви христианской церкви.

Ллойд-Джордж не хотел выступать в обычном зале для политиков. Ему требовалась именно трибуна, откуда произносились проповеди, чтобы его речь воспринималась как воззвание к народу, и в окружении бедняков, живших в местах вроде Лаймхауса, — людей, которых он хотел призвать к участию в своем крестовом походе против богатых. Разумеется, их набралось немалое число. Зал был переполнен, а сотни тех, кто не мог войти внутрь, собрались под окнами, чтобы слушать оттуда, что он будет говорить. Створки были распахнуты настежь. И легкий ветерок теплой летней ночи проносился от одного конца помещения к другому. Толпа встретила его популярной приветственной песней «For He’s a Jolly Good Fellow» («За него, веселого доброго парня») и быстро оттеснила нескольких суфражисток, пришедших, чтобы помешать выступлению Ллойд-Джорджа.

Потом, наклонившись вперед, люди приготовились слушать. Он обвел сидевших в зале и начал свою речь, которая стала одним из самых важных его выступлений. Наверное, публика ожидала от него того же, что сделал Черчилль, выступая в шотландском городе Данди, когда он пообещал избирателям «приближение зари», которую принесут либеральные реформы. Но Ллойд-Джордж лишь слегка коснулся того, что бюджет может дать простым людям. Вместо этого он с яростью обрушился на аристократов тори, которые, с его точки зрения, прилагали все усилия, чтобы помешать утверждению предлагаемого им бюджета. Они настолько упрямы, что даже не желают оплачивать строительство дредноутов, хотя сами же просили о них.

Как хороший актер, он обрисовал перед аудиторией трагическую картину того, как либералы ездят по стране — с одного ее конца на другой, собирая деньги на дредноуты. Бедные труженики готовы отдать свои последние деньги, — говорил он лайнхаузской голытьбе, — но богачи в своих роскошных лондонских особняках не желают платить даже один пенни сверх тех сумм, что с них взимали раньше. «А когда мы входим в Белгравию — нас вышвыривают, не пуская дальше лестницы. Богатство, — доказывал он, — требует особенного чувства ответственности, тем более это касается земельной аристократии. И если богатые герцоги, владеющие обширными поместьями, отказываются платить сообществу, тогда, — Ллойд-Джордж мрачно нахмурил брови, — пришло время пересмотреть условия, кому должна принадлежать земля в нашей стране».

К этой угрозе он добавил следующую: «Ни одна страна, какой бы богатой она ни была, не в состоянии держать на постое класс людей, которые отказываются исполнять свой долг».

Аудиторию из Лаймхауза чрезвычайно вдохновила нарисованная им картина, как герцогов сгоняют с их земель, потому что они отказываются помочь маленькому валлийцу, выступающему в трущобной крепости Барнардо, посвященной Богу и трезвости. Когда в заключение своей речи Ллойд-Джордж дал обещание бороться за бедняков против аристократов, он выкрикнул: «Я один из детей народа!» И толпа восторженно завопила: «Браво, Дэвид!»

Это было мощное выступление. И оно произвело впечатление на тори, которые побросали газеты с его речью на пол, и были настолько к близки к инсульту, что не могли прийти в себя еще несколько дней. Невозможно было представить, что глава министерства финансов призывает народ к крестовому походу против состоятельных людей, к классовой борьбе. На миг они даже представили себе, как тысячи акров земли могут каким-то образом быть конфискованными. Заголовки газет гласили: «Министр финансов против лендлордов», на страницах «Фортнайт Ревью» Ллойд-Джорджа назвали «народным оратором». (Однако все его угрозы были, фактически, мыльными пузырями. Его земельный налог никогда не давал существенного вклада в казну, а в 1920 году его и вовсе отменили, когда премьер-министром стал именно Ллойд-Джордж.)

Если до этого выступления еще и была какая-то надежда утвердить бюджет без полномасштабной битвы с палатой лордов, то после лаймхаузской речи Ллойд-Джорджа об этом можно было забыть. Для тори это было равносильно брошенной им в лицо перчатке. Они приняли вызов. Оппозиционный член парламента сэр Эдвард Карсон сразу понял, что главная цель выступления Ллойд-Джорджа заключалась не в финансовых вопросах, а в том, чтобы вызвать конфронтацию между двумя палатами парламента. Карсон был успешным политиком и адвокатом, известным своими прямыми и непреклонными выступлениями. Как и многие другие его соратники по Консервативной партии, он приготовился к схватке.

