Двадцатые годы[68]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Двадцатые годы[68]

Хэмпстед, суббота, 21 июня 1924 года

В двенадцать ночи, если память мне не изменяет, оказался в комнате бедного Майкла Лерой-Болье в Бейллиоле[69]. Большую часть вечера он провел в слезах — его до смерти напугал Питер, разбив у него на глазах тарелку. Народу набилось столько, что дышать было нечем. После двенадцати остались только выпускники Бейллиола — мертвецки пьяные. Пирса Синотта уложили в постель, и около часа ночи Бенуа и Патрик Балфур спустили меня на веревке из комнаты Ричарда. Выбрался через туалеты в Нью-Куод, что не могло не сказаться на состоянии моего костюма, и проспал несколько часов.

После безумного утра, чехарды бутылочных этикеток и таксомоторов, в 1.45 очутились в вагоне-ресторане[70], за соседним столиком — бедный Брайен Хауард[71]. Ничего съедобного, кроме хлеба с сыром, не нашлось, зато выпили шерри, шампанского, много чего еще покрепче, выкурили по сигаре — и вышли на Паддингтонском вокзале с твердым ощущением, что перекусили отлично.

Родители в прекрасной форме. Отец с увлечением рассказывает, где они побывали во Франции; обнаружил непристойность на гобелене в Байё, отчего пришел в восторг.

Понедельник, 23 июня 1924 года

<…> Заказал себе новую трость — главное событие первой половины дня. Хотелось по возможности приобрести похожую на старую, но другой такой красавицы не нашлось, да и неприлично было бы ходить с точно такой же. Та, которую я выбрал, — тоже из английского дуба, но полегче и подлиннее. На набалдашнике маленькая золотая пластинка размером с шиллинг с выбитыми на ней моими именем и гербом. Будет, думаю, иметь успех. Дома меня ждала телеграмма от Аластера[72]: звал поужинать в «Превитали». Отменно поели и отправились, заходя по пути в пабы, на набережную, а потом тем же путем обратно в «Кафе Ройял». <…>

Четверг, 26 июня 1924 года

Ничего, сколько помню, не делал.

Воскресенье, 29 июня 1924 года

Ходили с Аластером в эмигрантскую церковь на Бэкингем-Пэлес-роуд. Русская служба понравилась необычайно. Священники скрывались в маленькой комнатке и изредка появлялись в окнах и дверях, точно кукушка в часах. Им принесли огромное блюдо сдобных булок и привели целый выводок маленьких детей. Все это время хор, тоже где-то припрятанный, распевал что-то заунывное. Длилась служба бесконечно долго. В одиннадцать, когда мы пришли, она уже была в самом разгаре, а в 12.30, когда уходили, конца еще не было видно. Собравшиеся — в основном изгнанные из России великие князья и странного вида жалкие женщины, якобы любовницы императора, — молились с большим чувством. Мне запомнился бедный старик в изношенной офицерской шинели. <…>

Понедельник, 30 июня 1924 года

Убили с Аластером уйму времени на магазины, пошли к архитекторам[73], где были с нами очень милы. Обедали в «Превитали», взяли в долг 1 фунт у Чепмен-энд-Холла[74], а во второй половине дня нас занесло на Выставку империи в Уэмбли[75]. Отправились во Дворец искусств, где сначала погрузились в нескончаемый кошмар колониальной живописи, но потом, выбравшись из него, попали в залы, обставленные прелестной старинной мебелью. Зал 40-х годов прошлого века обставляли преподаватели Аластера. Лучшим же, по-моему, был зал Уильяма Морриса[76]. Разглядывал скульптуру — и всем сердцем хотел стать скульптором, потом ювелирные украшения — и хотел стать ювелиром, а потом всякого рода нелепые вещицы, выставленные во Дворце промышленности, — и ужасно захотелось посвятить жизнь изготовлению подобных вещиц.

А потом произошла удивительная вещь. Примерно в 6.30 мы выпили, после чего отправились в индийский театр. Полюбовавшись на редкость беспомощными тибетскими танцорами и каким-то бородатым, который показал несколько самых незамысловатых фокусов, из тех, что способен показать на детском празднике любой говорящий на кокни фокусник-любитель в маскарадном костюме. Из шатра вышли крайне разочарованными. И только обнаружив, что уже восемь и мы оба опоздали, каждый на свой званый ужин, убедились в недюжинных магических способностях смуглого человека с бородой. По счастью, когда я явился к Болдхэду, все уже крепко набрались. Выпив все, что еще оставалось, я очень скоро почувствовал, что не отстаю от остальных, чему не мог не порадоваться. <…>

Суббота, 5 июля 1924 года

Ходил на утренний спектакль «Святой Иоанны»[77]. Вконец обеднев, вынужден был подниматься на галерку, где сначала простоял в длинной очереди, а потом сидел на местах, неудобней которых не бывает на всем белом свете. Пьеса, впрочем, очень хороша, а костюмы — куда лучше тех, на какие всегда был способен Рикеттс. <…>

Воскресенье, 6 июля 1924 года

Встали поздно и отправились в Вестминстер на проповедь Ронни Нокса[78]. Собор заполнен был до отказа, и пришлось стоять в боковом пределе. Проповедь очень забавна. Обедал t?te-?-t?te с Гвен Оттер; принесла с собой сборник неизвестных мне статей Уайльда: его предисловие к стихам Реннелла Родда и переписку с Уистлером[79]. «Вульгарность, мой дорогой Джеймс, начинается дома и закончиться должна там же». <…>

Помчался домой переодеться — и в «Корт»[80]. Пьеса Ричарда Хьюза[81] чудовищна. Оттуда — на вечеринку к миссис Джеффри Уинтворт, где пришлось спектакль расхваливать. А оттуда — к Элзе в ночной клуб[82], где Эрнест Милтон играл в пьесе Пиранделло «Человек с цветком на губе». Великолепно — не то, что жалкое бормотание в «Корте». Был Г. Дж. Уэллс; искусственное дерево, упавшее со сцены ему на голову, чуть было не лишило его жизни.

