Никита

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Никита

«Кого трахать будете?»

Одна из самых больших, а может быть, и самая большая дружба в моей жизни связывала меня с Никитой Михалковым. Мы и теперь дружны. Судьбы наши переплетены. Да, теперь мы скорее дружны памятью о том, что было меж нами. Дружны ностальгией. В повести «Возвращение к ненаписанному» я вывел его Платошей. Сейчас я записываю мемуары. Как было. Как есть. Без вымысла.

Недавно на встрече со зрителями в Доме архитекторов из зала меня спросили:

– Как вы относитесь к планам Михалкова баллотироваться в президенты?

– Да никак я не отношусь. Во-первых, президентская кампания еще не стартовала. И никто ни о чем таком официально не заявлял, в том числе и Никита. А в общем, это его дело. Если такое случится, я буду ему сочувствовать и жалеть. Ибо, на мой взгляд, президентская ноша совсем незавидная.

И в студии Театра им. К. С. Станиславского, и на картине «Я шагаю по Москве» мы были знакомы, товариществовали, но не дружили. Дружба началась с «Переклички». После «До свидания, мальчики» мне поступили два предложения. Одно от Алова и Наумова – главная роль в сценарии Леонида Зорина по «Скверному анекдоту» Ф. М. Достоевского. Другое – роль в новой картине Георгия Николаевича Данелия «Тридцать три». Данелия поставил вопрос ребром:

– Или я, или Алов с Наумовым!

Мне же хотелось совместить обе работы.

Он опять:

– Или я, или они!

Я выбрал Достоевского.

– Так друзья не поступают! – обиделся Георгий Николаевич.

В результате Алов с Наумовым не утвердили меня. И в «Тридцать три» я не снялся. Через несколько месяцев иду по «Мосфильму». Настигает, останавливается микроавтобус. Дверцу открывает Георгий Николаевич:

– Садись, подвезу.

Мы помирились.

Известный сценарист Даниил Яковлевич Храбровицкий (автор «Чистого неба» Г. Чухрая) дебютировал в качестве режиссера кинокартиной «Перекличка». Директором фильма был Николай Миронович Слезберг. Личность примечательная. Бывший хозяин фирмы «Тульские самовары». Высокий, похожий на генерала де Голля, носил французские костюмы (сестра из Парижа присылала), говорил тонким голосом:

– Женя, у вас сколько комнат?

– Две.

– У нас двадцать шесть было. Монгольское посольство теперь.

Все свои капиталы Николай Миронович сдал «Советам». Лично Дзержинскому. Феликс Эдмундович деньги оприходовал, спросил:

– А что же с таким состоянием за кордон не махнули?

– Вы поляк, вы меня не поймете, – ответил Слезберг.

Он был «выкрест», крещеный еврей – православный. И Железный Феликс выписал ему мандат: «Подателя сего не трогать! Председатель ВЧК Дзержинский». И Николая Мироновича не арестовали. Ни в 37-м году, ни в 49-м во время борьбы с «космополитами».

Еще до начала съемок мне позвонил заместитель Слезберга:

– Куда вам машину прислать?

– В Щукинское училище. А куда ехать?

– На Кропоткинскую.

– Да там два шага, я сам дойду.

– Нет, не надо. За вами заедут.

Приехал «ЗИС-110» – начальственная машина сталинских времен. Через пять минут привезли меня в многонаселенную коммуналку, в комнаты Слезберга, обставленные екатерининской мебелью. Столик карельской березы сервирован дорогим фарфором. Парадные кресла друг против друга. Как на переговорах в Кремле. Николай Миронович по-светски радушно встречает:

– Как доехали?

– Слава Богу! – отвечаю.

– Присаживайтесь… Хорошая погода.

– Да. Потеплело.

– Чай. Не стесняйтесь, прошу вас. Конфеты, печенье.

– Спасибо.

– Ну что же, приступим к делу. Работа предстоит тяжелая. Белорусский город Борисов – танковая столица под Минском. Полтора месяца. Режим в основном ночной. За всю роль мы предлагаем аккорд в сумме… – Николай Миронович называет цифру.

Пауза. Я опускаю глаза. Переспрашиваю ту же цифру с вопросом. Слезберг без паузы увеличивает ее в полтора раза. Я соглашаюсь, купленный его щедростью на корню.

– Переделайте, – бросает он заместителю, стоящему за его спиной по правую руку чуть согнувшись.

Тот разрывает приготовленный в руках договор, пишет новый. Контракт подписан.

Позже я понимаю, что на меня было заложено в смете в два раза больше. Но я очарован. Он не торгуется. Он хозяин фирмы «Тульские самовары». Капиталист по сути и по манере. Он не ловчит – он предвидит. Однажды после отснятой тяжелой драматической сцены он встречает меня в коридоре гостиницы:

– Женя, вы прекрасно сыграли. Зайдите ко мне.

Захожу. Его супруга, бывшая балерина, предлагает бульон с пирожком собственного приготовления (вечерами они с Николаем Мироновичем играли в порнографические карты и пили бульон. Она гордилась, что он еще нравится молоденьким женщинам и они ему тоже).

– Это вам, Женя. – Он протягивает мне конверт.

– Что это?

– Прибавка – деньги. Я плачу артисту столько, сколько он стоит!

Николай Миронович никогда не экономил на людях. Он считал, что для этого есть дрова.

– Что вы такой грустный, Николай Миронович?