«Министр финансов, — сказал он, — позиционировался как министр, заботящийся о том, чтобы финансовый билль не встретил возражений, и как ответственный попечитель общественного благосостояния и спокойствия. В своей речи в Лаймхаузе мистер Ллойд-Джордж снял с себя маску и открыто призвал людей к гражданской войне, разжигая зависть и жадность, играя на самых низменных чувствах, только ради достижения популярности. Он стремился не к утверждению закона, не к тому, чтобы бюджет был принят, ему нужна революция».

Речь в Лаймхаузе переменила все для Ллойд-Джорджа. Он стал самой ненавистной и опасной фигурой среди либералов для консерваторов, и наиболее уважаемым в рабочей среде. Обманутые его риторическими приемами, обе стороны этой социальной шкалы преувеличивали степень его влияния на перемены в Британии. Но очень часто слова и созданный образ оказываются намного важнее поступков. Выступив — только на словах — против привилегий, бросив столь дерзкий вызов могущественным аристократам, он теперь мог спокойно дожидаться того момента, когда можно будет помочь и беднякам.

А Черчилль не хотел ждать. Его привела в восторг смелость Ллойд-Джорджа, он не испытывал симпатии к палате лордов, и он считал, что главное — битва за бюджет. Но он хотел действовать, а не ограничиваться словами, как Ллойд-Джордж. Пока либералы маршировали прямо к неразрешимому конфликту, Черчилль ездил по стране, агитируя сторонников за поддержку «системы национального страхования».

За четыре дня до лаймхаузской речи он излагал аудитории в Норидже свой план создания системы страхования от безработицы, которая могла охватить 24 миллиона рабочих. И он наделся, что после утверждения бюджета появятся деньги для того, чтобы начать осуществлять этот план, и что он будет отвечать интересам как тружеников, так и нанимателей. Но пока вопрос о бюджете не был решен, то и продвинуть план тоже не было возможности. В ноябре, когда споры вокруг бюджета тянулись уже седьмой месяц, Черчилль в полном отчаянии воскликнул, что этому бюджету «уделили так много параламентского времени, как ни одному другому закону».

С самого начала битвы Уинстон колебался, чему отдать предпочтение: бескомпромиссной борьбе или комнате переговоров. В июле он еще придерживался умеренного тона, убеждая лендлордов, что их собственности ничего не грозит. «Если наша собственность остается пока еще неприкосновенной, — говорил он в либеральном клубе, — то только потому, что мы прошли долгий исторический период, постоянно уступая реакционерам и сдерживая напор революционеров». Но лаймхаузская речь Ллойд-Джорджа вдохновила и его, он отошел от умеренной позиции, хотя еще и ринулся в бой со своей решимостью. До последней минуты, пока он готовился к собственному выступлению, которое должно было стать чем-то вроде «лаймхаузской речи», он все еще спорил сам с собой, какого направления придерживаться. 30 августа он писал Клемми: «Сегодня я переписывал речь для Лестера… Никак не могу прийти к решению, какой ей быть — провокационной или примирительной. Разрываюсь между этими крайностями. Но в целом она уже сформировалась!»

На самом деле выступление в Лестере 4 сентября было в основном взвешенным, если не считать начала и конца, когда его слова прозвучали даже резче, чем у Ллойд-Джорджа. В начале выступления он удивлялся тому, что аристократы-реакционеры — эти «декоративные создания» — зачем-то суют свой нос в политику вместо того, чтобы наслаждаться спокойной роскошной жизнью в своих удобных поместьях. Под конец он пустил в ход более резкие выражения, заявив: «Мы разорвем на куски их право вето». Он осудил всех пэров — это «ничтожное меньшинство титулованных персон, которые не представляют ничьих интересов и которые выползают из своих загородных домов в Лондон только для того, чтобы проголосовать за свои собственные интересы, интересы их собственного класса и за свои личные интересы». Он угрожал тем, что не только палата лордов будет распущена, но и тем, что встанет вопрос о конфискации земель.

Пора понять, говорил он, что это будет битва до конца, и только конфискация земель ради общих интересов страны ознаменует полную победу. Как все это будет проходить, Черчилль не очень ясно описал, но голос его звучал так, как у генерала, чьи войска уже окружили врага.

Да, он разозлил консерваторов, и они в раздражении немедленно признали его речь «вульгарным обвинением» верхней палаты. Но вот планы Черчилля перепрыгнуть Ллойд-Джорджа и самому выбиться в народные радетели провалились. Во-первых, он опоздал. Но, что еще важнее, в его выступлении отсутствовали такие театральные эффекты, как у его соперника в Лаймхаузе. Насколько уместно выглядела речь хитроумного Ллойд-Джорджа — в полутемном мрачноватом помещении, — настолько нелепыми выглядели слова Черчилля, когда он обращался к слушателям со сцены недавно отремонтированного театра преуспевающего провинциального города. В зале в удобных креслах сидели вполне уважаемые люди, в ложах расположились более состоятельные люди, а на просторных балконах — представители среднего класса. В лестерском театре даже была большая мраморная лестница с бронзовыми перилами, а парадная дверь была из полированного орехового дерева.