Понедельник, 7 июля 1924 года

Пробудившись, обнаружил, что нахожусь на Эрлз-тэррес[83] и что 6.30 утра. Пришлось вновь влезать в вечерний костюм и тащиться понурым утром домой в Голдерс-Грин. Умылся, переоделся — и к дантисту: обращается со мной безжалостно.

Пятница, 11 июля 1924 года

<…> Утром явился Крис и рассказал отличную историю. Слушалось дело о мужеложестве, и, усомнившись в справедливости своего решения, судья Филмор решил проконсультироваться у Беркенхеда[84]. «Простите, милорд, не могли бы вы сказать мне… Сколько, по-вашему, следует дать мужчине, который позволил себя… поиметь?» — «От 30 шиллингов до 2 фунтов — сколько найдется в кармане». <…>

Хэмпстед, понедельник, 1 сентября 1924 года

Почти весь день вел дневник. После обеда — в кино. Дал себе зарок — не ходить в кинематограф на что попало.

Воскресенье, 7 сентября 1924 года

По-прежнему тружусь над «Храмом»[85]. Подозреваю, что закончен роман так и не будет.

Вторник, 9 сентября 1924 года

В доме появилась некая Эмма Рейбен, единокровная сестра матери, отчего жизнь сразу же сделалась совершенно невыносимой. Не могу ни писать, ни думать, ни есть — так ее ненавижу.

Вчера из-за настойчивости матери подвергся тяжкому и унизительному испытанию — был сфотографирован. В офисе на Нью-Бонд-стрит под вывеской «Свейн» предлагалось сфотографироваться бесплатно. Худшей фотографической конторы не сыскать, думаю, во всем Лондоне. Сначала пришлось полчаса ждать в приемной с гигантскими снимками королевской семьи по стенам. Затем меня завели в студию, где отталкивающего вида человечек из кожи вон лез, чтобы быть со мной поласковей, а двое его подчиненных устанавливали тем временем свою дьявольскую аппаратуру. Ни минуты не сомневаюсь, что фотография получится устрашающей. <…>

Пятница, 19 сентября 1924 года

Сегодня начинаю новую жизнь: бедность, целомудрие, послушание. Мать покупает собаку.

Воскресенье, 21 сентября 1924 года

Материнский пудель и в самом деле обворожителен. Он в центре внимания всей семьи. Сегодня утром вместе с родителями причастился в церкви Святого Олбана. Перед началом церемонии отец суетился и то и дело рыгал.

Последние два дня работал над книгой. Едва ли она очень уж хороша.

Понедельник, 22 сентября 1924 года

Сегодня первый раз ходил в Хитерли. Географию всей школы я пока еще не изучил, но побывал в двух студиях, конторе и коридоре, где вешают пальто и шляпы. В отличие от Слейда[86], атмосфера здесь куда менее официальная, что отрадно. По стенам обеих студий развешены скелеты, картины и доспехи. Мне вручили альбом с папиросной бумагой и (к моему удивлению) карандаш ВВВ и отправили в студию на первом этаже рисовать худого, абсолютно голого, если не считать сумки на гениталиях, мужчину, сидевшего на стуле нога на ногу. Сделал небольшой любительский набросок, за который добросердечный Мэсси меня похвалил. Он — директор школы и, безусловно, не враг бутылки: нос над белой бородкой у него лилового цвета, да и рука дрожит так, что, когда он что-то рисует, мел у него в пальцах крошится. И тогда девушки начинают хихикать.

Девушек здесь полно — в основном это дурно воспитанные гурии в цветастых комбинезонах. Рисуют очень плохо и куда больше интересуются молодыми людьми, те же помешаны на заработке, а потому мечтают об иллюстрациях в «Панче» или о заказах на рекламу. Что-то сомневаюсь, чтобы я с кем-нибудь из них сошелся.

Пообедал в «Превитали», ел минестроне и сыр, ощущая на себе откровенно презрительный взгляд нового официанта, после чего вернулся в школу, где уже началось занятие по «быстрому наброску», — необычайно забавно. Моделью служила совсем еще юная девица с очень изящным телом и выражением лица, какое бывает у Хью Лайгона[87], когда тот мертвецки пьян. Не вертись она, цены бы ей не было.

Рабочий день завершился в четыре часа пополудни.

Вторник, 30 сентября 1924 года

Утром рисовал с таким наслаждением, что после обеда решил в школу не возвращаться. Вместо школы отправился в музей Соуна на Линколнз-Инн-Филдз, где увидел немало интересного. Куратор, судя по всему, больше всего гордится выставленным в цоколе старинным саркофагом, мне же куда больше понравилось освещение в залах, а также такие нелепые экспонаты, как Ковчег Шекспира на втором этаже и Ковчег Английского банка в кабинете. Есть у них несколько подлинных Тернеров и Хогартов; серии «Путь повесы» и «Выборы» подкупают продуманной композицией, но как живопись и та и другая никуда не годятся.

Вместе со мной ходила по музею какая-то пара из доминионов — что он, что она как в воду опущенные. Интересовали их исключительно подписи под картинами. Они прониклись славой Уэмбли, однако, уходя, мужчина обронил: «Как это ни удивительно, но здесь очень много такого, что ничуть не лучше нашего». Чему-то он, стало быть, научился.

В тот же вечер с отцом — на «Горбуна собора Парижской Богоматери». Пышность, садизм. Засим домой[88]. <…>

Воскресенье, 30 ноября 1924 года

Неделя выдалась тихой: каждый день ходил в Хитерли, вечерами сидел дома. Почти каждый день, не пожалев шести пенсов за вход, посещал Национальную галерею, где мне нравится все больше и больше картин. «Открываю для себя» Веласкеса, Рубенса и Пуссена. Пуссена, впрочем, — в наименьшей степени. <…>

Среда, 17 декабря 1924 года

По-прежнему пишу письма в частные школы, где морочу голову директорам, себя же превозношу. И по-прежнему пытаюсь переделывать «Храм». Директор школы «Арнолд-хаус» в Денбишире и еще один — из Плимута вроде бы проявили ко мне некоторый интерес — остальные же молчат. В пятницу собираюсь в типографию «Пэр-Три-пресс». <…>

Среда, 24 декабря 1924 года

Послал Оливии[89] принадлежащий Алеку экземпляр «Ираиса»[90]. Уж не влюбился ли я в эту женщину? Ходил с Теренсом в «Нибелунги», после чего посадил его на оксфордский поезд. Завтра Рождество.

