Глава 7. В ДВАДЦАТЫЕ ГОДЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 7. В ДВАДЦАТЫЕ ГОДЫ

Он продолжал жить большею частью в Москве, часть года — в деревне, бывал в Петербурге и других местностях России — по делам или у приятелей, побывал и за границей…

С. Л. Толстой

В эпоху брожения умов, войн, революций и бунтов, завершения одного царствования и начала другого граф Фёдор Иванович Толстой хладнокровно, не размениваясь на политические пустяки, жил по месяцеслову собственного сочинения.

В «Алфавит членам бывших злоумышленных тайных обществ и лицам, прикосновенным к делу…», который составил в 1827 году правитель дел Следственной комиссии А. Д. Боровков, Американец не попал.

Правда, на распрю России с Персией наш герой всё же отреагировал — очередным ядовитым афоризмом: «Паскевич так хорошо действовал в персидскую кампанию, что умному человеку осталось бы только действовать похуже, чтоб отличиться от него» (VIII, 445).

В общем и целом он был в двадцатые годы таким, каким предстал перед публикой в предыдущей главе.

Американец постоянно кутил, и лишнее тому подтверждение — письмо чиновника по особым поручениям при московском генерал-губернаторе Александра Яковлевича Булгакова, адресованное в Петербург брату, Константину Яковлевичу. Данная эпистола была написана 15 декабря 1821 года: «Вчера в полдень выехал Закревский. <…> Я не поехал провожать, боясь, чтобы эта экспедиция не продолжалась дня три, а поехали многие, иные до первой станции, а иные и до Клину»[729]. Далее А. Я. Булгаков уточнил, что среди тех, кто никак не мог расстаться с генерал-лейтенантом и его супругой Аграфеной Фёдоровной (урождённой графиней Толстой), были Денис Давыдов и «Американец Толстой»[730]. Неразлучные друзья сопровождали отъезжающую чету до последней возможности, до истощения сил.

Наш герой неустанно картёжничал, что по инерции отмечено в другом, уже возмущённом (и далёком от истины), письме А. Я. Булгакова брату, от 13 апреля 1827 года: «Недавно обыграли молодого Полторацкого, что женат на Киндяковой, на 700 т<ысяч> р<ублей>; тут потрудились Американец Толстой и Исленьев <…>. Как накажут путём одного из сих мерзавцев, то перестанут играть»[731].

О вездесущем графе Фёдоре люди всечасно сочиняли новые небылицы. Так, князь П. А. Вяземский, оповещая А. И. Тургенева 17 марта 1825 года об одном из московских инцидентов, добавил следующее: «Вообрази, что здешние бабы обоего пола впутали в эту историю <…> Толстого, который <…> был в Могилёве»[732].

Однако в двадцатые годы в жизни Американца всё-таки происходили и неординарные события. Подобные происшествия (иногда имевшие предысторию и последствия, и тогда становившиеся более или менее долговременными процессами) будили его, нарушали или даже корректировали размеренное толстовское бытие.

Одно из происшествий датируется весною 1829 года. (А само дело, вызвавшее апрельское событие, началось, вероятно, гораздо раньше.) Бумаги, с ним связанные, отложились в архиве Канцелярии московского генерал-губернатора. В конце XX столетия эти документы обнаружил и ввёл в научный оборот столичный архивист С. В. Шумихин.

Благодаря названному исследователю мы теперь знаем, что 29 апреля 1829 года начальник III Отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии и шеф Корпуса жандармов А. X. Бенкендорф (неделю назад произведённый в генералы от кавалерии, ставший «высокопревосходительством») отправил московскому генерал-губернатору князю Д. В. Голицыну такое отношение:

«Получив от проживающего в Москве отставного полковника графа Толстого письмо, коего содержание довольно дерзко, я счёл долгом представить оное в подлиннике на благоуважение Вашего Сиятельства, тем более, что и самое дело, о котором в письме оном идёт речь, по Высочайшему соизволению предоставлено рассмотрению Вашему.

С истинным и совершенным почтением имею честь быть В<ашего> С<иятельства> покорнейший слуга А. Бенкендорф»[733].