– Да как же, Женя. Завтра снимаем сцену ночного боя. Минск-Товарная. Юра Сокол (оператор картины, теперь в Австралии – «Сокол корпорейшн продакшн») велел два товарных состава сжечь на заднем плане.

– И что же? – деликатно успокаиваю его я.

– А на хрена? – задумчиво вопрошает он.

Приехал лесничий.

– Вы нам гектар леса танками повалили! Мы на вас в суд подадим! Иск предъявим!

– У вас ничего не выйдет, – отказывается Николай Миронович.

– Почему?

– У меня связи очень большие.

Репетиция в номере у Храбровицкого. Даниил Яковлевич, Юра Сокол, Никита и я. Спрашиваю режиссера:

– Что вы хотите здесь, в этой сцене?

– Я хочу, Женя, чтобы все, так сказать, было на чистом сливочном масле.

Стук в дверь. Входит Слезберг. В руках у него несколько досье из картотеки «Мосфильма».

– Извините, Даниил Яковлевич, Юра, Женя, Никита, я вот что. Городишко тут маленький. Девчонки провинциальные. А «бульбашки» – они очень рано развиваются. Думаешь, ей девятнадцать, а ей четырнадцать…

– Вы что, Николай Миронович, мы репетируем. Какие «бульбашки»? – заводится Храбровицкий.

Николай Миронович продолжает все о своем:

– Я же говорю: думаешь, ей двадцать пять, а ей пятнадцать, а это подсудное дело. А тут вот есть по девять пятьдесят, есть по десять пятьдесят, даже по одиннадцать пятьдесят за съемочный день…

– Вы что, так сказать, какие одиннадцать пятьдесят, какие девчонки? Я не понимаю, так сказать! – багровеет Храбровицкий.

Николай Миронович невозмутим:

– Я же говорю, городишко маленький. Думаешь, ей девятнадцать, а ей сами понимаете. А тут вот свои штатные на зарплате…

– Вы что, так сказать, я Сталинград брал! – орет Храбровицкий.

– При чем тут Сталинград, – грустно недоумевает Николай Миронович, – я говорю, кого трахать будете?

Мы с Никитой и Юра еле сдерживаемся, чтобы не разрыдаться от смеха.

Однако, действительно, борисовские девчонки не оставляли нас своим вниманием. Бывало так, что, вернувшись под утро с ночной смены, я или Никита, открыв ключом дверь своего номера, обнаруживали в нем незнакомку.

– Как вы сюда попали?

– Ой, извините, я комнату перепутала…

Так что заботы Слезберга были небезосновательны. Николай Миронович внимательно относился ко всем членам киногруппы, но не допускал фамильярности и уравниловки. Все знали свое место: и рабочие, и творческий персонал. И не дай Бог, если на съемку кто-то прихватит с собой посторонних.

Но Настя Вертинская выбрала Михалкова

Однажды ночью километрах в двадцати от города снимали довольно простые актерские планы, но осложненные операторскими спецэффектами. Приехав на площадку, мы с Никитой залезли в свой «игровой» танк и обнаружили там молоденькую девушку. Кто привез ее и припрятал, она не сознавалась. Первым снимался я. Выглядело это следующим образом: я высовывался по пояс из верхнего люка и говорю свой текст. Со спецэффектами что-то не очень клеилось, пришлось повозиться. Но это все наверху, с наружной стороны, а внизу, внутри, в танке Никита крутил шашни с очаровательной гостьей. Меня отсняли. Пришел Никитин черед работать. Теперь он вылезал из люка, а я, как мог, утешал незнакомку… Тем временем один из осветителей бегал вокруг и тихо стучал по обшивке брони:

– Люся, вылезай! Вылезай, я сказал!

Но Люся совсем неплохо устроилась и не собиралась менять киногероев на осветителя. А он до смерти боялся, что мы пожалуемся на него Слезбергу. Тогда конец – вышлет из экспедиции. Хозяин фирмы «Тульские самовары» терпеть не мог путать дело с безделицей.

Для съемок фильма мы проходили в свободное время краткий курс танкиста. Учились водить наш «Т-34», стреляли боевыми зарядами семидесятипятимиллиметрового калибра с капсульным взрывателем. Когда ведешь танк, кажется, что «нам нет преград ни в море, ни на суше»! После стрельбища протрешь ветошью пушку, прыгнешь в «газик» и, поднимая пыльное облако над танкодромом, едешь обедать в столовую для рядового состава. Чувствовали себя настоящими мужиками, воинами, пока один из офицеров не посоветовал:

– Кушали бы с офицерами.

– Нет, мы с солдатами! Вместе хотим.

– Ну, смотрите, только напрасно. Им ведь соду в харчи подсыпают.

– Зачем?

– От женщин, для облегчения, чтобы «не стояло».

Мы играли войну, мы играли в войну. Как человек совершает подвиг? Сознательно или бессознательно? Я считал – бессознательно, порывом, повинуясь нравственному инстинкту. Никита, напротив, был того мнения, что только осознанно. Спорили, горячились, доходили до высокого пафоса.

– За родину! Для родины! – возражал я ему. – А что ты знаешь о этой самой родине. Ты вообще жизни не знаешь. Вырос в аквариуме. А туда же… Тоже мне горьковский Цыганок – взвалил на себя крест. Смотри, как бы не придавило. На смерть-то идут без громких слов. Трусят порой, а идут. Вот это и есть подвиг. Пижон!

И если бы не Шавкат Газиев, таджикский актер, механик-водитель нашего танкового экипажа, то Бог знает чем это могло бы кончиться, потому что Никита уже медленно приподнялся с постели, чтобы ударить меня. Я это почувствовал.