Рождество 1924 года

Решил отрастить усы — обзавестись новыми туалетами я не смогу еще несколько лет, а ведь так хочется видеть в себе какие-то перемены. К тому же, если мне предстоит стать школьным учителем, усы помогут произвести на учеников должное впечатление. Сейчас я так непристойно молод, что вынужден перестать регулярно напиваться. На Рождество мне всегда немного грустно — отчасти потому, что немногие мои увлечения приходились, как ни странно, именно на рождественскую неделю; так было с Лунед, Ричардом, Аластером. Теперь же, когда Аластер находится от меня на расстоянии тысячи миль, когда у меня тяжело на сердце и нет никакой уверенности в завтрашнем дне, — всё не так, как было раньше. <…>

Среда, 31 декабря 1924 года

<…> Вчера утром звонила Оливия, пригласил ее позавтракать в баре «Восход солнца». Опоздала минут на двадцать пять. В ожидании пил джин с тоником. Наконец явилась: разодета в пух и прах, туалет совершенно несообразный. Бедные завсегдатаи бара выпучили глаза, перестали сквернословить, впопыхах осушили стаканы и убрались восвояси. Мы же съели по куску пирога с телятиной и ветчиной, выпили джина и запили его бенедиктином. <…> Из частных школ новостей по-прежнему никаких. Сбрил усы, которые начал было отращивать. <…>

Понедельник, 5 января 1925 года

Написал Оливии, что накануне вечером[91] был трезв (неправда) и искренен (полуправда). <…> Пришлось идти пить чай с мистером Бэнксом из школы «Арнолд-хаус» в Денбишире. Оказался высоким стариком с глупыми глазами. Остановился в отеле «Бернерз». Дает мне сто шестьдесят фунтов, за эти деньги мне надлежит целый год учить маленьких детей. Перспектива, что и говорить, незавидная, но в моем бедственном положении — лучше не бывает. Школа, насколько я понимаю, находится в такой глуши, что потратить деньги на что бы то ни было не представляется возможным. Вечером пришел выпить Ричард. У Чепмен-энд-Холла ангина.

Воскресенье, 11 января 1925 года

Купил уродливый джемпер с высоким горлом — выгляжу лет на десять, никак не старше.

В новом джемпере и в самом непроглядном тумане, какой мне приходилось видеть, отправился на завтрак к Гвен Оттер. Дом нашел с большим трудом — на углу Кингз-роуд и Ройял-авеню. Врезался головой в стену, на которой прочел написанное мелом: ТЫ ОМЫЛСЯ КРОВЬЮ АГНЦА? Ужас. <…>

Среда, 21 января 1925 года

В мой последний день в Лондоне мы с Оливией стали друзьями. Она позвонила и сказала, что хочет меня видеть. Ее родители должны были прийти пить чай, поэтому я позвал ее позавтракать. Явилась на пять минут раньше времени и была очень мила. Сидели под книжными полками, и она твердила мне, что я — великий художник и что мне нельзя быть школьным учителем. <…>

Пятница, 23 января 1925 года

«Арнолд-хаус», Лльянддулас, Денбишир. Уложил свои рисовальные принадлежности, одежду, отрывки рукописи «Храма», а также Хораса Уолпола[92], «Алису в Стране чудес», «Золотую ветвь»[93] и еще несколько книг и отправился на вокзал Юстон. Там и в Честере ко мне присоединились небольшие унылые группы учеников в красных фуражках и в слезах. В вагоне они съели немыслимое количество конфет; когда же за вторым завтраком осушили вдобавок кварты имбирного пива и лимонада, можно было поручиться, что кому-то из них в самое ближайшее время станет плохо. Слава Богу, до Лльянддуласа мы доехали без приключений, и, невзирая на телеграммы мистера Бэнкса, поезд на станции остановился. Крошечное такси доставило меня и две сотни чемоданов до места. Стоит школа на такой крутой горе, что испытываешь странное чувство: поднимаешься на третий этаж, выглядываешь из окна — и кажется, будто остался на первом. Внутри три крутых лестницы из соснового дерева, одна выстлана ковром, две другие — нет, и несколько миль коридоров с отполированным до блеска линолеумом под ногами. Имеется учительская, где мне предстоит проводить большую часть времени. В учительской линолеум отполирован еще лучше (или, как шутит Алек, «лучшее»), стены красные, на стенах тошнотворные картины, несколько кресел, из них два — мягких, ацетиленовая газовая горелка, еле горит, камин и проигрыватель. И четыре молодых человека. Одного зовут Чаплин, он учился в Сент-Эдмундс-Холл[94], где жил в одной комнате с Джимом Хиллом. Чаплин, племянник мистера Бэнкса, обожает Флекера[95]. Из четырех молодых людей он — самый лучший. Второй — Гордон — унылый зануда в пенсне, с учениками не церемонится. Чаплин, Гордон и я живем в домике под названием «Санаторий», куда круто поднимается тропинка, петляющая между кучками навоза, кустами крыжовника и каменными стенами. Имеются в наличии и два новых учителя. Один — очень высокий, величественный и пожилой, зовут Уотсон, учительствовал в Стоу, в Египте. Уотсон — обладатель орлиного носа и шотландского акцента; собирается в скором времени приобрести собственную школу. Другой — новый в школе человек — Дин: очень неопрятен, сиреневый подбородок, бесцветные щеки, говорит на кокни и все время сморкается. Этот хуже всех. У мистера Бэнкса есть жена, своим внешним видом она заметно уступает леди Планкет [леди Планкет-Грин. — А. Л.] или миссис Херитедж. Есть у него также женатый сын; самого сына я так и не видел, но не раз слышал в коридоре его голос, и голос мне не понравился. Таковы обитатели моей школы, если не считать целой армии горничных, что суетливо мечутся по коридорам с доверху наполненными мочой ночными горшками. А также — учеников. Пока что встретил лишь нескольких; некоторые на вид вполне славные.

