Лансинг-колледж

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Лансинг-колледж

Лансинг-колледж[5], вторник, 23 сентября 1919 года

Алек как-то сказал, что живет в «непроницаемом» мире. И был прав. Меня же словно выбросило в совершенно иной мир, у меня теперь совершенно другие друзья, другой образ жизни. Домашний уют куда-то подевался — но, по правде сказать, без него я не скучаю.

Воскресенье, 28 сентября 1919 года

Вместе со всеми ходил на вторую службу. Скучно. Единственная отрада — смотреть, как падают в обморок ученики младших классов. После церкви все собрались в столовой на несъедобный воскресный завтрак. Это первое воскресенье, поэтому воскресного урока нет. На воскресное письмо тратить время нет смысла: из-за забастовки железнодорожных работников все равно дойдет вряд ли. Некоторые, воспользовавшись забастовкой, не пишут вообще. Потом пошли в библиотеку, где вывешен список тех, кому книги выдают на вынос. Мне не хватило одного балла, Апторп в список включен, и Саутвелл, а я, хоть и шел следом, в него не вошел. Обидно: отдал бы всё, чтобы войти. Что ни возьми, я во всем оказываюсь за бортом, причем в самый последний момент: сначала в сборную колледжа не попал, теперь в этот список. И когда умру, мне тоже не хватит всего одного балла, чтобы попасть на небеса, и золотые врата захлопнутся перед самым моим носом. <…>

Пятница, 10 октября 1919 года

Сегодня утром вырвал из тетради и уничтожил первую часть этого дневника, где писал про каникулы. Там было мало чего занятного, зато очень много такого, что для чужих глаз не предназначалось, — опасно и при этом не смешно. Поэтому оставил самую малость, только про колледж. На следующих каникулах надо будет вести себя осмотрительней, думать, что можно писать, а чего нельзя. <…>

Сегодня отец вернул эссе Молсона и отозвался о нем весьма одобрительно. Он вообще постоянно подчеркивает, что наше поколение лучше, чем его. Интересно, среди нас действительно появятся великие люди или, наоборот, — сплошные посредственности? Мы и в самом деле, судя по всему, развиты не по летам — но добрый ли это знак, еще вопрос.

Четверг, 16 октября 1919 года

<…> Какое же мы все-таки удивительное поколение! В предыдущем никто до девятнадцати лет ни о чем не думал и уж во всяком случае — о книгах и картинах. Но только время покажет, чего мы действительно стоим.

Пятница, 17 октября 1919 года

«Несносна жизнь, как выслушанный дважды, в унылый сон вгоняющий рассказ»[6].

Сегодня совершенно пустой день. Не пришло ни одного письма, не произошло ничего интересного. Мне разрешили не присутствовать на утренней и вечерней линейке, и я весь день читал Марло и Конан Дойла, а в перерывах просматривал книги Гордона. Нашел у него красивое издание «Одиссеи» — иным, впрочем, оно бы показалось слишком вычурным. Получил почтовым переводом 16 шиллингов 6 пенсов и отправил деньги в книжный магазин Дента за «Геро и Леандра»[7]. Читал ее в библиотечном дешевом издании — типичная елизаветинская поэма.

Мое эссе о сказках понравилось — получил 27 из 30. Вот только правописание мое по-прежнему хромает: три или четыре раза написал «воображение» с тремя «о» и двумя «н». Завтра День Всех Святых, и почти все на этот день колледж покидают — будет поэтому так же скучно, как сегодня.

Понедельник, 20 октября 1919 года

Еще раз побывал на выставке гравюр. Утро ничем не примечательно. Во второй половине дня очередная тренировка, пришлось стоять на воротах и отбивать мячи. Ненавижу «Младших»[8]. «Геро и Леандра» до сих пор нет; надеюсь, письмо с деньгами не затерялось. Вышел приказ: за обедом есть свою собственную еду запрещается. А это значит, что кормиться теперь придется одним хлебом — это единственная съедобная пища, которой здесь в достатке.

Воскресенье, 26 октября 1919 года

День, лишенный каких бы то ни было событий. Некий Темпл[9] (соображает он вроде бы неплохо) приехал читать проповедь, рассуждал, непонятно с какой целью, о социализме, чем вызвал раздражение у наших чистоплюев.

Среда, 5 ноября 1919 года

Вчера вечером Фулфорд, Молсон, Кэрью[10] и я пошли к Дику[11] и допоздна просидели у него в комнате у камина, обсуждая Общество. Договорились, что в Обществе будет три направления: политическое, литературное и художественное. От музыкального, ввиду ревности Брентера[12], решено было отказаться. На сегодняшний день Молсон с помощью Кэрью взялся возглавить направление политическое, Фулфорд — литературное, а я — художественное. Наша задача призвать в свои ряды достойных. Что же до названия Общества, то остановились в конце концов на «Дилетантах». Хочется надеяться, что наша затея будет иметь успех. Есть несколько тем, на которые я бы хотел сделать сообщения: «Тенденции в современном искусстве», «Фиаско прерафаэлитов», «Лимерик как самая совершенная форма поэтической выразительности». Если меня выберут президентом или секретарем, то первая художественная дискуссия, которую я попытаюсь организовать, будет на тему: «В этом колледже бытует мнение, что возрождение готики в прошлом веке может быть оправдано строительством школьных зданий». В защиту этого тезиса выступит И. Дж. Картер, против — я. Сегодня мне уже удалось собрать небольшую группу, которой на первое время, думаю, будет достаточно. В первых двух-трех дискуссиях примут участие только Барнсли, Картер и я, но в самом скором времени, надеюсь, присоединятся и остальные.

Пятница, 7 ноября 1919 года

К нам присоединилось еще несколько новообращенных. Очень трудно отбиться от учеников, которые ни бельмеса не смыслят. На днях в Общество [ «Дилетантов». — А. Л.] хотел вступить парень, чей любимый художник — Лэндсир[13].

Ленивец Вудард[14] до сих пор не проверил наши работы. Поторопился бы. Не терпится узнать, что этот обыватель думает о моем эссе.