– Эй, эй! Ребята, ребята! – развел нас Шавкат.

И я ушел из Никитиного номера, где происходил такой разговор, ушел к себе. Сел за стол. Открыл тетрадку и записал одним махом:

Я к вам пришел, чтобы умыться в купели горькой чистоты,

Чтобы в другого окреститься. Другой, я знаю, это ты.

Кто ты? Я сам. Я этот нищий, который просит у тебя

Поджечь его же пепелище, но подаятель тоже я.

А вы? Вы совесть и свидетель, толкающий меня к себе.

Вы пред собой и мной в ответе за то, что вы открыли мне!

Было два часа ночи. Я лег спать. И ни тогда, ни теперь так до конца и не понял, что написал. Утром во дворе гостиницы я смотрел, как осветители играли в футбол. Подошел Никита. Тихо сказал:

– Давай дружить!

Так началась наша дружба. Я этого никогда не забуду.

У нас в группе была гримерша. По натуре несколько рассеянная и мечтательная. Поклонница знаменитого эстонского певца Георга Отса. Постоянно выжигала паяльником по дереву его портреты. Случилось так, что она забыла прихватить на съемку глицерин, которым делается пот.

– Ничего, мальчики, я сейчас разведу сладкой водички и нанесу вам тампоном на лица. Водичка подсохнет и лица будут блестеть под глицерин. Не возвращаться же за ним на базу. Ночь-полночь – киселя хлебать. Уж вы не выдавайте меня!

Мы согласились. В этот раз работали с танком, в броне которого были вырезаны специальные отверстия для камер. Предстояло снимать сцену боя, стрелять боевыми зарядами весом двадцать пять килограммов. Пушка в том танке не стреляла с войны. Военный консультант картины генерал-лейтенант Иванов привязал веревку к гашетке, лег за сто метров в окоп, где находилась вся группа, включая режиссера и оператора, дернул веревку – пушка выстрелила. Заверил:

– Порядок. Можно работать.

Чтобы не рисковать, лишний раз снимали сразу три дубля с трех камер. Я сам хлопнул хлопушкой, взял из креплений снаряд с капсульным взрывателем, послал его в затвор, крикнул Никите через ларингофон в шлемофоне:

– Готово!

Он покрутил триплекс-прицел, ответил:

– Огонь! – И нажал гашетку.

Раздался оглушительный выстрел. В глазах дым, во рту земля. Ее засосало взрывной волной через отверстия для камер. Из-за них танк оказался разгерметизированным. Все бегут из окопа к нам. Вылезаем из люка. Чувствуем себя героями. Раздается еще один взрыв. Взрыв смеха. Оказалось, сладкая вода высохла и наши небритые лица стали похожи на засахаренные марципановые булки. Пришлось перегримировываться, переснимать. И я уронил двадцатипятикилограммовый снаряд с капсульным взрывателем, но он упал на тряпки, на ветошь и не взорвался. Так Господь сохранил нас с Никитой и дал мне возможность писать эти строки.

В другой раз мы купили новые спиннинги и поехали на рыбалку. Грузовик, который мы голоснули, перевернулся в пути. К счастью – лишь набок. Никита успел выпрыгнуть из кузова, а я уцепился за борт и так и остался, не сразу поняв, что случилось. Опять Бог уберег.

Никита тогда уж любил, я еще нет. Он любил Настю Вертинскую. Андрей Миронов тоже сватался к ней, но она выбрала Михалкова. Он победил. Он всегда стремился к победе. Это всегда для него было очень важно. На пышной, многолюдной свадьбе в гостинице «Националь» Паша – дачный домоуправитель Михалковых – пафосно-громогласно выдохнул: «За любовь!..» И начались будни. Счастливые будни. Во всяком случае, так мне казалось, когда я приходил к ним в гости в однокомнатную квартиру, недалеко от метро «Аэропорт». Настя пекла оладьи и подводила глаза «под Вертинскую», если собиралась «на выход». Тогда многие девушки красились «под Вертинскую». «Алые паруса», «Человек-амфибия», «Гамлет» принесли Насте огромную популярность. Они учились вместе с Никитой на одном курсе Щукинского училища, а я на курс старше. С ними на курсе учился парень. Назовем его Д. Его даже выбрали старостой курса. То есть администрация видела в нем опору – надежность и организованность. Но у него была тайная страсть – мечтал сыграть Гамлета. Произведение знал почти наизусть. Раз в общежитии он позвал с кухни девушку:

– Пойдем ко мне. Я тебе «Гамлета» почитаю. Монолог.

Она не знала его (училась в другом институте, то ли в ГИТИСе, то ли во МХАТе) и согласилась. Вошли в его комнату, заперли дверь.

– Быть или не быть? Вот в чем вопрос, – задумчиво со слезой произнес Д. и попросил: – Раздевайся.

Парень был видный. Она разделась. Он оглядел ее и решил:

– Ты – Офелия. Я тебя рисовать буду!

К сожалению, так часто случается в творческих вузах – иногда принимают безумие за талант. После роли Офелии в фильме Григория Козинцева Д. стал преследовать Настю Вертинскую, угрожать и ей, и Никите. Говорил, что убьет ее, себя и его. И если бы не Настина мама, которой удалось изолировать Д. в психлечебницу, еще неизвестно, чем бы все кончилось. Вскоре у Насти с Никитой родился Степа. Очаровательный мальчик, но я немножко робел перед ним. В нем сразу был виден начальник, хотя он еще и говорить не умел.