Порядки в школе весьма странные. Нет ни расписания, ни поурочных планов. Директор школы Бэнкс входит в учительскую с отсутствующим видом и говорит: «М-м, вот какое дело… в последней классной комнате на этаже сидят какие-то ученики. Понятия не имею, кто они. То ли историки, то ли четвертый класс, а может, у них урок танцев. С собой у них — непонятно зачем — учебники латыни; было бы хорошо, если бы кто-то из вас провел с ними урок английского».

Тогда кто-нибудь из нас, кому не слишком лень, идет в класс в конце коридора, я же остаюсь в учительской и вырезаю для Оливии гравюру на дереве. Бедный мистер Уотсон из-за отсутствия расписания скрежещет зубами, а меня это вполне устраивает. Сегодня просидел без уроков все утро.

После обеда давал свой первый урок историкам из класса «Б», и рассказывать мне предстояло про Вильгельма и Марию[96]. Ученики ходили на голове, и назвать свой дебют успешным я, пожалуй, не могу. Через три четверти часа перешел в соседний класс «А», эти ученики, не без посредства несравненного Уотсона, вели себя примерно. Оказалось среди них и несколько очень умненьких ребят, особенно понравился мне мальчик из Гэлуэя. Рассказывал им про Генриха VII и Генриха VIII[97] — то немногое, что знал сам.

Воскресенье, 25 января 1925 года

Вчера утром прозвонил звонок, и все, в том числе и учителя, с шумом и криками заполнили коридоры. Вскоре со списком в руках явился Бэнкс и принялся распределять учеников по классам. Мне учеников не досталось, я спустился в учительскую и до перемены резал гравюру на дереве для Оливии. Когда перемена кончилась, вновь поднялся наверх, и, поскольку Дин проработал все утро, Бэнкс вызвал меня, и я пятьдесят минут изводил четвертый класс латинскими глаголами. После чего перешел в пятый класс и без особого успеха пытался втолковать ученикам, что такое «метр».

После обеда отправился на прогулку и обнаружил, что помимо моря, железной дороги и каменоломни имеются в этих краях еще и горы. Геологически места здесь исключительно богатые. В Уэллсе все всё время сплевывают; когда вам встречается валлиец, он говорит «борра-да» и сплевывает. Первое время я пугался, но потом привык. Выяснилось также, что валлийцы настолько хорошо воспитаны, что на вопрос: «Эта дорога на Лльянддулас?» — всегда отвечают утвердительно. Эта их вежливость обошлась мне в десятки лишних миль. За чаем я дежурил, ученики вели себя ужасно, и я расстроился.

После ужина отправился в бильярдную, где сидел и думал о том, что сегодня ведь у Ричарда вечеринка. Дин тем временем ухитрился сделать несколько карамболей подряд, а Чаплин — сжевать целый кулек конфет.

Сегодня утром проспал, опоздал в часовню и пришел, когда завтрак уже подходил к концу. Закончил резьбу по дереву и отправился с учениками на унылую службу в местную сектантскую молельню. После обеда повел нескольких очень шумных учеников на прогулку и доигрался с ними до того, что вернулись все с разбитыми коленками.

Думаю, нам предстоят веселые времена: бедный мистер Уотсон стремится наладить дисциплину и готовит бунт против милейшего Бэнкса. Он только что произнес в учительской страстный монолог на шотландский манер; призывает нас прибегнуть к розгам, дополнительным занятиям и окрикам; ему вторит на своем кокни маленький Дин. Скандала, будем надеяться, не миновать.

Некоторое время назад налил в чайник для заварки молоко вместо кипятка и выругался. Сидевшие рядом два мальчика из младших классов сначала до смерти перепугались, а потом зловеще захихикали.

Понедельник, 9 февраля 1925 года

Сегодня поколотил шлепанцем двух мальчиков — правда, не сильно. Здорово мне досадили. Чтобы поднять настроение, заказал себе новую пару туфель.

Среда, 18 февраля 1925 года

<…> В понедельник узнал, что за страшная штука недельное дежурство. Это значит, что с рассвета до заката у меня не будет времени даже для того, чтобы прочесть открытку или побывать в ватерклозете. Уже во вторник, последний вторник перед Великим постом, мои нервы были напряжены до предела. Вчера побил прелестного мальчишку по имени Клегг, двинул разок мерзкого парня по имени Купер, а Кука отправил к директору. Вчера же, во второй половине дня, у меня состоялся первый урок верховой езды — понравилось ужасно. Вид спорта нелегкий и недешевый, но исключительно приятный. От Оливии ни одного письма.

Вчера в сочинении по истории учащийся Хауарт написал: «В том году Яков II[98] родил сына, однако многие отказывались этому верить и говорили, что сына принесли ему в грелке».

Воскресенье, 15 марта 1925 года

<…> Последнее время ссорюсь с Крэмзи и Персивалем — единственными двумя учениками, которые мне по-настоящему нравятся.

Мистер Бэнкс часто выражает недовольство тем, как я работаю. Допускаю, что основания у него для этого есть.

Уотсон большую часть времени скверно себя чувствует, и обстановка в учительской не самая дружелюбная. Мои усы наконец-то дали о себе знать.

Возникла идея написать книгу о Силене[99]. Как знать, напишу ли? <…>

День святого Патрика 1925 года

Проспал, опоздал в часовню и, спустившись к завтраку, обнаружил в столовой нечто вроде масонского праздника. Все ученики давно встали и, нацепив на себя красные, белые, синие, зеленые и оранжевые розочки и ленты, чем-то напомнили мне майское дерево[100]. Мистер Дин накинул на плечи красную занавеску, отчего вид имел престранный. Мальчики постарше и побогаче нарядились в зеленые рубашки и чулки. Дьявольский карнавал. После обеда состоялся футбольный матч, легкую победу одержали ирландцы. Не дождавшись конца игры, пошел в Колвин-Бей, где местный парикмахер за четыре шиллинга постриг меня и помыл мне голову. Вечером ходили в пивную мистера Робертса, где какой-то евнух научил меня новому валлийскому тосту; тост я записал на конверте, а конверт потерял. Звучит тост так: «За воздержание!» <…>

Среда, 15 апреля 1925 года[101]