Понедельник, 10 ноября 1919 года

Сегодня эти гнусные «Младшие», прямо скажем, не ударили лицом в грязь. В отличие от нас. Обыграли нас 10: 2, я играл плохо, о чем свидетельствует счет, но защита еще хуже — лучше б они вообще не играли. Разделали нас под орех. После горячего душа (мылись в директорской — вода шла, как обычно, холодная) нам полегчало. В конце концов, спорт — это еще не все в жизни, есть же и «Дилетанты», и многое другое. <…>

Вторник, 11 ноября 1919 года

Сегодня утром в учебном манеже Хилл поинтересовался, не хочу ли я принять участие в дебатах. Чем польстил. Думаю предложить тему: «В этом колледже считается, что переселение душ — самое разумное решение проблемы человеческого бессмертия». Разумеется, это не так, но кое-какие аргументы в пользу этого у меня имеются. <…>

Сегодня в 11 утра нам сообщили о предложении короля отметить прошлый год двухминутным молчанием[15]. По-моему, идея отвратительная: ханжеский вздор и сентиментальность. Если вы лишились сыновей и отцов, то вспоминать их следует всегда, ходите ли вы по зеленой траве парков или по залитой огнями Шафтсбери-авеню, — а не всего две минуты в годовщину постыдного дня общенациональной истерики. В прошлом году никто не вспоминал об убитых — к чему вспоминать сейчас?

Вторник, 2 декабря 1919 года

<…> Если когда-нибудь мне удастся нарисовать что-нибудь по-настоящему стоящее, я соберу все свои предыдущие работы и распрекрасно сожгу их на огромном, веселом костре. А если потом нарисую еще лучше, то сожгу и то, что до этого считал стоящим. Мысль эта не нова. Кажется, она принадлежит О. Генри. (И почему все пишут его имя не О. Генри, а О’Генри?). Господи, сегодня вечером у меня все мысли путаются. Да и работы больше, чем обычно. Настроение — хуже некуда. «На небе и земле — извечное мученье…»[16] Откуда эта цитата? «Шропширский парень»? Бессвязно, ничем не лучше Уэллса. Черт, какую же чушь я несу!

Вторник, 16 декабря 1919 года

Последнее вечернее занятие в этом году! Жду каникул, как никогда раньше. Что может быть лучше рождественских праздников! Осталось всего два дня, благодарение Господу. <…>

По-моему, если хочешь, чтобы работа получалась на совесть, посвятить ей надо всю жизнь. И так — во всем. Для дилетантов на свете места нет.

Хэмпстед, пятница, 19 декабря 1919 года

Встал в шесть утра и на такси в Брайтон. Из окна машины поприветствовали Хоув. В ожидании поезда скучать не пришлось, сели в пуллмановский вагон и в 9.30 были на Виктории, где позавтракал — съел невообразимо много. Лондон неописуемо хорош. Как всегда. Поехали домой и после обеда рыскали по шкафам — искали, что бы надеть. <…> После ужина отец с выражением прочел[17] мне первые две главы своей автобиографии[18]. Ужасно жалко, что получается она у него такой куцей. Очень сентиментально, но здорово. Хочется надеяться, что эти каникулы порадуют. Прошлогодние были самыми в моей жизни лучшими. Война тогда только кончилась, Алек вернулся, и деньги текли сквозь пальцы, как в 1913-м. Сегодня получили несколько приглашений на ужин — но немного.

Воскресенье, 20 декабря 1919 года

Сегодня утром ходил на выставку Матисса в галерею на Лестер-сквер. Был разочарован. Не могу ничего с собой поделать: его грубые, дурно нарисованные вещи меня не вдохновляют. То ли дело Шеррингем[19] — вот его выставка отличная, не жалею, что пошел. Цвет и форму он чувствует безукоризненно. <…>

Четверг, 25 декабря 1919 года

Нынешнее Рождество — сплошное разочарование. Утром, правда, ходили к великолепной службе в церковь Святого Иуды[20], слушали «Messe Solenelle»[21]. На этом, собственно, праздник кончился… Рождество не удалось. Рождественские праздники, как и дни рождения, с каждым годом становятся все скучнее. Скоро Рождество станет попросту днем закрытых магазинов.

Суббота, 27 декабря 1919 года

После обеда мы с Филом отправились в «Валгаллу» на Th? dansant[22]. Было весело, отличный джаз, th?, правда, был не слишком хорош, но пить можно. Сначала с танцами у нас не ладилось, но потом, попривыкнув друг к другу, стали двигаться в такт. Смотреть, как танцуют танго, — сплошное удовольствие. Вот бы самому научиться. По-прежнему смущаюсь — ничего не могу с собой поделать.

Среда, 31 декабря 1919 года

Утром долго гулял, а потом танцевал в Ист-Хит-Лодж на новогоднем празднике. Танцевал от души. Коротко стриженная девица Маклири танцует средне, зато собой хороша, очень даже.

Четверг, 22 января 1920 года

После обеда ходил с мамой в кино на довольно унылый фильм. Вернувшись, переоделись, раньше обычного поужинали и отправились в Сент-Джеймс[23] на «Юлия Цезаря» в постановке Эйнли[24]. Великолепный спектакль. Последние две сцены играли, пожалуй, в чересчур быстром темпе, но все остальное — превосходно. Сцена перед палаткой Брута[25] — выше всяких похвал. Каска появляется очень часто — при чтении его роль казалась мне менее значительной. Строки, касающиеся характера Антония, равно как и сцена, где Октавий рассуждает о Лепиде, в спектакле отсутствуют, что, с моей точки зрения, — вольность.

Понедельник, 2 февраля 1920 года

<…> Во второй половине дня отправился — пренебрегая всеми условностями — на долгую прогулку с Молсоном. Большую часть пути говорили о религии. По-моему, двум шестнадцатилетним парням обсуждать подобные вопросы нелепо, но спор получился ужасно интересным, к тому же, когда облекаешь мысли в слова, мозги здорово прочищаются. До того как мне пришлось отстаивать свою точку зрения, я и подумать не мог, что я такой индивидуалист. До чего же бессознательно формируются наши убеждения! Прелесть споров в том, что узнаёшь не взгляды других, а свои собственные.