Как-то под вечер на даче Михалковых, что на Николиной Горе, мы с Никитой пили водку и рассуждали о старой России. Никита называл меня «очаровательный князь Щ.». Я мечтательно рассуждал о жизни в усадьбе, о крепостных девушках с крыжовным вареньем. Теперь в «Неоконченной пьесе для механического пианино» или в «Обломове» узнаю те наши «помещичьи грезы». Когда мы уже изрядно выпили, приехал на мотоцикле «Ява» внук Корнея Ивановича Чуковского Митя. Он присоединился к застолью, к беседе. Засиделись. И уже далеко заполночь Никита предложил:

– Поехали!

– Куда?

– Поехали!

Он сел за руль. Митя возражал. Фанат мотоцикла, он понимал, чем это могло кончиться. Но Никита не унимался. Он должен рулить – и все! Чуковский сел за Никитой, а я за ним. Думаю: в случае чего встану на землю и «Ява» выедет из-под меня. Маленько трусил. Уже выезжая с участка, путались в трех соснах. В буквальном, не в переносном смысле. Митя все же уговорил Никиту. Сам сел за руль. И сорвались, погнали через поселок к мосту. К Москве-реке. Заборы мелькали. Недалеко от санатория ЦК партии «Сосны» на повороте рванули по лугу к берегу. И не вписались – летим вверх тормашками, через руль – Митя. Я соскочил, как и думал, но зацепило, проволокло. Никиту ударило, придавило меж ног раскаленным картером «Явы». Я подбежал в испуге, оттянул мотоцикл, освободил его. Слава Богу, Митя встал сам. Отделался ушибом руки. В общем, нам повезло. Обратно оборванные, побитые и окровавленные тянули, как бурлаки, за собой мотоцикл. Километра три, в гору. Пытались шутить, но не всегда удачно, так как протрезвели вконец, разом. Я порвал новый костюм. Только одел. Обидно. Я тогда не зря трусил. Я был в «самоволке», без документов, в районе правительственных дач, рядовой «команды актеров военнослужащих Центрального театра Советской армии». А тут, как говорится, в каждом дупле – телефон спецсвязи. Всю ночь Никита заботливо промывал и залечивал раны и мне, и себе. А рано утром, «подбитый», без прав он мчался на чужом мотоцикле по той же трассе на мост по Рублевке. В Москву. По Кутузовскому проспекту. По Садовому. В центр. И никто не остановил его за превышение скорости на правительственном пути. Удивительно, но бывает же такое! Ведь он опаздывал на крестины своего сына. Бог миловал.

С Никитой языком ультиматумов нельзя

Никита убеждал меня, что я должен писать. Кое-какие ранние опыты я показал ему. Он говорил, что вкалывать нужно с утра до ночи, а не время от времени, когда найдет вдохновение. Я же считал, что задницей ничего не высидишь. Тем не менее дома у Михалковых среди уникальных картин сидели мы часто. Прадед Суриков, дед Кончаловский… Такое родство постоянно обязывает к собственным достижениям. Мол, не ударь в грязь лицом. А рядом Андрон, старший брат, его друг и соавтор Андрей Тарковский.

Андрон и Никита всегда были очень привязаны друг к другу, несмотря на различия в их характерах, взглядах. Никита эмоциональнее, сентиментальнее, громче, красочнее и мощнее. Андрон рассудительный, рефлексивный, глубже, тише, демократичнее. Никита – патриот, почвенник. Андрон – западник, человек мира. Воля у обоих железная. Не всякий сможет, как народный артист России, один из первых режиссеров страны, уже снявший «Первого учителя», «Дворянское гнездо», «Дядю Ваню», «Асю Клячину», «Романс о влюбленных», «Сибириаду», Андрей Сергеевич Кончаловский бросить все, уехать и сделать карьеру в Америке, в Голливуде. С нуля. С ничего. Не всякий сможет. Теперь вот вернулся. Можно сказать «возвращение Одиссея». Многие ругали его за фильм «Курочка-Ряба», обвиняли в снобизме, в презрении к родному народу, в издевательстве над нашей деревней. Показывает, мол, алкоголиками и деградантами простых сельских тружеников. А я позвонил ему и поздравил с прекрасной работой, с замечательной кинопритчей, которую приняли за фильм социальный. Что делать – издержки марксистского менталитета. Кончаловский – прославленный мастер и все-таки недооцененный. Не было бы его картин – не было бы целого поколения его последышей. Последышей «Первого учителя», выпорхнувших из «Дворянского гнезда». И Никитиного «Обломова» тоже бы не было. И когда Никита снимал во ВГИКе свой первый пятичастный фильм по моему сценарию, он находился под благородным влиянием «Аси Клячиной». Тоже снимал в одной из главных ролей не артиста – капитана портового крана из Ялты. Снимал методом провокаций. Иногда этот удивительный человек – смесь Альберто Сорди с Борисом Андреевым – просто считал до десяти на крупном плане, а я затем сочинял ему текст за монтажным столом, вкладывая в его уста новый смысл. В результате сыграл он прекрасно и очень переживал, когда все закончилось:

– Куда же я теперь, Никита Сергеевич? Да как же?..

Втянулся, бедный, в «заразу» актерскую.

Никита перешел на режиссерский факультет ВГИКа после второго курса Щукинского училища. Наш ректор Борис Евгеньевич Захава сказал ему:

– Или ты учишься, или снимаешься!