В целом, за вычетом постоянной тоски, которую я испытываю из-за неразделенной любви, пребывание на острове доставляет мне удовольствие. Весь день болтались без дела. <…> Вчера имела место постыдная сцена. После тихого вечера в трактире я побывал на вилле, где проболтал с Элизабет до одиннадцати. По возвращении же стал свидетелем немыслимой оргии. Все напились или притворились пьяными, кроме X. Она сидела посреди комнаты и была, против обыкновения, совершенно спокойна. Раздетую почти догола… шлепали по ягодицам, а она визжала от восторга. Каждые две минуты она бегала в уборную, а когда возвращалась, все говорили: «И кто бы мог подумать?!» Все это было очень жестоко. Вид у нее был ужасный: огромные, белевшие в темноте ноги, на ногах кровь, ягодицы порозовели, глаза от желания лихорадочно блестят. Вещи говорит совершенно непотребные — уж не знаю, сознательно или бессознательно — про кровь, про жир; больше же всего меня поразило, что Оливия все это видела. Между собой эти девицы говорят, должно быть, бог знает что. В конце вечера Дэвид распустился окончательно и вел себя совершенно непристойно. Я же лег спать, как всегда, с камнем на сердце.

Суббота, 18 апреля 1925 года

Никак не могу излечиться от любви к Оливии, и это из всего, что было на острове, самое грустное. Быть может, единственно грустное. Мое чувство мучительно для нас обоих. Пока я был в Денбишире, хотелось думать, что люблю я ее лишь как олицетворение всех тех радостей, которых в школе лишен. Но вот я здесь. Теренс за кружкой пива цитирует Канта, Дэвид отпускает бесконечные шуточки про Лесбос и нужники, Ричард носится по волнам в утлых лодчонках и непромокаемых штанах, а леди Планкет на все это безмятежно взирает. Я же, стоит мне оказаться рядом с Оливией, грущу, нервничаю, мне не по себе. А Оливия нисколько не скрывает своего чувства к Тони, отчего мои шансы тают на глазах. Что же до Одри, то свою жизнь она связала с человеком, который, скорее всего, нравится ей не слишком. Аминь. Будь что будет.

«Арнолд-хаус», Денбишир, пятница, 1 мая 1925 года

Вчера прибыл сюда в глубочайшей мрачности, которая отступила лишь под напором беспробудного сна. Наступившее утро, однако, оставило меня один на один с унылой перспективой четырехмесячной ссылки. <…>

Утро вторника, 5 мая 1925 года

Последние три дня пребываю в апатии. Всю эту неделю в школе проходят спортивные состязания, и работы у меня немного. Стараюсь, чтобы то, что неинтересно мне, было точно так же неинтересно и ученикам, отчего испытываю особое, извращенное удовольствие. Из шестого класса в пятый перешла целая толпа сорванцов, которые ничего не знают и знать не хотят; не желают слушать, что им говорится. Целыми днями заставляю их зубрить грамматические определения: «Слог — это отрезок речи, являющийся естественной единицей речевого потока…» и т. д. — и так ad nauseam[102]. <…> Читаю сборник эссе Бертрана Рассела, который купил на прошлой неделе в «Блэкуэлле»[103]. Одновременно с этим обдумываю парадоксы, заложенные в стремлении к самоубийству и достижению успеха, планирую взяться за еще одну книгу, а также приобрести у Янга револьвер по сходной цене.

Четверг, 14 мая 1925 года

Седьмая часть семестра позади, и, излечившись от отравления кофеином, от которого я последнее время страдаю, могу теперь смотреть в будущее с полной невозмутимостью — и это несмотря на то, что с каждой почтой приходят горы счетов, а Оливия хранит молчание. Янг, наш новый швейцар, не скрывает своих педерастических наклонностей: только и разговоров что о красоте спящих мальчиков. По вечерам мы с Гордоном почти каждый день ходим стрелять галок, однако от этого больше шума, чем кровопролития. На днях купил бутылку портвейна «Доуз» 1908 года. Дин смешал портвейн с лаймом и содой, когда же я предложил ему еще и сахар, сказал, что портвейн предпочитает «сухим». Эта история не вполне соответствует действительности, но я пересказал ее в таком количестве писем, что сам в нее поверил. Началось «летнее время», и работы у меня будет меньше. Купил альбом для рисования; теперь, когда у меня в комнате в «Санатории» стало теплее и светлее, собираюсь заняться рисованием всерьез. <…>

Среда, 1 июля 1925 года

Последние несколько недель стало повеселее. Уж не помню, как давно, наверно с месяц назад, Алек написал, что Скотт Монкрифф готов взять меня в Пизу своим секретарем. Я тут же сообщил Бэнксам, что ухожу, Гордона же, Янга и самого себя напоил на радостях в отеле «Куинз». И до вчерашнего дня жил в сладостном предвкушении года за границей, воображал, как буду сидеть под оливами, пить кьянти и слушать споры всех самых прославленных европейских изгнанников. Я даже увлекся своей работой в школе — ввиду скорого от нее избавления — и самым трогательным образом привязался к нескольким ученикам. Прекратил работу над романом, вторую половину дня проводил, нежась на солнце с трубкой и кульком конфет, после ужина купался, а по ночам грезил Рисорджименто. Стал даже испытывать теплые чувства к отцу и договорился с ним, что он оплатит мои долги, а денежное содержание впредь платить не будет. Однако вчера пришло сообщение, что Скотт Монкрифф во мне не нуждается. Вот тут-то я и почувствовал, что дошел до точки. Помощи теперь ждать неоткуда. Решил было отправиться с мальчиками на автобусную экскурсию, рассудив, что тем самым привяжу их к себе — по крайней мере, тех учеников, кто мне симпатичен. Думаю, директор не захочет брать меня обратно — даже если я и надумаю вернуться. Рассчитывать, что мой бедный отец будет и впредь давать мне деньги, не приходится. Выражение «дойти до точки» преследует меня целыми днями[104]. <…>

Пятница, 10 июля 1925 года

План с Хит-Маунт провалился — в крикет я не играю. Все здесь пребывают в унынии. Дин действует на нервы директорше и должен уйти, однако места пока найти не может. Отец Гордона при смерти, его мать и сестра остаются без средств к существованию. Янгу кажется, что он постарел, а Чаплину надоел дождь. Что до меня, то на сердце у меня свинец, а по нервам бежит электрический ток. Надеяться мне не на что. <…>

Среда, 5 августа 1925 года

Все утро провел в поисках работы. Коллега Ричарда[105] ищет очередного младшего преподавателя. Вот бы получить это место.