Суббота, 14 февраля 1920 года

Сегодня после обеда опять ездил к Кризу[26] — продемонстрировать плоды своей усидчивости. Пронять его, однако, не удалось — разругал меня в пух и прах. Таков вообще его метод: сначала поощрит, а стоит чего-то добиться, хоть немного поверить в себя, — и не преминет указать тебе на многочисленные огрехи. Это обескураживает и немного расхолаживает, но я-то знаю: теперь у меня получается лучше, чем раньше, я многому научился. Разговаривали долго, он раскритиковал мой вкус, сказать же что-либо в ответ на его едкие и справедливые замечания мне было нечего. А впрочем, он был, как всегда, мил — вот только работы мои ему не нравятся. Говорили об искусстве. Хочу попробовать сделать набросок открывающегося из его окна вида — но задача эта мне едва ли под силу.

Среда, 18 февраля 1920 года

Сегодняшнюю службу директор назвал «монотонной, бессвязной, мрачной». Сидевшему рядом со мной Нэтрессу в чувстве юмора не откажешь. Вошел в часовню, уселся и громко, чтобы все слышали, изрек: «Не дождетесь, чтобы я играл в ваши игры!» Сказал и лениво откинулся на спинку скамьи. <…>

Понедельник, 15 марта 1920 года

В воскресенье вечером дорисовал карикатуру на Паттока и продал ее Саутвеллу за четыре пирожка с кремом и четыре почтовых марки по полпенни. Карикатура имела огромный успех, никоим образом не соответствующий своему предмету, расхваливала ее вся школа, в том числе даже Роксберг[27]. Если мои карикатуры будут столь же популярны и впредь, то надо перестать тратить время на каллиграфию и заняться карикатурой всерьез. Буду, по крайней мере, сыт.

Воскресенье, 21 марта 1920 года

«Дилетанты» активизируются. Сегодня мы собирались трижды. Утром состоялась до крайности бестолковая дискуссия политиков, после обеда — неплохая встреча интересующихся искусством, а после службы встречались — и очень успешно — литераторы. На встрече любителей искусства Барнсли прочел свое сочинение под названием «Аполлониада», его он якобы «обнаружил» в библиотеке колледжа. Этот псевдоперевод представляет собой, на что я сразу же обратил внимание, тонкую сатиру на нас, но касается она и всех остальных Дилетантов. Просто поразительно, какие же Дилетанты тупицы, все до одного. Не в бровь, а в глаз. На литературном же сборище Кэрью прочел отличное эссе «Характер Гамлета». Поскольку с пьесой знакомы только мы с ним, дискуссия вылилась в спор между нами, но удовольствие я получил огромное.

Четверг, 8 апреля 1920 года

Во второй половине дня отправился в кафе «Будьте как дома». <…> Обаятельный еврейский умник прочел эссе «Ситуэллизм[28] и поэтический застой» — статью довольно глубокую и бойко, по-журналистски написанную.

Вторник, 20 апреля 1920 года

<…> Обнаружили магазинчик с вывеской «Старые мастера». К раме одной из картин приколото объявление: «Если до конца недели у меня не будет 100 фунтов, эту картину увезут в Америку. Будет обидно, если эта страна лишится такого великолепного портрета, но Guadeamus dum iuvenes sumus[29]. Мне сейчас двадцать лет». Какая прелесть!

Суббота, 24 апреля 1920 года

Очень веселый пикник в Стратфорде у Буллидзов. Взяли с собой все для рисования, но, вместо того чтобы рисовать, отправились смотреть дом с привидениями. Вечером ужинал с тетей Трисси[30] у Буллидзов. Ужин был превосходный, но после ужина допустил одну из самых своих постыдных faux pas[31]. Мадемуазель сидела в стороне и с напряженным видом вслушивалась в наш разговор, пытаясь заучить английские идиомы. Я же, совершенно про нее позабыв, принялся рассуждать о том, какая опасность для всей Европы исходит от французов. Как вспомню, так холодный пот прошибает.

Четверг, 29 апреля 1920 года

Утром долго гулял с Буллидзами. <…> Вернулись рано: у тети Конни была назначена политическая сходка. Тетя Трисси возглавляет здешних консерваторов, и они с сестрой в перерыве между прениями распивают чай с местными жителями, чтобы заручиться на выборах их голосами. На вопрос, будет ли она голосовать за консерваторов, одна старуха-крестьянка ответила: «Да, мисс, пожалуй что буду. Соседка моя — лейбористка, а ее куры всю мою зелень выклевали». Вот, если вдуматься, от чего зависят министры и министерства. Это и есть настоящая демократия.

Среда, 5 мая 1920 года

С окончанием каникул кончается и тетрадь, в которой веду дневник. Последние страницы своего скупого повествования растягивать не буду; подобно «Жану Кристофу»[32], дневник — та книга, что не кончается никогда. Следующий семестр обещает быть решающим: мы получаем аттестат, а от него зависит очень многое. <…>

Суббота, 8 мая 1920 года

Когда ехал к Кризу, лил дождь, а когда возвращался, ярко светило солнце. <…> В этот раз Криз превзошел самого себя. Чудесно провел у него время. Мои «Розы» он понял досконально; восхищался ими и их же ругал. Предлагает написать двойной портрет язычества: неземной красоты златокудрый Аполлон, трогательно не готовый к мелочности жизни, и — по контрасту с ним — устрашающий лик похоти и распутства. Получится ли? Пили чай из чашек без ручек «Краун Дарби». Потом вновь отправились бродить по холмам, отчего на сердце стало вдруг легко. Что ни говори, а с эстетическим удовольствием физическое не сравнится. Если Лансинг и запомнится, так только благодаря Кризу.

Пятница, 21 мая 1920 года

<…> Чувствую себя глубоко подавленным и несчастным. Криза не будет целый месяц, а он здесь — мой единственный друг. Впервые за три года соскучился по дому. <…>. Понимаю, как мало все это значит — и в то же время как ужасно много. Все мы плывем по воле волн; цели, которые мы перед собой ставили, давно позабыты. Мы все, в сущности, живем ради каникул и этим вполне счастливы. Однако бывают дни, подобные сегодняшнему, когда мы настолько физически и морально истощены, что не можем не задумываться. А ведь «…только мысль — дорога в ад прямая»[33].