Хотя его слова слушали сочувственно, однако присутствовавшие не могли не заметить несоответствия в том, что Уинстон проклинал герцогов и прочих лендлордов, стоя на красиво оформленной сцене. И когда он только в первый раз отпустил замечание против знати, кто-то из сидящих в зале выкрикнул: «А как насчет вашего дедушки?»

Как только Уинстон задумал возглавить движение по отмене привилегий, сразу же неизбежно вставал вопрос о его взаимоотношениях с Бленхеймом. Волей-неволей он давал повод для насмешек как той, так и другой стороне. Политик из рядов консерваторов в Манчестере спросил, каким образом Черчилль может нападать на аристократов, если он родился в семье, где в поколении семь герцогов, и при наличии более десятка титулованных родственников. Обставить Ллойд-Джорджа Уинстон не смог, а дураком себя выставил. Его речь была напечатана с крупными заголовками: «Двенадцать титулованных родственников. Черчилль призывает нападать на герцогов».

Количество слушателей в Лестере было примерно таким же, как и в Лаймхаузе. Но речь Черчилля просто утонула в болоте. А речь Ллойд-Джорджа стала легендарной.

В этот бурный период Уинстон заглянул к Асквитам и как всегда потом задержался побеседовать с Вайолет. Она внимательно слушала, как он рассказывает о последних политических событиях, а потом посмотрела на него и сказала: «Ты говоришь как Ллойд-Джордж». Вайолет слишком хорошо его знала, чтобы не заметить перемены в интонациях.

«А почему я не могу говорить его словами?» — спросил Уинстон.

«Конечно, можешь, — ответила она. — Но он оказывает на тебя слишком сильное влияние. Ты говоришь, как он, вместо того, чтобы говорить так, как присуще тебе».

Он попытался отрицать степень влияния Ллойд-Джорджа, но это особенно отчетливо проступило в лестерской речи. Вайолет сразу это почувствовала и предупредила, насколько это заметно. В этом и была разница между ней и Клемми. Та подбадривала Уинстона, призывая к более решительным высказываниям. Ей не нравился Санни Мальборо и не волновал тот факт, что Уинстона связывала многолетняя дружба со многими консерваторами, хотя он не мог забыть обиды, которую нанесла эта партия.

В одном из своих писем Клемми настойчиво убеждала его не подпадать под влияние красивой жизни, которую вели его друзья-консерваторы. «Так называемые сливки общества — невежественные, вульгарные и предубежденные люди». И подписалась: «Твой радикальный еж».

Уинстон старался поддерживать добрые отношения с Санни, но Клемми с большим трудом удавалось прятать недовольство герцогом и его невежеством. Правда, она старалась держаться с ним с холодной вежливостью, но через некоторое время не выдержала. Гроза разразилась, когда она гостила в Блейнхейме после нечаянной фразы Санни. Заметив, что она пишет письмо Ллойд-Джорджу, он шутливо просил ее: «Пожалуйста, Клемми, как ты можешь писать письмо этому маленькому монстру на блейнхеймской бумаге?» Не говоря ни слова, Клемми собрала вещи и отправилась на станцию, не обращая внимания на извинения, которые принес Санни.

Упоминать имя Ллойд-Джорджа в особняках тори было неуместно. Один из аристократов-землевладельцев как-то воскликнул в присутствии родственников: «В тот день, когда — выбросят из парламента, он на радостях зажарит быка в парке». Когда до Ллойд-Джорджа дошли эти слова, он ответил: «Надо посоветовать благородному лорду держаться подальше от костра, чтобы его не перепутали с быком».

Как часто случается в политике, вопрос о бюджете отошел на второй план, а все переключились на взаимные упреки и оскорбления. Количество претензий и с той, и с другой стороны росло, а шансы на достижение разумного соглашения между ними все больше таяли. В конце октября Чарльз Хобхауз прямо спросил Ллойд-Джорджа, зачем он подбрасывает дрова в огонь? В надежде войти в историю как автор триумфальной финансовой схемы? Министр финансов согласился, что в этом есть доля правды, и добавил: «Но еще больше меня запомнят как того, кто вывел из себя наследственную палату лордов». Ллойд-Джордж мог рассчитывать на победу над старым правящим классом, втянув палату лордов в заведомо проигрышную борьбу. Право объявлять вето являлось анахронизмом, и уже не должно было переходить в двадцатый век. Но до того как этот вопрос поднял Ллойд-Джордж, оно не представлялось столь жизненно важным. Ну а после того, как о праве вето заговорили, оно оттеснило в сторону все остальные проблемы. И, наверное, Ллойд-Джорджу льстило, что внук герцога сражается на его стороне.