Воскресенье, 16 августа 1925 года

Получил-таки работу в Астон-Клинтон. Забавно, что эта новость пришла в пятницу вечером, незадолго до прихода Ричарда, Элизабет, Оливии и Аластера. По идее, ужин должен был получиться веселым, но почему-то этого не произошло — мне, во всяком случае, было невесело. Я устал, был не в своей тарелке — как, впрочем, и всегда в присутствии Оливии, да и балагурство отца действовало мне на нервы. <…>

Среда, 26 августа 1925 года

<…> Дописал рассказ, который назвал «Равновесие», и отдал печатать. Рассказ необычен, но вроде бы совсем не плох.

Все утро писал письма, почитал Бергсона[106], а в двенадцать поехал на автобусе в Стратфорд — пообедать с Аластером. Зашел к его виноторговцу купить нам с ним рейнвейнского, однако в результате, соблазнившись названием — «Мутон де барон де Ротшильд», купил бордо. Оказалось отличным. Выпили по коктейлю в отеле «Шекспир», после чего пообедали в ресторане «Арден». Потом Аластер отправился к себе в типографию, а я — на «Двух веронцев» — пьеса ужасно глупая. Внутри у театра вид не такой устрашающий, как снаружи, но выстроен он плохо и неуютен. Зал насквозь «прошекспирен»: самые нелепые шутки вызывают у зрителей благоговейный смех. <…>

Четверг, 24 сентября 1925 года

Надоело укладывать вещи. Вот-вот приедут Элизабет и Ричард и увезут меня в Астон-Клинтон.

Пятница, 25 сентября 1925 года

Расписание еще не готово, и живу пока привольно. В своей речи перед учениками директор сказал, что он нисколько не похож на других директоров, которые бьют ученика, если тот что-нибудь разбил; он же будет обращаться с учениками как с джентльменами и брать с них слово, что проступок больше не повторится. Говорилось все это в крайне неприятной, показной манере. После этого дал урок английского вялым, апатичным и абсолютно невежественным ученикам. После обеда мы с Ричардом до чая уныло слонялись без дела. После чая принимал экзамен, а потом учил мальчиков английскому. Ужин. Выяснилось, что ученик, сидевший за столом рядом со мной, уволен из моего Лансинга. Ричард готовился к занятиям. Купил ему в «Колоколе» пива, и мы его выпили у него в комнате.

Понедельник, 28 сентября 1925 года

Опять ужинал и пил пиво в «Чайна-Харри». Клод дал мне почитать роман Вирджинии Вулф; что-то не верится, что он хорош.

Пятница, 2 октября 1925 года

Учил обезумевших детей. Играл в регби. Выпивал в «Колоколе». Читал «Братьев Карамазовых».

Пятница, 23 октября 1925 года

Все надоело; тоска. Келли играл под дождем в футбол. Класс, где я преподаю рисование, никогда рисовать не научится. У них нет ни вкуса, ни мастерства, ни усидчивости.

Вторник, 27 октября 1925 года

Опять ужинали с Ричардом в «Колоколе». Депутация от учеников явилась к директору с конвертом, в конверте вонючий кусок мяса; но директор их не принял. Начал рисовать портрет Хью Лайгона — мой ему подарок ко дню рождения.

Среда, 28 октября 1925 года

Чепмен-энд-Холл прислал мне два фунта, мой плешивый брат — один, поскольку сегодня у меня день рождения. Мои тетушки прислали необычайно уродливый кисет. А из магазинов пришли счета. День выдался невеселый. Пошел было поиграть в футбол, но вернулся — уж очень устал. Ричард пошел купить крутых яиц — чтобы было чем ужинать после подготовки к занятиям.

Знай я в прошлом году или в позапрошлом, как пройдет мой день рождения, — ни за что бы не поверил. У Ричарда новый костюм. <…>

Пятница, 13 ноября 1925 года

Вместо дивана в Голдерс-Грин — диван в Астон-Клинтон. Вовсю занимаюсь прерафаэлитами.

Суббота, 14 ноября 1925 года

<…> По-прежнему увлечен прерафаэлитами. Могу без преувеличения сказать, что всю последнюю неделю живу с ними с утра до ночи. Утром — с Холменом Хантом, единственным прерафаэлитом, которого можно назвать неутомимым, бесстрашным и добросовестным. Первую половину дня — с Милле, но не с ним самим, а с его модной биографией, написанной Литтоном Стрэчи[107]. Как же Милле светится на добросовестных портретах Холмена Ханта! А вечером, когда огонь в камине, ром и одиночество сделают свое тлетворное дело, — с Россетти[108], про которого Филип Марстон[109] сказал: «И почему только он не какой-нибудь великий король в изгнании, за чье возвращение на трон мы могли бы отдать свои жизни?!»

Понедельник, 16 ноября 1925 года

Ничего.

Понедельник, 23 ноября 1925 года

Элизабет весь день провела в «Колоколе»; обедали вместе. Вечером детям разрешили послушать концерт по радио — пел отец Ричарда. Лишний раз убедился, что на дух не переношу это изобретение.

Понедельник, 30 ноября 1925 года

Лед и снег. <…>

Вторник, 22 декабря 1925 года

<…> Вчера состоялась свадьба Ричарда и Лизы. Мы с Ричардом обедали в Беркли и в церковь явились с опозданием. Служба прошла благополучно — правда, Мэтью нарядился в клетчатые брюки, Джоан Тэлбот «застукали» в ризнице пьяной, а священник называл Ричарда Робертом. Лиза пообещала, что поцелует меня, и не поцеловала. Потратил уйму времени и Ричардовых денег, раздавая служителям чаевые, и чуть было не дал пять шиллингов за уборку церкви престарелой Лизиной тетушке. <…>

Сегодня все утро помогал леди Виктории с подарками; устал, как собака. Вечером зван в гости, но пойду вряд ли. Завтра собираюсь в Париж третьим классом — об удобствах, боюсь, придется забыть. Как же я устал. Стоит только начать беспокоиться о деньгах, как чувствую, что заболеваю.