Существо толстовского дела Александр Христофорович, по обыкновению, напрочь забыл[734]. Об этом свидетельствует его карандашная помета на полях приложенного к отношению послания Американца: «Что за дело, не помню, а пишит <sic>довольно дерзко»[735]. К сожалению, и в обширном письме графа Фёдора игнорируется субстанция, собственно юридическая сторона коллизии. Однако содержание послания Ф. И. Толстого к А. X. Бенкендорфу, которое помечено 5 апреля 1829 года, всё же крайне любопытно.

В послании «служивший прежде капитаном в Л<ейб>-Г<вардии> Преображенском полку, а ныне отставной полковник» Фёдор Иванович Толстой, «совершавший пятидесятый год жизни»[736], напомнил (разумеется, «с истинным высокопочитанием») правительству о собственном существовании и воззвал к беспристрастности начальства («Препоручая себя и участь мою в справедливое покровительство вашего превосходительства…»).

Сверх того, граф Фёдор вздумал, пользуясь оказией, слегка поучить петербургских администраторов уму-разуму.

Свою апологию (полную грамматических ошибок) Американец начал так:

«Ваше превосходительство, милостивый государь!

Злодейский донос отставного подпорутчика Ермолаева быть может напомнит вашему превосходительству существование человека, который некогда имел честь быть вам не без известен. Справедливость есть, конечно, отличительная черта свойств вашего превосходительства, — я в том убеждён. Но впечатление, зделанное бурной молодостью моей на воображение общества, могло и вас оставить в предубеждении на счёт и настоящей моей жизни. Правда, не редко бывал я увлечён пылкостию страстей моих, впадая в проступки, в благоустроенном гражданстве нетерпимые, — я понёс и тяжкие наказания. Но и тут, да позволится мне сказать с извинительной гордостию, что быв виновен, никогда низкое и чёрное дело не входило в разряд ошибок моих.

<…> Я буду просить ваше превосходительство и приму как знак отличной милости, ежеле препоручить особе доверенной разведать об образе жизни моей и вам о том со всей правдой донести. Хотя в мои лета и с некоторым самолюбием, свойственным благородному человеку, подобные средства к оправданию несколько и оскорбительны, — но таков мой жребий!»

Из письма нашего героя проясняется, что в недалёком прошлом он попал «под уголовное следствие»: некий подпоручик Ермолаев обвинил графа — ни много ни мало — в «грабеже и отраве». Иск подпоручика был подкреплён распоряжением Пензенского уездного суда, которое чиновники состряпали, судя по всему, за взятку («вопреки всех постановлений и коренных законов Государства Российского»).

В послании к А. X. Бенкендорфу Толстой-Американец с негодованием отверг все выдвинутые против него обвинения, назвав ермолаевский извет не только «злодейским», но и «нелепым». Он с удовлетворением воспринял известие о «монаршем соизволении переследовать дело».

Тут же граф Фёдор Иванович выразил надежду, что новое судебное разбирательство, которое доверено людям, «известным по правилам и образованности», однозначно докажет «решительную невозможность подобного произшествия», полностью «очистит» его и (что не менее важно) позволит «предать клеветника всей строгости законов».

«Самая же неуклонная строгость, на законах токмо основанная, — декларировал отставной полковник Толстой, — мне не страшна».

Безбоязненно рассуждал Американец в письме и на темы общие, государственные — об изъянах отечественного судопроизводства, «ужасных беззакониях присутственных наших мест». Видимо, эти-то философствования некомпетентного графа и были оценены А. X. Бенкендорфом как «дерзкие». Приведём фрагмент, который, похоже, вызвал у Александра Христофоровича разлитие желчи:

«Оне (беззакония. — М. Ф.) не прекратятся, пока полная уверенность в безнаказанности будет поддерживать преступную надежду судей. Выговоры же Сената, распубликация в ведомостях для людей, знающих честь по одной только принятой форме оканчивать письма, есть преграда слабая, — налагаемая пени при торге за неправильное решение берутся с просителя в перёд, — и дневной разбой не может ровняться с действием присутственных наших мест»[737].

Иными словами, граф Фёдор фактически заявил: правительство и лично генерал и сенатор А. X. Бенкендорф (для коего «польза общественная есть, конечно, первой предмет попечений») могли бы искоренять сребролюбие служителей Фемиды куда более решительно и действенно, нежели они, наделённые огромной властью бюрократы, делали сие ранее.