И Никита ушел. С ним так нельзя – языком ультиматумов. Он так не может. Еще учась на актерском, он сделал первую режиссерскую пробу. Поставил как самостоятельную работу отрывок из «Петра Первого» Алексея Толстого. И сам сыграл Петра. Никитин дедушка по материнской линии Петр Кончаловский дружил с Алексеем Толстым. Оба были большие гурманы. И Никита рассказывал, как соревновались они в изготовлении специальных резцов для ветчины. Кто тоньше нарежет. Собственно говоря, первый свой фильм Никита снял не по моему сценарию, а по моему рассказу. Сценарий написали мы вместе. Но он оставил в титрах в качестве сценариста только меня. Сюжет навеялся мне: крымская экспедиция «До свидания, мальчики». Повествование шло от первого лица. Это лицо – мое лицо – в картине сыграл Сергей Никоненко. Главную женскую роль сделала Татьяна Конюхова. Фильм назывался «А я уезжаю домой». Числился он курсовой работой Никиты и дипломной работой очень хорошего оператора Игоря Клебанова. Впервые, в конечном варианте я увидел эту картину в маленьком просмотровом зале монтажного цеха «Мосфильма». Я плакал. Я понял, что друг мой Никита талантливый режиссер. Там, на экране, впервые возник его киномир. Мир, подаривший нам «Пять вечеров», «Неоконченную пьесу для механического пианино», «Ургу»… Сергей Соловьев говорил мне, что видел нашу картину во ВГИКе и был потрясен, не ожидая такого от артиста Никиты Михалкова. Так что я честно пишу, не хвастаю. Начальство ВГИКа встретило фильм в штыки, увидело там что-то зловредное официальному курсу. Даже искало меня, требовало на ковер, но тщетно.

Никита показал работу Михаилу Ильичу Ромму. Ему понравилось.

– А что тут Стеблов делает? – спросил Михаил Ильич, когда свет зажегся.

– Он сценарист, это он написал, – ответил Никита.

Михаил Ильич долго и пристально смотрел на меня. Я этот взгляд запомнил. Мудрый, пронзительный. Где теперь этот фильм? Только Бог ведает, да Никита. Говорит, что оставил его финнам в Финляндии, когда лекции там читал. Ну и Господь с ним.

Марина Влади: «Как вам не стыдно, вы – антисемит!»

Молодой режиссер Коля Губенко предлагал написать для него сценарий, но я стал писать детектив с Никитой. По мотивам судьбы его дяди, родного брата Сергея Владимировича. Он воевал, попал в плен, бежал, выдал себя за немецкого офицера, так как с детства знал немецкий язык в совершенстве, опять бежал… Сценарий назывался «Барьер». Хороший, крепкий сценарий, но без открытий. Ему не суждено было стать фильмом. Начинался брежневский застой, и тема плена, концлагеря в частности уже не могла быть реализованной. «Барьер» мы писали летом, на даче. Моя семья арендовала дом километрах в десяти от Николиной Горы в деревне Ивановское. По проселку, велосипедом, через лес мимо кладбища, тропкою над рекою, крутым откосом, рядом с храмом, что на высоком обрыве, по лугу, по асфальту, к санаторию «Сосны», к Никитиной даче. К вечеру, на закате или утром ни свет, ни заря – все равно. Я представлял себя бунинским дворянином верхом, навещающим друга в соседней усадьбе. Два-три дня гостил у Никиты, потом в Ивановское, к себе. Опять к Никите. Снова к себе.

Марина Влади и художник Коля Двигубский как-то заехали на Николину к Михалковым. Никита купил барана по случаю у деревенского парня. Шашлык восхитительный получился в камине – словно в горах среди бабочек и цветов. Марина тогда еще не была с Высоцким. Она снималась у Сергея Юткевича в картине о Чехове, играла Лику Мизинову. Обаятельная, рассудительная, в очках, совершенно не походила на свою колдунью из знаменитого фильма. Завели музыку. Твист. Марина предложила мне танцевать. Я сказал: «Не хочется», потому что стеснялся. Марина, похоже, не привыкла, чтоб ей отказывали и самолюбиво, по-женски употребила на меня специальное время. Я сдался и твистовал вместе с нею, как мог. Спать разошлись далеко за полночь. Поутру завтракали на веранде: Никита, я и Сергей Владимирович. Несколько позже появилась Марина. Двигубский уже уехал рано в Москву с Андроном, который приехал накануне довольно поздно, и мы его не видели. За столом все молчали, чувствуя неловкость от того, что под глазом у Марины был синяк. Спросить ее никто не решался. Но то был синяк от удара или ушиба. Что произошло – никто ничего не понимал. Наконец заговорила Марина. Она была крайне раздражена:

– Как вы можете, Сергей Владимирович! Вы – известный писатель, общественный деятель. В Европе, вообще в цивилизованном обществе это выглядит дикостью! Антисемитизм – дикость и атавизм! Вы антисемит!

Сергей Владимирович был явно ошарашен и видом Марины, и ее монологом. После ее ухода он еще помолчал некоторое время, а потом сказал:

– Во то-то-то-тоже. Приехала – ест, п-п-п-пьет и еще оскорбляет!