Рождество 1925 года

В гости все-таки отправился и в результате ехать утром в Париж не в силах. А ведь никакого разгула не было — ровно наоборот. Мы с Оливией явились одетые как придется, все же остальные разоделись в пух и прах и встретили нас с бокалами шампанского. Большая часть гостей — русские эмигранты. Оливия — она в буквальном смысле слова помешалась на чарльстоне — была безутешна, пока не обнаружила после ужина пустующую комнату, где можно было потанцевать, а потом, когда все стали хором петь русские песни, впала в пьяную меланхолию.

Утром мне позвонил мой старый знакомый, модный актер и театральный деятель Билл Силк, мы пошли пообедать, и в минуту слабости, о которой потом пришлось пожалеть, я согласился подождать до завтра и поехать в Париж вместе с ним. Ужинали мы тоже вместе, а после ужина отправились на «Белый груз», пьесу про белого мужчину, черную женщину и неразбавленный виски. Из театра пошли в «50–50», где столики подсвечиваются изнутри — вид преотвратный. Биллу там нравится — но он мало что в этом смыслит. <…>

«H?tel des Empereurs»[110], Париж, воскресенье, 27 декабря 1925 года

<…> В 8.20 мы с Биллом Силком доехали на поезде до Нью-Хейвена, а там пересели на пароход «Брайтон», который качало не приведи Господи. Но ни Сидка, ни меня не вырвало, да и пароход, по счастью, был почти совсем пуст. Пока Билл выпивал с каким-то смазливым морячком, я лежал в каюте и боролся с тошнотой, предаваясь сексуальным фантазиям. <…>

Вторник, 29 декабря 1925 года

Вчера на свою беду обнаружил, что Лувр и все остальные музеи закрыты. Утром пошел в Нотр-Дам и, пока Билл не пробудился, был совершенно счастлив. Потом опять зарядил сильный дождь, и делать было решительно нечего. Прошлись по Елисейским Полям, у реки пропустили несколько стаканчиков и завалились спать. Часов в шесть пошли в «Чатэм-бар», выпили по коктейлю, Билл разузнал у официантов адреса борделей, и мы направились в «Кафе де ля Ротонд», выпили еще по коктейлю и поехали ужинать к «Прунье», где я заказал моллюсков, Homarde Americaine[111], артишоки и выпил белого вина. Потом в «Кафе де ля Пэ» — пить коньяк. А оттуда — в бордель. Швейцар в «Чатэме» ошибся номером дома, но улицу — кажется, рю де Урс — назвал правильно, и нам показали на довольно гнусного вида забегаловку под вывеской «Ролан», находившуюся поодаль. Вошли и выразили желание развлечься. «Montez, messieurs, des petits enfants»[112]. Поднялись в душную комнатку с несколькими столиками, где нас поджидал официант, как две капли воды похожий на лорда Суинфена, — едва ли это был он. Выпили дорогого — 120 франков бутылка — шампанского, и тут к нам с громкими криками сбежали сверху petits enfants в аляповатых маскарадных костюмах. Внимание Билла привлек неуклюжий, крестьянского вида парень, и они просидели, о чем-то болтая, весь вечер. Остальные же члены «труппы» голосили и танцевали, тыкая себя пальцами в ягодицы и гениталии. Юноша в наряде египтянки подсел ко мне, притворившись, что понимает мой французский. Сделав вид, что пришел в восторг от моих клетчатых брюк, стиснул мне ноги, после чего, нисколько не смутившись, обнял меня за шею и принялся лобызать. Сказал, что ему девятнадцать и что в заведении уже четыре года. Мне он приглянулся, но 300 франков, которые запросил за него хозяин, в высшей степени любезный молодой человек во фраке, я мог бы потратить с большей пользой. Билла, уже сильно поднабравшегося, как видно, тоже не устроила цена за деревенского парня, и он на своем отвратительном французском начал с пеной у рта торговаться. Я предложил, чтобы мой парень у меня на глазах развлекся с громадным негром, тоже находившимся в комнате. Однако, когда мы втроем поднялись этажом выше, и мой молодой человек улегся в предвкушении негритянских авансов на потрепанный диван, — выяснилось, что стоимость и этого аттракциона сильно завышена. Присутствовать при затянувшемся споре Билла с хозяином мне вскоре надоело, я взял такси, вернулся в гостиницу и улегся в постель непорочным. И нисколько об этом не жалею.

Сегодня утром, пока Билл отсыпался после вчерашнего, ходил в Лувр. Ника Самофракийская выше всяких похвал, да и Венера Милосская немногим хуже. Египетские залы еще не исследовал. Что же до живописи, то мне довольно скоро сильно наскучили Лебрен и Лесюэр, и даже Пуссен, которого я насмотрелся до одури. Зато я открыл для себя Филиппа де Шампеня[113]. Мантенья превосходен. Люблю древо познания в «Sagesse Victorieuse»[114]. Билл вот-вот пробудится. Пора возвращаться.

Норт-Энд-роуд, 145, пятница, 1 января 1926 года

Только и разговоров что о новом годе. Хочется надеяться, что он будет удачнее прошлого. <…>

Барфорд-хаус, среда, 13 января 1926 года

<…> По пути остановились в Оксфорде, и я купил себе жилет и несколько книг, в том числе стихи Т. С. Элиота — они на удивление прекрасны, но малопонятны; есть в них что-то неуловимо пророческое.

Миссис Грэм с веселым шумом отбыла в Лондон, и в доме — если не считать громкого стука молотков, жалобного скрипа передвигаемой мебели и болтовни прислуги — воцарился покой.

Бал оказался еще хуже, чем можно было ожидать, и продолжался до половины пятого утра. Аластер пил шампанское и обратно вел машину по берегу.

Вчера отдыхали. Стихи Т. С. Элиота неправдоподобно хороши.