Чем ближе был день подсчета, тем оживленнее и радостнее он потирал руки, довольный тем, как умело подвел все к критической точке. В октябре он писал брату: «Все понимают — обе стороны, — что надо сражаться, либо останешься ни с чем… Мне удалось стравить их. Какое-то время я боялся, что они выскользнут из ловушки, разрушив мои планы». Он настолько ловко все проделал, что теперь уже было поздно отступать. И когда палата лордов 30 ноября (в тридцать пятый день рождения Уинстона), как и ожидалось, не утвердила предложенный бюджет, произошел конституционный кризис. Главные выборы назначили на начало 1910 года.

Вместо того чтобы использовать имеющееся у них преимущество в голосах для утверждения нужных законов, либералы теперь должны идти на новые выборы с неутвержденным бюджетом, возросшими налогами, истраченными миллионами на дрендоуты и напуганным истеблишментом. Назвать это победой было трудно. Ллойд-Джордж оптимистично предсказывал, что они снова получат преимущество. Но он ошибался.

И далеко не все разделяли его розовые мечты. Памела — жена Реджи Маккенны, сидя на женской галерее 2 декабря, глядя на то, как развиваются дела в палате, с печалью думала о будущем. Ее печалило, что правительство не нашло в себе силы продемонстрировать власть. «Начать столь многообещающую работу, — писала она в дневнике, — с почти беспрецедентным перевесом в голосах, а если взглянуть назад на четыре года энергичной работы, то, оказывается, достижений так мало».

Для многих это было еще не очевидно, и даже сейчас это не все признают, однако крупнейшей фигурой в лагере либералов в тот жесткий 1909 год (последний год, когда Либеральная партия имела преимущество в палате общин) был Уинстон Черчилль. Коварный и хитрый Ллойд-Джордж выступал в том стиле, который обычно являлся сильной стороной Уинстона. Однако Черчилль, войдя в состав кабинета, показал, что он также был настоящим политическим лидером. Он выдвигал новые идеи, разрабатывал самым тщательным образом планы их воплощения, и умел их излагать самым доходчивым образом.

Незадолго до того, как палата лордов зарезала бюджет, он опубликовал подборку выступлений, которую можно смело назвать манифестом партии. Но этот сборник вышел слишком поздно. Партия пребывала в полном расстройстве, и теперь подробности вопроса о социальном страховании уже не так занимали ни кандидатов, ни избирателей, как проблема бюджета. Однако подборку речей Черчилля «Либерализм и социальные проблемы» тепло приняли сторонники партии и некоторые радикальные реформаторы. Они надеялись, что смогут продвинуть высказанные в ней прогрессивные идеи после победы на выборах 1910 года. Среди тех, кто восхищался сборником, был Дж. А. Хобсон — он считал, что это «ясное, наиболее понятное и наиболее убедительное изложение» идей нового либерализма.

Даже весьма преуспевающие либеральные журналисты удивлялись, как четко Черчилль увидел то, что будущие поколения назовут социальной безопасностью. Г.У. Массингам — «духовный отец нового либерализма», как величал его один историк, — написал вступление к сборнику выступлений Уинстона. Он отмечал «прямоту и ясность мысли», способность автора «выстраивать политические теории и подкреплять их впечатляющими убедительными доводами». Он почти готов был назвать эту подборку современной Библией. Читатели найдут в ней «мощь убеждения и силу сочувствия, — писал он, — очень мало какие из речей современных политиков могут сравниться с ними».

За очень короткий срок своего пребывания в рядах либералов, Черчилль предложил и обрисовал очень внятно «способы защиты всех слоев населения, в особенности трудящегося класса». Кроме того, что он придумал такие важные службы, как биржи труда и страхование от безработицы, он еще строил планы, как защитить нанимателей в трудное для них время, и обдумывал, как наиболее эффективно использовать трудовые ресурсы, повышая образование рабочего класса. К сожалению, провести намеченные реформы Черчилль не успел, окно захлопнулось. Он еще не подозревал о том, но эта подборка стала его прощальным словом ведущего либерального законодателя.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.