Пятница, 28 мая 1920 года

<…> Читаю «Нового Макиавелли»[34] — нравится мне куда меньше, чем ожидал. Герберт Уэллс помешан на сексе. Сначала от этой одержимости испытываешь шок, потом она начинает действовать на нервы. Равно как и его хладнокровный самоанализ. Завтра, слава Богу, — в Личпоул.

Четверг, 10 июня 1920 года

Завтра наша сборная играет в крикет со сборной Тонбриджа[35]. Нелепое благоговение школы похуже перед школой получше — отвратительно! Среди прочего, нам предписано в субботу утром в присутствии тонбриджцев усердно распевать гимны в часовне. Снобизм — вещь здоровая, но всему же есть предел.

Суббота, 12 июня 1920 года

Мы все либо пишем, либо рисуем наши жизни. Одни рисуют ее карандашами, вяло и робко, карандаш то и дело ломается, и приходится брать другой или же стирать нарисованное, отчего на бумаге остаются грязные пятна. Иные рисуют тушью — твердой, уверенной рукой; их работа часто никуда не годится, нередко выглядит нелепо, смехотворно, но всегда закончена и целенаправленна. Третьи пишут в цвете, краски — яркие, богатые — кладут мощными, размашистыми мазками. У большинства композиция беспорядочная, случайная, главная тема теряется, растворяется в ненужных и бессмысленных деталях. Картина в целом представляет собой запутанный и бессвязный лабиринт. Но у немногих избранных композиция выстроена и продумана до мелочей. В ней нет ничего лишнего. Все самые незаметные изгибы причудливой конструкции составляют единое целое, «работают» на главную тему, в такой картине слабых мест нет.

Вторник, 15 июня — суббота 19 июня 1920 года

Любя себя, человек создал Бога по своему образу и подобию. Он счел себя безупречным существом — и придумал идеального гения, который мог бы его создать. Он обнаружил, что слаб, — и придумал идеального гения, чьей мощи он мог бы вверить себя и сказать: «Господь — на небесах, и с миром, стало быть, все в порядке». Вот какая мысль посетила меня на днях. <…>

Хотелось бы написать оду «О бессмертии». Могло бы получиться забавно, но я с искушением справлюсь.

Пятница, 25 июня 1920 года

Окончание инспекции «вселяет оптимизм». Было жарко, утро тянулось бесконечно, скоблили полы, пахло «Брассо»[36]. В заключение лорд Хорн произнес речь — олицетворение всего того, что отличает «старую школу». Приятный старикан, настолько искренний, что трудно удержаться от дешевого цинизма. Его речь воспринималась как пародия Алека. Он говорил о значении дисциплины и боевого духа, о мощи ведущих политиков, которыми могут стать лишь те, кто родился истинным джентльменом и учился в закрытой школе. Сообщил нам, что из нас готовят офицеров, напомнил о наших обязательствах перед государством в связи с нехваткой после войны мужского населения. А также о том, чем чревато нынешнее положение в мире и что в любую минуту нас могут призвать сражаться с турками, или с индийцами, или с шинфейнерами[37], или с большевиками, или с валлийскими шахтерами. Речь и впрямь получилась отличной и, в общем, верной — и это притом, что все его идеалы умерли вместе с Пальмерстоном и Дизраэли[38]. Невозможно было не восхищаться его словами о том, что от нас потребуется куда больше, чем от его поколения. Ведь они любят рассуждать о том, что в молодости им приходилось делать намного больше, чем нам.

Четверг, 1 июля 1920 года

Дождь — никаких спортивных соревнований. Отправился в библиотеку с благородным намерением как следует поработать, однако подшивка старых «Панчей» благополучно эти намерения развеяла. <…>

Пятница, 13 августа 1920 года

Утром — к моему портному. Костюм превосходен. Лучшего не сшили бы и за 18 гиней в Сэвил-Роу[39]. После раннего обеда ходили с мамой в театр: из последних рядов партера смотрели «Мошенничество»[40] в театре «Сент-Мартин». Места, впрочем, оказались очень хорошие. Впервые вижу такую жуткую пьесу и такую превосходную игру актеров. За ужином отец обронил остроумное замечание. Пока мы ели, наш щенок тоскливо выл в ванной, и отец сказал: «Он несчастлив и хочет нам об этом сообщить. Ну чем не писатель!»

Вторник, 24 августа 1920 года

После обеда мама, Марджори, Барбара[41] и я отправились на фильм по «Крошке Доррит». Очень плохо. В кино Диккенс какой-то неузнаваемо нелепый. Откуда только берутся трясущиеся старики и неисправимые дурни? Да и сценарий тоже совершенно несообразен и безвкусен.

Понедельник, 6 сентября 1920 года

<…> Какая, в сущности, пустая вещь этот дневник! Ведь я почти не записываю в нем что-то стоящее. Все по-настоящему важное лучше, думаю, хранить в памяти; дневник же в основном состоит из «Магазины — утром, кинематограф — днем». Надо постараться сделать его более…[42]. Но это небезопасно.

Вторник, 19 октября — понедельник 25 октября 1920 года

Дел никаких. Во вторник вечером собиралось наше Общество чтения современных пьес. Читали «Кандиду»[43], время провели превосходно. Решил на каникулах начать писать свой первый роман. Общий план уже намечен: один брат изучает противоречивый характер другого. Мне и в голову не могло прийти, каких трудов потребует роман. Подсчитал, сколько времени уйдет на каждую главу.

Вторник, 26 октября — понедельник, 1 ноября 1920 года

На дневник времени не остается. Все силы трачу на роман — продвигается, в общем, неплохо.