Понедельник, 15 марта 1926 года

Вчера провалялся в постели все утро и в церковь не пошел. Утром зашел к Клоду, а после обеда неожиданно в своем красном автомобиле прикатили Лиза с Робертом, <…> и я решил, о чем сейчас очень жалею, поехать в Лондон повидать Оливию. Застали ее в спальне, заваленной чулками и газетами. Укладывала в сумку бутылки. Раздалась, стала еще толще, говорит исключительно о себе, причем как-то отстраненно и бессвязно. Некоторое время сидел на ее постели и пытался, чувствуя, как падает сердце, ее разговорить, а потом пошел вместе с Ричардом пить коктейль. <…> Вернулся на поезде в ужасном настроении — уже несколько недель не было такого. На обратном пути подумал, что надо бы написать роман — но ничего подобного я, конечно же, не сделаю.

Хэмпстед, понедельник, 3 мая 1926 года

В субботу, когда мы вышли из кинотеатра, где смотрели самый худший на свете фильм, вечерние газеты пестрели заголовками, подтверждавшими самые мои мрачные предсказания. Работники транспорта и другие большие профсоюзы объявляют забастовку сегодня, с двенадцати ночи. Вчера ходил на митинг в Гайд-парк; пламенные речи встречались одобрительными возгласами. Только и разговоров, что вот-вот начнется стрельба.

Сегодня утром забастовала типография, где печатается «Дейли мейл»; отказываются набирать передовицу «За короля и отечество».

Вторник, 4 мая 1926 года

<…> Сегодня Крофорд телеграфировал, что семестр начнется в положенное время. Ездил на велосипеде посмотреть на бастующие районы; улицы забиты транспортом. «Таймс» сегодня утром вышла — правда, с меньшим, чем обычно, количеством страниц. А вот остальных газет нет — ни утром, ни вечером.

Астон-Клинтон, вторник, 11 мая 1926 года

В четверг вернулся в Астон-Клинтон. Утром — в Лайм-хаус с Алеком; с той же неукоснительной верностью общепринятым обычаям, в соответствии с которыми рубашки следует покупать на Джермин-стрит, а прелюбодействовать — в Париже, он записался в спецотряд констеблей. <…>

В среду из всех больших городов начала поступать информация о возмущениях. Продолжаются и по сей день. Мы с Ричардом отправились в Хаммерсмит посмотреть, что там делается, но приехали поздно, полиция уже разогнала дубинками бастующих и отбила у них шесть автобусов, которые бастующие поломали.

В Астон-Клинтоне осталось пять учеников — самые тупые и неказистые. Крофорд уехал в пятницу утром. День прошел хуже некуда. К вечеру явились капитан Хайд-Апуорд и еще кое-кто из учеников; в субботу, которую я по большей части провел в Лондоне, — еще несколько.

К воскресенью (день выдался пасмурный, промозглый) в школу съехались в общей сложности человек пятнадцать. Призывы записываться в констебли становились день ото дня все настойчивей, и я, сам не знаю зачем, решил под знаменем гражданского долга развеять скуку (о чем Крофорд наверняка догадается) и отбыл в Лондон.

В понедельник вечером Королевская служба констеблей направила меня в Скотланд-Ярд, где мне надели на рукав повязку, привели в качестве мотоциклиста связи к присяге и отправили в Скотланд-хаус, откуда после долгих проволочек послали, вместе с тремя прыщавыми юнцами, в отделение полиции Ист-Хэма. Ехать туда по мокрым трамвайным путям было невесело, один из нас по пути куда-то подевался. В Ист-Хэме инспектор Джеймс сказал, что мы ему не нужны. Обратно в Скотланд-хаус, где творилась полнейшая неразбериха. Отпущены домой до утра.

Сегодня утром из вчерашних трех юнцов прибыл только один. Прождали целый час в коридоре, где мимо нас бегали какие-то перепуганные люди в штатском, время от времени выкрикивая чьи-то имена, на которые никто не отзывался. «Сейчас свободны. Явиться через полтора часа». Пинта пива. «Свободны. Явиться через два с половиной часа». Полпинты пива. <…> Час в коридоре. Отпущены до утра. Алек сдал дежурство; купил шампанского и билеты в театр.

Наутро я счел, что стоило бы найти более эффективный способ послужить отечеству, и отправился в Кемден-Таун, в казармы Гражданского резерва полицейской службы. Состоял «гражданский резерв» частично из таких же прыщавых юнцов, каких я повстречал в Скотланд-Ярде, а частично из тех, кого принято называть «отбросами общества» — невзрачных людишек средних лет. Жалкие, одетые в обноски, они вечно всем недовольны, ворчат, отказываются рано вставать, переговариваются в строю, отчаянно воюют за каждый кусок, а вечером напиваются в столовой наверху. Офицеры-резервисты — клерки из адвокатских контор в военной форме. Все утро мы заправляли постели, начищали защитные шлемы, собирали перевязочный материал — учились воевать, иными словами. К обеду стачечный комитет без всяких требований и условий забастовку прекратил. Нас продержали в казарме «в полной боевой готовности» часов до десяти, после чего я вернулся домой и завалился спать, а на следующий день получил увольнение из отряда добровольного содействия полиции и вернулся в Астон-Клинтон, где директора по-прежнему замещает Апуорд, о Крофорде же ни слуху ни духу.

Суббота, 24 июля 1926 года

<…> В воскресенье устал. Ездили с Аластером ужинать в Виндзор. Предложил, чтобы я что-нибудь написал, а он напечатает. И вот всю неделю пишу эссе про Прерафаэлитское братство. Пометки делал еще в прошлом году, когда растянул связку на ноге и сидел дома. Вроде бы получается. Допишу дней через пять, когда буду проверять экзаменационные работы. Во вторник водил миссис Во на спектакль с участием Тони. <…>

Вчера вечером поставил точку. Ник Келли любезно согласился перепечатать эссе на машинке.

Семестр бесславно завершился 28 июля. Вернулся в Лондон на мотоцикле. <…> Напросился поехать в Шотландию с Аластером и миссис Грэм. Боюсь, она не в восторге. А вот я наверняка получу удовольствие. Сегодня днем, в субботу, уезжаю в Барфорд. <…>

Отцу мое эссе очень нравится. <…>

Хэйем, озеро Бассентуэйт, Кокермаут, Камберленд, среда, 4 августа 1926 года