Позже выяснилось, что столь резкий выпад Марины объяснялся каким-то нелицеприятным высказыванием Сергея Владимировича во французском посольстве в адрес Лили Брик. Но происхождение синяка осталось неясным. Как известно, у Марины Влади было несколько сестер. Одна из них, Оля, телевизионный продюсер, намеревалась запустить проект нового фильма. Этакое «Я шагаю по Парижу» с участием Марины, Никиты и вашего покорного слуги. Оля приезжала с этой целью в Москву. Мы ее принимали. Нам, конечно, до смерти хотелось 2-3 месяца поработать в Париже. Тогда, в брежневское время, это казалось почти фантастикой. И Оля, и Марина – дочери русских эмигрантов – говорили и понимали по-нашему вполне свободно. Кроме мата и юмора, которые построены на алогизмах и требовали более углубленного знакомства с Россией.

Как-то, засидевшись в ресторане Союза композиторов, Оля, я и Никита вышли на заснеженную ночную Тверскую улицу (тогда улица Горького). Вернее, Олю я нес на руках, пока Никита ловил такси. Мы были в приподнятом настроении от водки, мороза и заманчивых замыслов. Я бросил Олю в сугроб к ее удовольствию. Я чувствовал, что ей это нравится. Что ей хочется чего-то этакого – черт знает чего! Когда сели в машину – Никита рядом с шофером, а мы с Олей сзади, – я положил ее ноги на плечи водителю.

– Пораспускали бл… своих! – в ответ буркнул он.

Оля была совершенно счастлива. Ее приняли за свою, за русскую бабу. Она получила то, что желала, а мы нет. Проект фильма был запрещен на корню. Власти не поддержали замысла. Марине суждено было освоить русские алогизмы в большей мере. Судьба связала ее с Володей Высоцким.

Так они разошлись – Никита и Настя

Все-таки больше всего на свете мне нравится писать. Только ты, перо и бумага. Никаких посредников. Ни режиссера, ни партнеров, ни драматурга. Я даже времени не замечаю, когда пишу. А пишу редко, крайне редко. Какой-то стопор овладевает мной. Ах, если бы я был графоманом! Если бы ни дня без строчки!.. Нет же, не получается. Мне обязательно нужно, чтобы кто-нибудь меня заставлял, принуждал, или же я сам себя связал каким-нибудь обязательством. Жестко. Когда с Никитой работали, он не давал мне ни спуску, ни продыху. Почти каждый день собирались у него дома. И независимо от того, «шло» или «не шло», шли потом в Дом кино (старый Дом кино), который находился во дворе, под окнами. Прорывались на какую-нибудь кинопремьеру. Или же отправлялись в ресторан.

– П-п-пить идете, п-п-подонки? – как-то спросил Сергей Владимирович, не понятно – всерьез или нет.

– Пап, ну что ты говоришь? Женя почти не пьет, да и я не злоупотребляю, – улыбнулся Никита.

– А ты молчи, З-з-зайка-зазнайка! З-з-зайка-зазнайка! – ответил отец.

Удивительным образом в Сергее Владимировиче сочетается изощренность государственного мужа с неподдельной детскостью натуры, звучащей в его стихах.

Я карандаш с бумагой взял.

Нарисовал корову.

Потом быка нарисовал,

И рядом с ним корову.

Наталья Петровна Кончаловская как-то призналась мне, что известные строчки «в этой речке утром рано утонули два барана» сама подсказала Михалкову после семейной ссоры. Наталья Петровна – мудрая женщина, человек большой культуры. Ее авторитет и для Никиты и для Андрона был непререкаем. Она многое прощала, держала семью. Веровала. Царствие ей небесное!

Итак, мы шли в ресторан. Рестораны Дома литераторов, Дома композиторов, Дома кино, Дома журналистов, Дома архитекторов, Дома актеров, Центрального дома работников искусств, Дома ученых, «Прага», «Арагви»… И география, и биография нескольких поколений творческой интеллигенции советского времени. Материально это почти ничего не стоило. Есть трояк – и ты в полном порядке. Ну а уж с десяткой – кум королю. Можешь, как говорится, «возлежать» в отдельном кабинете. А какие люди встречались! Было что посмотреть и послушать. Как-то в «Арагви», проходя по коридору второго этажа, я услышал торжественно-тревожный голос Левитана: «От Советского Информбюро. Сегодня 22-го июня немецко-фашистские войска вероломно напали…» Заглянул в приоткрытую дверь отдельного кабинета. За столом сидели маршалы и генералы во главе с Юрием Борисовичем Левитаном. Они «проходили» с легендарным диктором всю войну. По всем фронтам. С сорок первого по сорок пятый. «С победой вас, дорогие товарищи!» Полководцы слез не скрывали.

В клубных домах, в их бильярдных, в застольях доигрывалось не сыгранное, сочинялось не сочиненное, доживалось не прожитое. Описывать же подробно всю затейливость существования этих творческих приютов вряд ли возможно. Это примерно то же самое, что вести репортаж из операционной. Для неподготовленных, для неспециалистов опасно. Может вызвать шоковое состояние. Недаром соратник Константина Сергеевича Станиславского Леопольд Антонович Сулержицкий говорил: «Все слабости обычного человека прощу я художнику, но ни одной слабости художника не прощу я обычному человеку».

Никита позвонил ночью:

– Ты можешь приехать?

– Что случилось?

– Можешь приехать?

– Сейчас приеду.

Я взял такси:

– Улица Воровского.

Он ждал меня в сквере возле Театра киноактера. Растерянно, вопросительно выговорил:

– Она сказала, что не любит меня…

Я еще не любил тогда. Только влюблялся. Не мог разделить, ответить на эту боль. Но я не забуду. Я видел ее в его глазах. Так они разошлись, Никита и Настя. Два сильных характера. Они были обречены. Настя с ребенком еще некоторое время жила в семье Михалковых. Никита ушел жить в комнату, в коммуналку, к Сереже Никоненко. Помню эту ступенчатую квартиру, это арбатское житье-бытие и узнаю его в фильме «Пять вечеров».