<…> Домой приехал в прошлую пятницу. Наконец-то семья начинает проявлять интерес к моему роману. Алек относится к нему не без ревности, мама боится, что прославлюсь я слишком рано. Отцу нравится. Я же тем временем корплю над ним целыми днями, пытаюсь придать ему хоть какую-то форму. Пока же, по-моему, роман — не более чем набор довольно забавных разговоров. И все же мне кажется, он не плох, не сомневаюсь, что удастся его напечатать. Но сил, черт возьми, уходит масса. <…>

Понедельник, 24 января 1921 года

Привычку вести дневник бросить ничего не стоит[44]. В прошлом семестре, когда я сел за роман и дневником почти не занимался, охота его вести пропала, на прошедших же каникулах решил его и вовсе забросить. Незаконченная тетрадь осталась лежать дома в бюро — записи вялые, необязательные. Но теперь, вновь окунувшись в затхлую атмосферу Лансинга со всеми его взлетами и падениями, стоит, пожалуй, вернуться к дневнику опять.

Вторник, 1 февраля 1921 года

Вечером состоялась встреча Шекспировского общества. Присутствовали в основном аристократы; не считая меня, особ незнатного происхождения было всего двое. Читали по ролям «Лира» — и очень недурно. Миссис Б. блеснула великолепной формой. Действие всех трагедий после реплик вроде «Не дайте мне сойти с ума, о боги»[45] развивается безысходней некуда. После чтения пили чай с пирожными.

Суббота, 5 февраля 1921 года

Футбольный матч в целом прошел «очень славно»[46]. Перед игрой мы все ужасно волновались, болтались по колледжу небольшими трясущимися группками и, чтобы не унывать, рассказывали друг другу похабные анекдоты. Игра с первых же минут пошла очень быстро. Меня, как бывает, когда снится, что со всех ног бежишь за поездом, вдруг охватила какая-то вялость. Должно быть, перетренировался. Играл плохо, то и дело упускал мяч. Проиграли 2:1. Хейл, Стретфилд и Бутби играли хорошо. После матча съели с Мэлловеном по огромному бутерброду, напились чаю и весь вечер без дела провалялись (не вдвоем же) в постели.

Пятница, 11 февраля 1921 года

Чем больше я узнаю Лансинг, тем больше убеждаюсь, что наше поколение — то есть все те, чей возраст колеблется между возрастом Фулфорда и моим, — поколение исключительное. Надо будет как-нибудь попробовать разобраться, чем эта исключительность объясняется. Думаю, во многом — войной; впрочем, последнее время меня не покидает страх, что из колледжа мы уйдем бесследно. Боюсь, что «система», как назвал бы порядки в Лансинге Криз, сильней, чем мы. Дилетантизм, который всех нас отличает прежде всего, с нашим уходом наверняка исчезнет, но вот озорство, наша сильнейшая черта, передастся тем, кто придет после нас. <…>

Вторник, 15 марта 1921 года

Конфирмация — нет ничего абсурднее. Никогда раньше не замечал, какая в этом церковном ритуале таится угроза. Несколько маленьких, перепуганных детей, разодетых, как на рисунках Дюлака[47], в окружении угрюмых и грозных наставников и настоятелей дают клятвы, которые никогда в жизни не сдержат. Хотя бы этот ужас меня здесь миновал[48]. Выиграл забег на четверть мили.

Суббота, 26 марта 1921 года

Бег с препятствиями. Пришел третьим с конца. <…>

Суббота, 2 апреля 1921 года

Пишу в 10.55 У себя в комнате, прежде чем засесть за поэму. Хочу попробовать научиться работать по ночам. Во-первых, это распаляет воображение, во-вторых, это единственное время, когда в колледже воцаряется полная тишина. Думаю, что научусь, ведь ночь для работы лучше дня. Пишу уже вторую ночь подряд. Прошлой ночью продержался полтора часа. Сегодня надеюсь поработать столько же, а во вторник — еще дольше. Завтра кучу в «Опере нищих». Сегодняшний и вчерашний дни ничем не примечательны. Вчера после обеда ходили с Бобби на отличный спектакль в «Столл»[49]. Мне Бобби ужасно нравится, хотя он тугодум и болван. Сегодня ходил в Гильдию святого Августина на лекцию отца о женщинах Диккенса. Лекция хорошая, но отец неисправим — рисуется, как обычно.

Когда идешь по центру Лондона, вдруг охватывает желание пуститься бежать со всех ног. Точно так же и меня, ни с того ни с сего, охватило непреодолимое желание писать прозу. Часа два в раздумьях грыз перо — и не засну, пока что-нибудь не надумаю. Выражать мысль спенсеровой строфой все равно, что писать картину на обрывках бумаги, а потом приставлять один обрывок к другому, как будто это паззл.

Ничего не получается. Сочинил всего-то полдюжины стихов, и почти все — полная чушь. Рифмую бог знает как.

Воскресенье, 10 апреля 1921 года

Похоже, что договоренность с забастовщиками[50] может все-таки быть достигнута. Они, вероятней всего, увидели, что вся страна против них, и испугались.

Накропал еще пару строф в своей конкурсной поэме. Никакого удовольствия от нее не получаю.

Понедельник, 18 апреля 1921 года

Опять пишу ночью. На эссе убил никак не меньше двух часов. Выбрал тему «Деньги», мне есть что сказать на этот счет, но получается неважно — отсыревший фейерверк. <…> Пора спать — холод собачий.

Суббота, 23 апреля 1921 года

Неделя получилась хуже некуда. Сегодня вечером удалось, слава Богу, отделаться от родственников и пойти потанцевать. Отец все каникулы вел себя чудовищно глупо. Поразительно: чем больше я узнаю отца, тем больше ценю мать. Мне кажется, я нахожу в нем все новые и новые черты и сознаю, что мама-то знает о них давным-давно. Удивительная она женщина.

Вчера вечером ходили на «Бульдога Драммонда»[51]. Был во второй раз — но понравилось не меньше, чем в первый.

Понедельник, 13 июня 1921 года

Как я и ожидал, премия «Скарлин» досталась мне. Жаль Сэнгера — он не занял даже второго места. Как бы то ни было, три фунта не помешают. И эссе, и поэму хочется, однако, завершить.