Обличительные толстовские строки о творящихся в судах «беззакониях» («дерзновенную истину») начальник III Отделения подчеркнул и сопроводил карандашной заметкой — то ли недоуменной, то ли возмущённой: «Есть ли у нас что-нибудь похожее?»[738] Остаётся только гадать, кому именно была адресована реплика начальника тайной полиции.

Чем завершилось вновь назначенное расследование, проходившее под надзором князя Д. В. Голицына, мы не ведаем.

С. В. Шумихин, опубликовавший письмо Американца А. X. Бенкендорфу, попытался разузнать что-либо конкретное о тяжбе графа Фёдора с подпоручиком Ермолаевым, однако его разыскания (в Москве и Пензе) не увенчались успехом. Тогда архивист предположил, что «дело это последствий для Толстого не имело»[739]. Он отчасти прав: в судебном порядке граф Фёдор, кажется, наказан не был.

Однако от ермолаевского доноса наш герой в любом случае пострадал — и пострадал жестоко. Ведь жена Толстого, графиня Авдотья Максимовна, услышав о том, что сам император Николай Павлович повелел внести ясность в эту запутанную историю, до смерти перепугалась — и выкинула.

Так что весною 1829 года Толстые проводили на Ваганьковское кладбище своего четвёртого мальчика — а в общей сложности уже восьмого ребёнка.

Седьмого же младенца они погребли в зиму с 1827 на 1828 год. «Жена третий или уже три месяца не оставляет болезненное ложе своё, родив мне третьего мёртвого сына, — сообщал Американец князю В. Ф. Гагарину 12 февраля 1828 года, — следовательно, надежда жить в наследнике похоронена с последним новорожденным. Скорбь тебе неизвестная, но верь, любезной друг, что весьма чувствительная!»[740]

В то время графиня «имела частые свидания» с известным московским врачом П. А. Скюдери, который, однако, пришёл к заключению, что «опасности нет»[741].

Точные даты ещё двух неудачных родов графини Авдотьи Толстой пока неизвестны. Зато удалось установить, когда появилась на свет чудом выжившая дочь Американца — Полинька (уже знакомая нам Прасковья Фёдоровна, по мужу Перфильева). Это случилось в конце лета 1826 года[742].

По уверению Марии Каменской, граф Фёдор Иванович прозвал дочку «курчавым цыганёночком»[743].

В автобиографической хронике «Несколько глав из жизни графини Инны» сказано, что девочка родилась «семимесячная и больная». А далее П. Ф. Перфильева сообщила читателям «Русского вестника» совершенно неожиданное:

«Моему рождению отец был не рад: он желал сына <…>. Досада его была так велика, что меня отдали к бабушке, с матерней стороны; у неё я прожила два или три года, не помню: впоследствии от меня это скрывали. Мать, говорят, меня навещала, и некоторые друзья отца, пленясь моею детскою красотой, уговорили графа взять меня назад, без чего, может быть, долго ещё пришлось бы мне жить у бабушки»[744].

О каких-то серьёзных неладах в семействе Толстых в двадцатые годы найдено и другое свидетельство — архиепископа Тверского Саввы (Тихомирова; 1819–1896). В середине века, будучи синодальным ризничим, тот познакомился с графиней Авдотьей Максимовной, тесно общался с ней, попутно разузнал кое-что про вдову и на стороне. А позднее, в мемуарах, владыка Савва помянул оригинальную цыганку и среди прочего поведал нам о её молодости:

«Графиня Толстая, Евдокия Максимовна, происходя из цыганского племени, в юности своей отличалась красотою и, по всей вероятности, искусством в пении. Этими качествами она так пленила молодого графа Толстого, Фёдора Ивановича, известного в обществе под именем Американца, что он на ней женился. Но так как недостатки её образования и воспитания были слишком для всех очевидны, то он отправил её года на три в деревню и здесь приставил к ней гувернанток; однако ж и после этой меры цыганская её натура сквозила во всех её словах и действиях. Особенно её пылкий характер обнаруживался в отношении к её прислуге»[745].

Домашней прислугой графиня Авдотья Максимовна — что правда, то правда — всегда была чрезмерно недовольна, к дворне год от году относилась всё хуже и хуже, и о деспотизме «горячей и мелочно-злопамятной»[746] барыни нам, опираясь на факты, к сожалению, ещё придётся рассказывать. А вот её ссылка в деревню, не афишируемый «разъезд» супругов — история хоть и подлинная, но совершенно тёмная, без малейших документальных подробностей.