«Надо будет – ты и через меня переступишь…»

Со временем Михалковы вступили в актерский кооператив на улице Чехова. Никита получил однокомнатное жилье. Настя со Степой – двухкомнатное на другом этаже. Со временем их любовь трансформировалась в любовь к сыну.

Никита предлагал мне уйти из театра, работать с ним. Но я не решился. Театр казался мне чем-то прочным и постоянным, кино – уравнением с многими неизвестными. К тому же теперь думаю, что просто стал психологически уставать от него. От Никиты. С одной стороны, он человек чрезвычайно притягательный. С ним всегда праздник. Жить хочется. У нас схожее чувство юмора. Наши мироощущения близки, по глазам понимаем друг друга. С другой стороны, в умозаключениях можем не совпадать. К тому же я человек «отдельный». Мне всегда нужна внутренняя автономия – как говорится «в гостях хорошо, дома лучше». Меня можно увлечь, но увести от себя невозможно. Где сядешь, там и слезешь. Это помимо меня происходит, свыше. И даже порой к моему огорчению. Мы поругались. О чем-то спорили, не помню о чем.

– Тебе надо будет – ты и через меня переступишь, – сказал я ему.

Казалось, он вжался спиной в коридорную стенку между прихожей и кабинетом Сергея Владимировича. В глазах у него слезы выступили и он ответил:

– Переступлю!

Я уходил от него по улице Поварской (тогда Воровского). Я обернулся, почувствовал взгляд. Он смотрел на меня из окна, сверху, с последнего этажа… Никита позвонил через день, вечером. Мы продолжали работать за монтажным столом на «Мосфильме». Заканчивали «А я уезжаю домой», его первый фильм. Но что-то надорвалось между нами. Постепенно мы отдалились. Потом его «загребли» в армию, в морскую пехоту, на Дальний Восток…

Не сразу я понял, что был не прав. Не сразу. Прошло время. Мой ортодоксальный идеализм был только преддверием. Вера еще не пришла. «Не суди и не судим будешь!» А я судил. Предъявлял жесткий счет. Особенно тем, кого любил. Прижимал к стенке. Загонял в угол. Когда пришел срок переосмыслить, я извинился перед Никитой. Отношения возобновились.

Никита предложил купить у него кожаный пиджак. Дефицит, редкость. В семидесятых годах я был помешан на коже. В сладком забвении, словно загипнотизированный, мотался по комиссионным магазинам. Один пиджак покупал, другой продавал, удовлетворение не наступало. Я мечтал о нем, как гоголевский Акакий Акакиевич о новой шинели. А тут действительно новый пиджак, не подержанный предложил Никита. И, главное, мой размер. Размер-то у нас почти одинаковый. Когда, бывало, я в самоволку смывался в военной форме из подразделения актеров военнослужащих при Театре Советской армии, брал такси и ехал к Никите писать, то всегда переодевался в его одежду. И рукава как раз. Не надо удлинять, переглаживать утюгом через кальку. Кожаный пиджак, джинсы – джентльменский набор советского кинематографиста. Джинсы Никита мне ранее подарил. Сергей Владимирович привез из Европы. Никите они маловаты пришлись, а мне удалось натянуть. Живот вдавишь и впору. Я потом эти джинсы Саше Пороховщикову отдал, когда промежность протерлась. Его мать вставила кожаные ластовицы, и он еще в них долго ходил. Так-то обычно я в «самостроке» бегал. Из декорационной ткани в пошивочном цехе заказывал за десять рублей. Так вот, пиджак я забрал у Никиты, а о деньгах договорились, что на следующий день занесу. Договорились встретиться в проходной Театра имени Моссовета, с утра. Встретились. Никита отвернул меня в сторону от вахтера. Тихо предупредил:

– Меня хотели убить!

– Что? Как?

– Кто-то открыл газ на кухне. Газ шел всю ночь. Хорошо, форточка не закрылась. Ветром откинулась.

– А кто вчера уходил последним?

– Саша Адабашьян.

– Да ну, чушь какая-то. Нелепость. Случайность.

– Да нет, конечно, я сам понимаю. Но все-таки, представляешь, меня бы уже не было.

Впервые в лице Никиты я видел такой испуг, жуткий страх…

«Рабу любви» снимали в Одессе. Я играл Канина – звезду немого кино. Роль небольшая. Требует яркости. Когда роль идет через всю картину, есть пространство для маневра, для нюансов, штрихов, ритмических построений. Локальная роль – любовь с первого взгляда, в ней нет места развитию. Впечатление возникает, как вспышка. Зритель сразу должен принять тебя. У Никиты существовал прототип этого персонажа, герой-любовник немого кино Витольд Полонский. А я вспомнил Слезберга, его тонкий голос. Мне хотелось несоответствия внешних данных внутреннему содержанию. Скрытой трагедии, выраженной в смешном. С таким голосом нечего делать в звуковом кино. Мой Канин понимал это, оправдывался, сочинял: «Раньше я обладал приятным баритоном… Потом простудился, пришел в кино». К тому же я сделал Канина «голубым». То была моя ироничная «месть» Виктюку, его тогда еще скрытому «гормональному» театру. Роман репетировал со мной пьесу Арбузова «Вечерний свет». Ни пьеса, ни роль мне не нравились. Роман репетировал на гастролях нашего театра во Львове и ставил палки в колеса, на съемки не отпускал. Картина стала событием. И я получил совершенно неожиданный для себя успех.