Пьеса[52] пишется недурно, но не так хорошо, как бы хотелось, — спектакль ведь уже совсем скоро. В субботу вечером мы с Гордоном распечатали приглашения, и я перед сном их разослал. Приходят ответы, приглашения приняли все, кроме Вударда. По-моему, он меня недолюбливает.

Мейнелл прислал мне предложение ее напечатать. Я ответил, что распродать экземпляры не смогу, но за предложение очень ему благодарен. Он показал пьесу Сквайру, который может пристроить ее в «Меркьюри». О таком я не мог даже мечтать. Тем не менее из дружеских чувств он бы это сделал, вот только боюсь, что такой, как он, мастер пародии, начнет с того, что изучит ее досконально.

Всего за несколько недель я перестал быть христианином (тоже мне, сенсация!); за последние два семестра я превратился в атеиста во всем, кроме мужества признаться в этом самому себе. Я уверен, это ненадолго, и не слишком по этому поводу тревожусь — вот только с Лонджем мы разошлись. Не мог себе этого представить. Знай я, что этим кончится, поверил бы во все что угодно, ведь он — один из тех, ради кого стоит здесь находиться. <…>

Воскресенье, 26 июня 1921 года

В настоящее время, что бы я ни делал, я говорю: «Через три года я полностью утрачу к этому интерес», но ведь в конечном счете наступит время, когда окажется, что делать я в состоянии чуть меньше, заглядывать вперед — чуть хуже. Тогда мышцы станут дряблыми, зрение затуманится, мозг ослабеет. Я утрачу хватку, мне станет труднее концентрироваться, чувства и память утратят былую остроту. А между тем всегда с победным видом говорят, что душа — средоточие нашей личности — останется, несмотря ни на что, неизменной. Боже правый! Я не требую от жизни многого, если я что и требую, то лишь от себя самого, — но тут я считаю свое требование законным. Когда Ты заберешь у меня мои тело и мозг — забери и все остальное. Не дай моей душе жить, когда все, ради чего она существует, исчезнет. Пусть она ослабеет вместе с телом и пусть с моей смертью умрет и она.

Пьеса [ «Обращение». — A. Л.] имела в понедельник огромный успех. Ученики приняли ее на ура, куда лучше, чем наставники; наговорили много теплых слов. <…>

Вторник, 19 июля 1921 года

<…> Много думаю о самоубийстве. У меня перед родителями определенные обязательства; не будь у меня родителей, я бы и в самом деле убил себя. «Тот жил хорошо, кто умер, когда пожелал». Прошлой ночью я просидел до часа у окна, сочиняя прощальные письма.

Вот что я написал Кэрью: «Мой дорогой Кэрью, прости, что моя биография получилась недлинной, можешь, впрочем, если хочешь, напечатать ее целиком и даже что-то присочинить. Что бы там ни случилось, присяжные, надеюсь, не вынесут вердикт „в состоянии умопомрачения“. Высшее проявление тщеславия у живых — воображать, что человек безумен, если он по собственному опыту приходит к мысли, что самое лучшее — не родиться на свет. В настоящее время я нормальнее, чем когда бы то ни было. Возможно, я немного взволнован, как бывает, когда собираешься встретиться с новыми друзьями, зато сейчас я все вижу яснее, чем раньше. Когда умираешь молодым, уносишь в могилу мозги, не затуманенные возрастом. Конкретной причины лишить себя жизни у меня нет. Вовсе не страх потерять родных побуждает меня совершить этот шаг. Речь скорее идет о страхе потерпеть неудачу. Я знаю, кое-что во мне заложено, но я ужасно боюсь, что эти задатки уйдут в песок. Пойми, самоубийство — это ведь на самом деле трусость. Уверен, если у меня есть дар, он себя окажет; если же нет — какой смысл жить. Nox est perpetua una dormienda[53]. He вешай носа. Ивлин».

А вот что — Лонджу; «Понимаю, Джон, моя мягкотелость тебе не по нутру. Верно, веду я себя не по-христиански. Ты здесь единственный человек, который значил для меня чертовски много. Передам от тебя Господу привет, если Его увижу, но мне почему-то сдается, что, если Он твой Бог, Он и без того уже все о тебе знает, а если мой — Ему безразлично. Еще увидимся в лоне Авраамовом. Не сомневаюсь, ты первым проникнешь сквозь вечный мрак, дабы каплей влаги увлажнить мой пересохший язык. Привет. Ивлин Во».

Увы, вкус меня явно подводит.

Всемогущество абсурдно. Невозможно быть всемогущим, не будучи всеведущим, а ведь всеведение ограничивает всемогущество. То есть, если знаешь, что произойдет, сделать ничего не сможешь, кроме самого очевидного. Знание контролирует действие и ограничивает возможности. Но, как сказал Добсон, в действиях человека, если он всемогущ, логика напрочь отсутствует. <…>

Воскресенье, 24 июля 1921 года

<…> В этом семестре мне действительно сопутствует успех, однако и неудачи подстерегают на каждом шагу. Все, чего я добиваюсь, ко мне приходит второсортным, утратившим товарный вид. Лондж и Хейл, единственные мои соученики, которых я люблю больше себя самого, предложили мне третьестепенную дружбу с массой несуразностей и недоговоренностей. В качестве старосты я потерпел полное фиаско. Я не оправдал доверие Форда — и умыл руки; я то и дело изменял самому себе. Я трудился в поте лица, а отметки в аттестате стоят весьма посредственные. Я вел нездоровую жизнь. Я сделал многое, за что мне теперь стыдно. Вел себя мелочно, глупо, гнусно. В прошлом семестре я был всем недоволен и вел себя по-большевистски[54] — обычная история. В прошлом семестре я подчинил себе всю «скамью»[55]. И распустил соучеников. Когда же нарушения дисциплины перешли все границы, я вмешался; кончилось же все постыдной капитуляцией руководства. Когда семестр начался, на моей стороне было всё — я же вел себя бестолково и безынициативно; ко мне относились с симпатией, но без уважения. Я оказался в тени Форда и «небожителей».