Тут биографу опять приходится рисковать и строить догадки.

Дуняша могла быть отправлена рассерженным благоверным в Кологривский уезд Костромской губернии, в имение матери Американца.

Там трудновоспитуемая цыганка томилась, как нам представляется, в 1822–1824 годах. Сведений о её пребывании в Первопрестольной в означенное время, кажется, нет, зато известно, что граф Фёдор Иванович тогда наведывался в Костромскую губернию. (Высланный в конце 1822 года из Петербурга П. А. Катенин жительствовал как раз в указанных местах, в Шаёве. 23 января 1823 года он сообщил Н. И. Бахтину «о приезде в здешние края умного графа Толстого», с которым «провёл приятную неделю»[747].) Малолетняя Сарра, по-видимому, была отлучена от родительницы и оставалась в Москве, с отцом. (Автор «Биографии Сарры» туманно намекнул: «с минуты рождения» дочери граф Фёдор Толстой «по болезненному состоянию матери заменил её у Сарры всеми нежными попечениями, всею горячностию»[748].)

Однако когда старшие Толстые бранились — они только жестоко, дико тешились.

«Характер его был крут, бешен до крайности, непостоянен и самолюбив; но всё это смягчалось самым горячим и мягким сердцем», — писала об Американце П. Ф. Перфильева[749]. И через страницу дочь добавляла: «Графиня <…> имела на него большое влияние»[750].

В толстовской семье выработалась закономерность: за неистовыми, грозившими окончательным разрывом ссорами супругов, любящих друг друга до ненависти, рано или поздно следовало их столь же полное и исступлённое примирение.

Так произошло и в первой половине двадцатых годов.

Однажды граф Фёдор смилостивился и распорядился вернуть свою сударушку в Москву, на Арбат. Возможно, он даже сам отправился за Дуняшей в Кологривский уезд. И, воссоединясь, нимало не изменившиеся за время разлуки Толстые снова стали жить-поживать в относительном мире и согласии, исподволь готовясь к очередной баталии.

Сколько было в их жизни трогательных перемирий — столько и дней объявления новой войны.

Спасение от затяжных, изматывающих душу пикировок с женой Американец то и дело искал и находил в обществе растущей Сарры. «Одна Сарра как будто золотит моё несносное существование», — признавался наш герой князю В. Ф. Гагарину в феврале 1828 года[751].

Внешность старшей дочери Американца описана в её биографическом очерке: «Наружность Сарры была приятная: роста была она малого; черты лица имела правильные; цвет волос самый тёмно-русый, почти чёрный; глаза тёмно-карие, прекрасные; чёрные брови, довольно красивые; нос маленький; губы и рот приятные»[752].

В девочке — здоровой, живой и замечательно ловкой — очень рано обнаружились разнообразные таланты, и Американец всячески способствовал их развитию. С начального этапа обучения он стремился сделать из Сарры по-европейски образованную девицу. Например, граф Фёдор просил В. Ф. Гагарина, находившегося во Франции: «Узнай, любезной друг, что будут стоить различные азбуки для самого первого детства, на хорошей бумаге, с гравюрами. Под азбукой разумею азбуку историческую, мифологическую и тому подобные. Хорошо, есть ли бы было в виде карт. Цена тебя не должна удерживать; предварительно уведомив меня, тотчас получишь деньги»[753].

Уже в шесть лет Сарра, получившая «самое суровое телесное воспитание»[754], изрядно говорила по-французски и по-немецки, занималась и английским языком, знала иностранную грамматику. Одну зиму маленькая графиня посвятила русскому языку. Она сызмальства увлеклась живописью и музыкой, играла на фортепиано, её тянуло к познанию наук — географии, истории, арифметики. Для Сарры подыскали весьма достойных учителей.

В эти годы девочка, отличавшаяся набожностью, стихов «ещё не писала, но уже была поэт»[755].

Мы не будем перелагать здесь её «Биографию»: в конце книги читатель найдёт подробнейшую повесть о бесконечной любви графа Фёдора к дочери и ответных чувствах графини Сарры Толстой[756].