Ну что там? Шутка, импровизация. Приехал с женой на неделю в Одессу, хотел отдохнуть, заболел, слава Богу, гриппом, так и отснялся, «не приходя в сознание». Не приходя в сознание от мнительности. Нас поселили в номер, где перед нами жил Николай Пастухов, попавший в больницу по подозрению на холеру. Диагноз не подтвердился. Действительно, слава Богу. Так угадал я свой персонаж в изысканной обреченности уходящей России. Россия, как «великий немой», кричала глазами, звала на помощь всей пластикой века серебряного перед восходом красной зари большевизма в новом фильме Никиты «Раба любви».

Хуже нет – работать с друзьями. Близкие отношения и производственные не всегда совместимы. У нас получилось. Я не потерял своего друга. Я обрел своего режиссера, к тому же стал первым артистом, сыгравшим в советском кино представителя сексуальных меньшинств. Единственной, можно сказать, диаспоры по природе своей не требующей политической автономии.

Когда прочитал сценарий «Неоконченной пьесы для механического пианино», приглянулась роль Трилецкого, но Никита и Саша Адабашьян предложили мне старика (его в результате сыграл Павел Петрович Кадочников). Разговор происходил за столом в нашем доме, и я пытался убедить их, что должен играть Трилецкого. Так ни на чем и не остановились. На Трилецкого пробовали другого актера. Однако, уж не знаю в силу каких обстоятельств, все-таки спустя время и мне предложили пробу. Получилось отменно. Бывают в творчестве такие минуты, когда сам себя удивляешь. Никита в восторге. Я утвержден. Шьют костюм. Подписываю договор и улетаю на съемки в Прагу – картина Студии Горького совместно с «Баррандовым» по сказке Андерсена. Кроме того, осталось закончить работу в Армении у Фрунзе Давлатяна, где играл одну из главных ролей. И в театре премьера. Питер Устинов, «На полпути к вершине». В те времена для выезда за границу требовалось добро КГБ и райкома партии, что в принципе было одно и то же. Райком прошел. Сроки отъезда визированы. Премьеру сдали с успехом. И тут вдруг директор театра Лев Федорович Лосев заявляет, что нужно было бы мне остаться, не уезжать, отыграть в официальной премьере, отложенной по вине театра на несколько дней.

Перенести съемки объекта в Чехословакии нереально по соображениям производства, занятости партнеров и визового режима. К тому же в театре готов сыграть Саша Линьков. Он был вторым исполнителем. Директор встал в позу. Требует, чтоб играл я, что спектакль очень ответственный, хотя роль при всей важности не была главной и один спектакль ничего не решал. Я разрывался. Конфликт нарастал. Как быть? Что делать? Никита советовал уйти из театра и поступить в штат Студии киноактера. Сам сочинил для меня заявление об уходе культурологического содержания в духе дипломатической ноты, что еще более ожесточило директора и иже с ним. Давление со стороны руководства не ослабевало. В последнем разговоре я взорвался, послал директора куда подальше и улетел в Прагу.

Далее все, как в повести «Возвращение к ненаписанному». Возвращаясь в Москву, я попадаю в автомобильную катастрофу. Из-за нелетной погоды отменен вертолет Брно – Прага. А я тороплюсь на съемки к Никите. Триста пятьдесят километров машиной по скоростной трассе, и у самого международного аэропорта чудовищная авария. Клиника. Операции. Никита звонит. Ждет. Уговаривает играть в гипсе.

Но риск потерять правую руку вынуждает меня к отказу.

– Как ты думаешь, кто мог бы тебя заменить?

– Играй сам, – советую я ему.

Опять Господу было угодно оставить меня в живых. «Остановись, подумай. Кто ты? Зачем? Куда?» – возникло в душе.

Как-то, выступая на моем творческом вечере, Никита сказал:

– В общем-то, мы делаем с тобой одно дело, только я долблю, а ты размываешь…

Ощущение некого единения, сочувствования никогда не покидало нас; независимо от того, видимся чаще или реже, работаем вместе или нет – мы не чужие друг другу. Поэтому злые слухи, суровые обвинения в адрес Никиты мне всегда неприятны. Не любя человека, не испытывая к нему хотя бы симпатии, ничего в нем понять нельзя. Но и вакханалия подхалимажа, зажигательного холуйства, часто сопутствующие Михалкову, также меня смущает. И то и другое унижает моего друга. Я часто думал: если бы соединить воедино наши творческие качества, наши энергетические потоки, вот получился бы человечище (чуть было не написал «матерый человечище» – известное выражение Ленина). Нет, конечно же, не матерый, но безусловно более многомерный художник. Но перст Божий распорядился иначе. Каждый из нас идет своею дорогой. И когда переплетаются в очередной раз наши векторы, мы оба чувствуем нечто необычайное: что-то высокое и трагическое, смешное и сентиментальное, парадоксальное и заветное…

Хоронили Юру Богатырева. После широких поминок во МХАТе мама Юры пригласила нас узким кругом домой, в его однокомнатную квартиру на улице Гиляровского. Нелепы всегда погребальные трапезы, как всегда нелепа любая смерть. Уходя, мы вышли с Никитой на лестничную площадку, постояли, посмотрели навстречу друг другу, обнялись и заплакали… Нас никто не видел.