В этом семестре Форд и «небожители» покидают колледж. В сентябре все будет совсем по-другому. А пока придется держать себя в узде. Моя цель — Оксфорд и Париж. Работать буду с утра до ночи, получу стипендию, хочу основать порядочный дискуссионный клуб и отличный журнал, который должен понравиться благонравным старшекурсникам. Перспектива — хуже не бывает; уж лучше жариться в преисподней.

Хэмпстед, воскресенье, 7 августа 1921 года

<…> Утром — в Национальную галерею. По-моему, Лонджу понравилось. Мы с Барбарой сделали очередное открытие; леди и джентльмен в чем-то вроде колесницы. Типичный английский восемнадцатый век — прелесть! Перекусили в «Грейвзе»: мус из лососины, безе и кофе со льдом, и отправились в Блумсбери смотреть греческую скульптуру. Оттуда на Ливерпуль-стрит[56] проводить Лонджа. Потом — в кино, а после ужина в «Куинз»[57] на Шоу. Великолепно. Сначала показали чудесную неприличную сценку из Шницлера[58], а потом «Смуглую леди сонетов» и «Разоблачение Бланко Поснета»[59]. Всё выше всяких похвал. Шоу в своем роде недосягаем. (Замечание тривиальное. Прошу будущего редактора это замечание при публикации выбросить.)

Сегодня утром — в церковь, где думал о богохульном видении Страшного суда, о чем еще напишу. После обеда с Барбарой — к Баррету. Надо снова садиться за историю[60]. Или я получу стипендию, или буду проклят. Или — и то и другое.

Понедельник, 22 августа 1921 года

<…> Отец, мама, я и миссис Марстон ходили в «Столл» на новый фильм Чарли Чаплина «Малыш». Остался, по правде сказать, разочарован. Слишком броско и сентиментально. Больше всего Чаплин мне понравился в привычной роли эдакого сорванца — как в его старых фильмах. Сцена, где он дерется кирпичом, смешней некуда…

Среда, 24 августа 1921 года

<…> Занимались с утра до вечера. В воскресенье во второй половине дня поехали в Кентербери. Город понравился, а вот собор разочаровал. Авторитет епископа оставляет желать лучшего. В собор нас не пустили, заявив, что идет служба. Мы вернулись через полчаса; собор был закрыт — служба кончилась. Дважды выкупались и несколько раз обошли окрестные деревни. В следующее воскресенье побывали на чудесной службе в церкви Святого Николая. Осмотрели старую церковь и увидели поблизости коттедж со смешной маленькой пристройкой. Прочли объявление на двери:

Господне благословение хлеба в II. Проповедь Евангелия по субботам в 6 вечера. Посетителям всегда рады.

Молсон тут же решил, что надо пойти. Мы немного опоздали и вошли в уютную комнатку с низким потолком, стульями с красной выцветшей обивкой и Священным Писанием на столе. За столом, вместе с проповедником, сидело человек десять. Они по очереди читали какой-то отвратный гимн, а потом хором его распевали. Никогда не слышал, чтобы пели подобным образом, да еще так громко; Господь — их Господь — наделил собравшихся совершенно уникальной способностью не слышать самих себя. Затем один из них прочел молитву:

«Отец наш, спасибо Тебе за все, что Ты делаешь для нас, за то, что не обходишь нас своей милостью. Благодарим Тебя за то, что Ты объединил нас, и мы молимся за всех, кто, как и мы, собрался сегодня вместе. И за то, что Ты прислал сына своего Иисуса спасти нас…» — и в том же духе еще минут десять. А потом снова запели гимн, который, как и в первый раз, сначала хором прочли. Молсон покатывался со смеху, я же сдерживался изо всех сил. Потом они прочли главу из Библии, после чего принялись обсуждать каждый стих в отдельности. Наиболее вдумчивыми показались мне два главных человека: некий мистер Коул и пастор. На то, чтобы мыслить последовательно, остальные были явно неспособны. Молсон счел возможным вступить с ними в спор и отпустил какое-то дурацкое замечание, над которым они надолго задумались. По счастью, он рассмеялся, и вопросов больше не последовало. Потом они запели опять. Когда молитва подошла к концу, пастор подошел и заговорил с нами. Сразу видно, к посетителям они не привыкли. <…>

Лансинг, суббота, 17 сентября 1921 года

В пятницу собрался было ехать к Фулфорду, но в результате лихорадочного обмена телеграммами поездка отложилась, и вместо Бэри мы с отцом отправились в «Столл». Посмотрели два на редкость удачных фильма — даром что английских. В Бэри же — на следующий день.

Семейство Фулфорда состоит из четырех человек. Каноника — добродушного, обходительного дурака. Миссис Фулфорд — добропорядочной, старомодной женщины, от чьих способностей к игре в бридж впору было на стену лезть; доверять женщине в бридже не менее опасно, чем в любви. Брата, показавшегося мне большим чудаком. И хорошенькой, хрупкой, робкой сестренки по имени Моника. Я приехал с расчетом в нее влюбиться — но Бог миловал. Живут они неподалеку от Бэри в чудесном старом доме приходского священника; часть дома строилась при Эдуарде I, часть при Генрихе V, во всем же остальном здание георгианское. Внутри сплошные лестницы. В первый день ощущалась нехватка воды: три из четырех имевшихся в наличии колодца высохли, а четвертый работал всего несколько минут в день. Кормили отменно. По вечерам, кроме воскресенья, играли в бридж. Воскресенье соблюдалось в полном согласии с традицией. Ощущалась традиция во всем: жители деревни играли на зеленых лужайках в «кольцо» со Страстной пятницы до сбора урожая. Каждый вечер, примерно в половине десятого, в гостиную вместе с кофе вносили будильник для слуг, вручали его канонику, и тот торжественно его заводил, после чего возвращал служанке. У служанок были необычные имена вроде Бэсси и Рейчел. Единственный недостаток трогательного домашнего уклада: в их доме нельзя было не чувствовать себя существом чужеродным. Все разговоры за столом касались исключительно местных новостей, и слушать их было нестерпимо скучно. <…>

Воскресенье, 16 октября 1921 года

<…> Сегодня послал отцу кое-какие официальные бумаги, чтобы обсудить создавшуюся ситуацию. Дал ему знать, что уже одна мысль о том, чтобы задержаться в Лансинге еще на семестр, внушает мне ужас и что если я не получу стипендии, то готов ехать учиться в Оксфорд за минимальную плату. Попросил у него также разрешения найти в Лондоне работу с Рождества до экзаменов.