Видимо, ради ненаглядной Сарры, которая обожала «темноту дикого леса, природу свободную, дикую»[757], Американец и обзавёлся подмосковной.

Он приобрёл поместье в Рузском уезде, поблизости от Новоиерусалимского Воскресенского монастыря, — сельцо Глебово с деревнями Горки и Высокое[758]. Площадь имения, стоявшего на тракте из Воскресенска в Иосифо-Волоцкий монастырь, составляла 903 десятины. «Предместником» графа Фёдора Ивановича Толстого, то есть прежним владельцем сельца и деревень, был генерал-майор князь Иван Александрович Лобанов-Ростовский (1789–1869), впоследствии сенатор[759].

В писцовых книгах Глебово фигурирует со второй половины XVI века. К началу тридцатых годов XIX столетия за сельцом числилось 43 дворовых и 81 крестьянин; а в Горках и Высоком — 115 и 90 крестьян соответственно[760]. В «Экономическом камеральном описании 7-ми уездов Московской губернии» (1773) относительно этого владения сказано, в частности, следующее:

«Селцо Глебово и принадлежащая к нему деревня Высокое лежат при речке Малогощи по течению её на левой стороне, а деревня Горки на правой стороне. Та речка против оного сельца и деревень в самых мелких местах в жаркое летнее время глубиною бывает на четверть аршина, шириною на полторы сажени, в ней водится рыба гольцы, пескари и плотва. <…> Вода в речке для употребления людям и скоту здорова.

<…> Грунт имеет она (земля. — М. Ф.) иловатой, к плодородию посредственна. Из посеянного на ней хлеба лучше родится рожь и овёс, а пшеница и другие семена посредственно. Сенные покосы по речке против других жительств травою посредственны.

Лесу строевого и дровяного довольно. Строевой еловый лес во отрубе в пять вершков, вышиною пять сажен. Дровяной берёзовый, осиновый и ольховый — в нём находятся <…> звери: волки, лисицы, зайцы и белки. Птицы: тетеревы, рябцы, куропатки, дикие голуби, горлицы, кокушки, снегири, зяблицы, овсянки, синицы, щеглы, чижи, дрозды, скворцы, соловьи, коршуны, ястребы. В полях жаворонки и перепёлки»[761].

Ближайший к поместью храм — во имя Рождества Христова — находился в соседнем селе Филатове[762].

В хронике «Несколько глав из жизни графини Инны» П. Ф. Перфильевой сельцо Глебово обозначено как «знаменитое Кудрино»[763].

Сперва Американец посещал живописные берега Маглуши (Мологощи) от случая к случаю, наездами. Так, 6 сентября 1828 года он сообщал князю В. Ф. Гагарину: «Покамест же истинно в предмете економии и по причине совершенной бедности скучаю в своей подмосковной, где не с кем ни слова молвить, ни бутылки раскупорить»[764].

Ф. В. Булгарину запомнилось, что Толстой «летом проживал в своей подмосковной деревне»[765].

Но уже через несколько лет сельцо Глебово стало постоянным местом жительства графа Фёдора и его «табора»[766].

Сарра «страстно» полюбила эти места — по её словам, «тут лишь она вполне наслаждалась прелестями природы!»[767].

В нескольких верстах от Глебова стояли деревеньки Хмолино и Железниково. В каждой из них было менее ста дворовых и крепостных. Они принадлежали малолетней Анне Сергеевне Волчковой и её братьям Николаю и Семёну[768]. Анета, талантливая рисовальщица, «цветок, в тени сельского уединения взлелеянный»[769], вскоре стала «верным, единственным другом» графини Сарры Толстой[770].

Состояние нашего героя было безнадёжно расстроено. А ближе к концу двадцатых годов над Американцем нависла угроза полного разорения. Выручая «отставного Изюмского полка ротмистра» князя Василия Гагарина и его брата Фёдора (известного игрока и повесу по прозвищу «T?te de mort», или «Адамова голова»), граф Фёдор Иванович сам очутился в ситуации, когда вполне мог «лишиться последнего верного куска»[771].

