«СТАРА СТАЛА, Г… СТАЛА»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«СТАРА СТАЛА, Г… СТАЛА»

Письмо цесаревича Константина Павловича Ф.И. Опочинину

Варшава, 13 (25) декабря 1829 года

«Любезнейший Федор Петрович.

Получа письмо ваше от 4-го декабря, я благодарю вас за все изъясненные в оном на мой счет выражения, но за всем тем повторяю изречение покойного князя Багратиона: “Стара стала, г… стала”. К тому присовокуплю, что не смею даже сказать, что молод был, янычар был, ибо по указу самовластного Махмута янычары истреблены, и я весьма рад, что в молодости моей сей указ меня не коснулся, при чем опять повторяю: стара стала, г… стала.

Мудрено быть деятельным, любезнейший Федор Петрович, и тянуться с молодыми, коих правила и разумения о вещах всякого рода противны старым правилам, старым привычкам и, может быть, и грубой закоснелости, и грубым предубеждениям, вкоренившимся в продолжении полустолетия, но которые, однако, смею сказать, предостерегли быть замешанным, когда бы то ни было, между злоумышленниками и дозволяют всякому и каждому глядеть прямо в глаза, будучи притом по существу дела близорук, и даже так близко, что под самый нос… На счет прибытия моего в Петербург, где навещал я покойную мою матушку, скажу: что готов бы дать подписку в том, чтобы не ступить туда и ногою, имея токмо в виду теплоту, которую не под 60-м градусом, и притом не зимою сыскать можно, но там, где ни тобою не занимаются, никем не бываешь занят. A demi entendeursalut[55].

Вас и ваших всегда и сердечно любящий

Константин»{514}.

* * *

Судя по тому, что и в очередном своем письме (от 9 января 1830 года) Константин повторил ту же поговорку о старости, Опочинин ему возражал. В следующем письме Федор Петрович, очевидно, подробно рассказал великому князю о замечательном придворном маскараде, данном в Аничковом дворце 4 января в честь святок и Адрианопольского мира{515}.

В сонме других обитателей Олимпа Опочинин явился на этом празднике в костюме Юпитера и заслужил язвительный, полный обидных намеков отклик цесаревича: «…Вы явились Юпитером, с чем вас и поздравляю, но мне только кажется, что приличнее было бы вам быть Меркурием, а особенно Меркурием сублиматом, так как нам обоим с вами во время оно случалось быть с оным знакомым; и сверх того сделаю то примечание, что это необыкновенный был Юпитер в 2 аршина и 4 вершка, который, кажется, представляется величиною не менее, как русские мужички говорят, в косую сажень, и потому 4-х вершковый Юпитер по-русски называться должен Перуном (или Пердуном, ибо вы в том духе воспитаны)»…{516}

Опочинин на перченые шутки цесаревича обиделся и, очевидно, даже сделал вид, что не все их понял — так что Константин Павлович в следующем своем послании снисходительно приносил адресату извинения и прилежно объяснял, что под «Меркурием сублиматом» подразумевал дезинфицирующее средство против венерических заболеваний, которым приходилось в молодости лечиться и самому великому князю, и его приятелю. Эпизод с Юпитером приведен нами как еще одна иллюстрация, демонстрирующая не столько страсть цесаревича к сомнительным шуткам, сколько его раздражение «маскарадом», происходящим в Петербурге, — оно различимо и в словах о том, что он готов был бы дать «подписку в том, чтобы не ступить туда ногой», и в язвительной отповеди Опочинину, с готовностью принимавшему участие в придворных затеях.

Но Петербург в вихре балов и празднеств не забывал и о деле. Николай считал необходимым созвать в Царстве Польском сейм, который не собирался здесь уже пять лет. Цесаревич Константин по-прежнему не видел в сеймах большого смысла — его любовь к полякам в большей степени была любовью к нации, чем к ее институтам. Тем не менее сейм был созван. Государь вновь приехал в Варшаву, и 16 (28) мая 1830 года сейм начал работу. Константин Павлович вынужден был, как обычно, присутствовать на заседаниях в качестве депутата от Пражского предместья. За истекший со времени коронации год всеобщее недовольство только усилилось, поляки относились к приезду Николая и сейму как к последней своей надежде на улучшение и защиту от произвола Новосильцева и цесаревича.

Государь открыл сейм милостивой и лестной для поляков речью, где среди прочего довольно изящно объяснил неучастие поляков в Русско-турецкой войне: «Польская армия не приняла активного участия в войне; мое доверие указало ей другой пост, не менее важный; она составляла авангард армии, долженствовавшей охранять безопасность империи…» Вот, оказывается, в чем заключалось дело — пока русские воевали, поляки охраняли безопасность Российской империи. Николай и словом не обмолвился о недавнем сеймовом суде, о царящем в государстве духе недовольства, не грозил, не пугал, однако не обещал и лишнего. Никаких лукавых и ласковых намеков на скорое присоединение Литвы в духе Александра Павловича. Поляки благородной честности Николая Павловича не оценили — лишь решение о строительстве памятника императору Александру как восстановителю Царства Польского было принято единодушно. В остальном палата депутатов вела себя неуступчиво и насупленно — правительственный законопроект о разводах, предлагавший передать бракоразводные дела в руки церкви, был жестко отвергнут. Вместе с тем сейм выразил петиции правительству — в том числе о цензуре и о помиловании Лукасинского.

На закрытии сейма 16 (28) июня государь произнес уже ледяную речь и спустя три дня отправился в Петербург. Последние иллюзии рассеялись. Поляки дали Николаю понять, что молчание и терпение отнюдь не их добродетели; Николай полякам — что ни на какие уступки не пойдет. Это был очевидный для всех разрыв. Цесаревич прощался с государем, как обычно, без сантиментов. Возможно, расставание прошло бы теплее, знай братья, что это их последняя встреча.

Константин Павлович не предчувствовал скорого конца. Хотя прежнего цесаревича, бравого, неутомимого, сутками не снимавшего мундира, не слезавшего с коня, и след простыл. Теперь Константин долгие часы просиживал дома, в халате, за письмами, газетами, в приятной беседе с домашними, с княгиней Лович. Его мучили боли в ногах и пояснице, он с трудом садился на лошадь. Франкфурт-на-Майне призывно манил зеленью и неземной тишиной. Попыхивая трубочкой, пуская сизые колечки, цесаревич всё чаще мечтал о покое, устранении от дел, жизни неторопливой и уединенной.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.