Этот семестр мне ненавистен — как ненавистен самому себе я. Удивительно, что Лонджу еще хватает терпения меня переносить. От бесконечного сидения за учебниками нервы у меня расшатались окончательно. Веду себя, как последний хам, — в чем отдаю себе отчет. И деру нос — в соответствии с тем положением, какое занимаю в колледже; хуже всего то, что проникся официальным духом. Если же все мои старания пойдут насмарку и стипендии мне не дадут — возненавижу себя окончательно.

Сам толком не знаю, чего хочу. Знаю одно: при создавшемся положении здесь мне больше делать нечего. Уж лучше, как Фулфорд или Нэтресс, идти учителем в начальную школу.

Для всех, кому все до смерти надоело, мы с Кэрью создаем Клуб мертвецов. Президентом клуба буду я.

Среда,19 октября 1921 года

Я помилован. Вчера вечером получил ответ от отца. Сочувствует и согласен, чтобы я ушел в этом семестре и либо ехал прямо в Оксфорд, либо во Францию. Настроение заметно поднялось. Но чтобы заработать стипендию, трудиться придется до умопомрачения. Оценить свои шансы я совершенно не в состоянии. Чувствую только, что, если стипендию получу, буду абсолютно счастлив; если нет — глубоко несчастен. Логики в этом рассуждении явно маловато.

Клуб мертвецов процветает. Решили, что члены клуба будут носить в петлице черную шелковую ленточку. <…> Во что превратился мой почерк! Последние несколько дней совершенно бессмысленны. Вчерашнее заседание Шекспировского общества — скучней некуда. Уходить — самое время. Не уйду — окончательно замкнусь в себе или, чего доброго, влюблюсь черт знает в кого.

Воскресенье, 30 октября 1921 года

Еще один беспросветный день. Довольно славный новый пастор — ножки тоненькие и кривые. Распеваем в духе церковного гимна: «Сколь же прекрасны ноги твои, о проповедник Святого Евангелия!» <…>

Пятница, 11 ноября 1921 года

Пребываю в тоске — как обычно. Вчера какая-то мелкая сошка из Оксфорда вернула мое заявление: неправильно, дескать, составлено, к тому же от кандидатов на стипендию по истории требуется знание двух языков. Будем надеяться, что это не более чем сатанинская секретарская шутка. В противном случае сдавать на стипендию — пустое дело: французский язык — в том виде, в каком он у меня сейчас, — постыдный фарс, не более того. <…> Отец отказывается обсуждать мои планы на ближайшие полгода. Жизнь меж тем скучна и невыразительна.

Сегодня утром состоялось двухминутное молчание в память о погибших за родину. Во второй половине дня будет торжественная линейка. Здесь я зря трачу время — на этот счет у меня ни малейших сомнений. Интереса к истории у меня по-прежнему никакого. Академическая карьера не для меня. Не уверен даже, что мне так уж нужен Оксфорд. Но ничего не попишешь — обратного пути нет.

Понедельник, 21 ноября 1921 года

<…> На днях произошел забавный случай, лишний раз подтвердивший, какая у меня в колледже репутация. Ректор отозвал меня из зала, чтобы расспросить о моих премиях и узнать, написал ли я некролог памяти Перси Бейтса[61]. Лондж поинтересовался, что случилось, и я ответил, что меня выгоняют за аморалку. Он, естественно, не поверил, однако не преминул сообщить об этом Дэвису, и тот, приняв сказанное за чистую монету, сообщил о случившемся не только старшеклассникам, но и вообще всему колледжу. «Я, если честно, нисколько не удивился, ожидал, что нечто подобное рано или поздно произойдет». В результате, последние несколько дней ко мне то и дело подходят соученики со словами сочувствия: «Да, не повезло, старик. И с кем же ты спутался?» Многие поверили, Кэрью в том числе. Мне-то, разумеется, наплевать, просто забавно, ведь жизнь я здесь веду поистине праведную, если не считать, конечно, разговоров. А впрочем, я давно заметил: тот, кто избегает дурных слов, способен на дурные дела.

Среда, 23 ноября 1921 года

Через три недели, если только я не провалился, мне станут известны результаты экзаменов на стипендию.

Из нашей жизни, мне кажется, ушло главное — дружба. Никто, по-моему, не заводит больше настоящих друзей — об увлечениях я не говорю. Если дружба и сохраняется, то единственно в нашей памяти.

Сегодня вечером — стоя, как всегда, на коврике перед камином — Кэрью излил мне душу. Теперь я понимаю: с моей стороны было ошибкой пытаться переделать своих друзей под себя.

Вторник, 6 декабря 1921 года

Сегодня утром в 9.30 сдавал общий экзамен. Мне он понравился — как, впрочем, и всем остальным. Всего сдающих собралось человек пятьдесят-шестьдесят: все как один — разбойники с большой дороги, но разбойники-интеллектуалы. Я отвечал на четыре вопроса. Первый — моя любимая биография. Я выбрал «Бердслея» Артура Саймонса[62] и написал вроде бы неплохо, во всяком случае, довольно живо. Затем, сильно рискуя, ответил на вопрос: «Внес ли XIX век свой оригинальный вклад в живопись и архитектуру?» Исписал страниц пять — в общем, остался собой доволен. Затем последовал каверзный вопрос о Таците — является ли он самым «актуальным» античным автором, а также вопрос о том, «существуют ли темы, совершенно не пригодные для поэзии». На последний вопрос ответ я дал довольно расплывчатый, вылившийся в панегирик Руперту Бруку[63]. В целом же, думаю, впечатление я произвел благоприятное.

С переводом с листа Ливия я справился, но не более того — впрочем, это ведь еще только предварительный экзамен. Сегодня вечером переводим с французского — и тоже с листа. Вот где будет комедия! А завтра начнется самое серьезное: английская история и эссе.

Лансинг, суббота, 10 декабря 1921 года