Прямое отношение к этой истории имела жена П. А. Вяземского, княгиня Вера Фёдоровна, урождённая Гагарина, родная сестра Василия и Фёдора Гагариных. Вот что пишет касательно данного дела биограф Американца С. Л. Толстой: «У Фёдора Фёдоровича Гагарина ещё оставались какие-то остатки состояния — доля нераздельного имения, принадлежавшего ему, его брату и сестре; но, по-видимому, своим беспорядочным поведением он расстроил как свои денежные дела, так и дела брата и сестры. Толстой по дружбе с семьёй Гагариных заложил за него своё именье, а княгиня В. Ф. Вяземская поручилась за брата. <…> Вследствие этой сделки имущественно заинтересованный в делах Гагариных и по дружбе с ними, Толстой взял на себя поручение наблюдать за делами Василия Фёдоровича»[772].

В 1827–1828 годах Василий Гагарин поправлял пошатнувшееся здоровье в Париже, где ему в итоге сделали какую-то «благополучную» операцию, а потом недолго жил в своих «тамбовских деревнях», в селе Богословском (Нащокино тож). По этим-то адресам Американец и слал князю письма — обильно приправленные шутками[773], но довольно тревожные, а то и просто отчаянные.

Несмотря на все усилия и обращения в различные инстанции («усердное попечение и живое участие»[774]), графу Фёдору Ивановичу никак не удавалось погасить «нестерпимые долги» и выправить финансовое положение князя Василия. «Тебе известно, как у нас всё судопроизводство, одним словом, всё, основано на формах. И я трепещу за медленность, которая из сего последовать может. <…> Тяжко, но сказать тебе должен, любезной друг, — писал он князю 13 ноября 1827 года, — сколько здоровье твоё требует твоего отсутствия, столько хозяйственные твои дела требуют, напротив, твоего присутствия в России»[775].

«Твоё возвращение в Россию, не взирая даже на болезнь твою, необходимо», — подчёркивал Американец в другом послании, от 18 февраля 1828 года[776].

«Медленность, с каковой у нас всё делается, по чести убивственна», — горевал наш герой через четыре месяца, 6 июня[777].

А в письме от 6 сентября того же года он прямо заявил, что дела адресата «весьма плохи»[778].

Когда же до графа Фёдора Ивановича дошли слухи, что неблагодарные Гагарины подозревают его в пассивности, он, уставший «затыкать глотки несносных заимодавцев»[779], не выдержал и ответил другу достаточно резко: «Естьли дом выблядков[780] спит, Поспелов[781] бродит, к<нязь> Павел Павлыч (Гагарин. — М. Ф.), взявшийся управлять делами твоего брата к<нязя> Фёдора, бог знает что делает, или ничего не делает, — ты нуждаешься, страдаешь от нужды, в том я, по чести и совести, совсем не виноват»[782].

В соседних строчках тех же писем Американец уведомлял князя о собственных делах. Их он порою считал «не так-то хорошими»[783], «скверными»[784], а порою однозначно «плохими»[785]. «По многим обстоятельствам я могу, как евреи, назвать сей год: цорным годом, он же на беду высокосной, следовательно, одним днём больше», — сокрушался граф 19 апреля 1828 года[786].

«Я сам на точке разориться и, может быть, разорить твою великодушную сестру Веру — всё ето, быть может, за доброе токмо желание наше спасти от беды к<нязя> Фёдора (во всём сказанном нет ни на грош иперболы)», — читаем в другом месте[787].

А в ответ на предложение Василия Гагарина обзавестись модными парижскими канделябрами наш герой писал 6 сентября 1828 года из Глебова: «От канделябр я отказываюсь, по самой той же причине, которая приказывает мне жить против желания в деревне»[788].

Шампанского же и французского вина (см. главу 6) экономивший на всём Американец отвергнуть не смог.

В 1829 году князь Василий Фёдорович Гагарин приказал долго жить. О судьбе заложенного владения Американца сведений нет. Но в письме С. Д. Киселёву, которое написано, вероятно, в тридцатые годы, граф Фёдор Иванович сообщил, что к его «тамбовскому имению» скоро может быть «приставлена опека»[789]. Это даёт нам некоторые основания думать, что выручить поместье из заклада Толстой так и не сумел.

Хотя дела графа Фёдора катились под гору, он и не думал падать духом. Надежды Американца на спасение главным образом были связаны с получением богатого наследства. И эти упования казались тогда ему весьма основательными.

Толстые состояли в родстве с Завадовскими, и с некоторых пор Американец претендовал на часть огромной (в четыре тысячи душ) Августовской экономии, имения в Могилёвской губернии, некогда принадлежавшего екатерининскому фавориту графу Петру Васильевичу Завадовскому (1739–1812). С братом покойного вельможи, генерал-майором Яковом Васильевичем Завадовским, у нашего героя, похоже, намечалась полюбовная сделка. Неслучайно 28 октября 1823 года граф Фёдор Толстой писал С. Д. Киселёву, своему кредитору: «Каждую минуту я на той точке, чтобы получить значительную сумму, <…> ожидаю поверенного г<осподина> Завадовского со дня на день, и коль скоро он будет, то я неминуемо должен разбогатеть; и тогда с удовольствием и даже большой благодарностью <…> с вами разочтусь»[790].

Однако генерал-майор Я. В. Завадовский вскоре умер, и Американцу пришлось судиться с его вдовой, Елизаветой Павловной. Старухой умело руководил сын, граф Иван Яковлевич, бывший преображенец, действительный статский советник и камергер, кавалер ряда орденов. У И. Я. Завадовского имелись обширные связи во всяческих департаментах, и он, стремясь избавиться от докучливого дальнего родственника, предпринял определённые казуистические шаги.

Дело усложнилось и необычайно затянулось.

Известно, что в двадцатые годы Американец посещал Могилёвскую губернию по меньшей мере дважды, в 1825 и 1828 годах[791]. Но на месте, в губернском синедрионе, ему не удалось ускорить разбирательство. Тяжба была перенесена в Петербург и завершилась лишь в следующем десятилетии.

Поездками в Костромскую и Могилёвскую губернии граф Фёдор тогда не ограничился.

Побывал наш герой и в губернии Тамбовской (где для него не нашлось доброго рома).

Кроме того, в январе 1828 года он наведался в Северную столицу[792].

А до визита в Петербург Американец, в 1826–1827 годах, наслаждался Европой и Парижем[793]. По дороге туда, проезжая немецкий курортный город Бад-Эмс, русский путешественник остановился в гостинице «Vier Thurmen»[794].

Там же, в германских землях, Американец с удовольствием подшутил над чиновниками-буквоедами, о чём не преминул потом рассказать князю П. А. Вяземскому. Тот вспоминал о графе: «Где-то в Германии официально спрашивают его: Ihr Character? — Lustig, — отвечает он, — т<о> е<сть> весёлый»[795][796].

Вернувшись домой, в Москву, граф Фёдор вновь не упускал случая повеселиться. И когда в конце декабря 1828 года (или в первые дни января 1829-го) подгулявшие приятели запиской[797] кликнули Американца присоединиться к ним, Фёдор Иванович ответил цидулькой следующего содержания: «О пресвятая и животворящая троица, явлюсь к вам, но уже в пол упитой.

Т<олстой>. Не вином, а наливкой, кою приимите, яко предтечу Толстова» (XIV, 37).

Конец лета и осень 1829 года наш герой провёл уже в солнечной Италии, в частности во Флоренции[798].

«Я вовсе поглупел»[799]. «Много я переменился, состарелся, остыл»[800]. Так писал о себе Американец в конце двадцатых годов. Однако стареть понемногу графу Фёдору Ивановичу решительно не хотелось, и он, игнорируя возраст, бодрился, «бевер-ленился», оставался — буквально во всём, «литера в литеру»[801], — стародавним Американцем, путешествующим

Из рая в ад, из ада в рай!

Скоро нашему герою должно было стукнуть пятьдесят.

Толстой, верно, предчувствовал, что близится «холерный век»[802], что вот-вот наступит печальное время, когда о «мятежных склонностях» ему придётся забыть.

И отставной полковник напоследок нещадно «шпорил» себя, торопился пожить всласть.

По утверждению Т. Новосильцевой, Пётр Нащокин как-то сказал об Американце некоей молодой особе: «Если б он вас полюбил и вам бы захотелось вставить в браслет звезду с неба, он бы её достал. Для него не было невозможного, и всё ему покорялось. Клянусь вам, что в его присутствии вы не испугались бы появления льва»[803].

Укрощать хищников седеющему графу не довелось, но зато однажды он едва не вышел к барьеру.

Правда, никакая дама в эту историю замешана не была.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.