Глава четырнадцатая. Русский Берлин: введение в «Западную жизнь»
Глава четырнадцатая. Русский Берлин: введение в «Западную жизнь»
В центрах скопления беженцев формируется и вызревает новый тип человека, которому предстоит головокружительная карьера в эпоху чисток и вынужденных миграций. Русский Берлин — одна из первых испытательных площадок для него.
К. Шлегель
Два года жизни Бердяева в Германии были наполнены активной деятельностью. Как только Николай Александрович обосновался в Берлине, в его квартире образовался религиозно-философский кружок, куда вошло немало эмигрантской молодежи. Такие же кружки образовались и под руководством Франка и Карсавина. Бердяев стал членом и участником собраний Клуба русских писателей, проходивших в одном из берлинских кафе на Ноллендорфплац: в этот клуб входили А. Белый, В. Набоков, М. Осоргин, М. Алданов, Л. Карсавин и др. Интеллектуальное общение, которое столь много значило для Бердяева, налаживалось. Он даже послал сестрам Герцык в Крым «бодрую» открытку, в которой писал, что его опасения эмигрантской жизни (в Москве он строил планы о том, что не будет общаться с русской эмиграцией) были напрасными: в Берлине оказалось много близких по духу людей. Но жизнь, особенно в материальном плане, трудно было назвать устроенной. Поэтому в ноябре приехавший в Берлин Н. О. Лосский обсуждал с Бердяевым и другими знакомыми эмигрантами вопрос — не уехать ли из Германии в Прагу? Бердяев с Франком отказались от переезда: у них появилась мысль об издании журнала, более того, они начали обсуждать идею создания русского университета. Отчасти эти мечты удалось реализовать: тогда в Берлине начал активно действовать Американский христианский союз молодых людей (YMCA), оказавший колоссальную поддержку культурной жизни русской эмиграции. Бердяеву удалось установить некоторые связи с этой организацией, что определило (в материальном плане) его эмигрантскую судьбу на долгие годы. При помощи YMCA в Берлине 26 ноября 1922 года была создана Религиозно-философская академия, продолжившая традиции ВАДК в Москве, на те же деньги было решено финансировать и устроение Русского научного института.
Приблизительно в это время Николай Александрович получил первое большое письмо из Судака — от Евгении Казимировны Герцык. Письмо было пронзительным: «Сегодня месяц, как расстались и в такие разные концы и разные жизни поехали. Я так не утолена общением с тобой, с духом твоим в это свидание, что тем мучительней эта новая разлука, и при этом я обречена на долгое, долгое незнание жизни вашей, внешних ее условий, работы твоей… Ревниво хочу, чтобы скорее имел возможность приступить к писанию большой книги, потому что там, в глубине духа, нет этих пространственных и всяких иных преград, и там — и без писем, и без разговоров — совершается общение близких… Точно за какие-то грехи мои опять наросла передо мной непреодолимая глыба расстояния! Но зато всякая доходящая весть воспринимается как чудо… Постараюсь здесь осуществить ту зимнюю жизнь, о которой ты, помнишь, помечтал, — сейчас в начале ноября еще так солнечно и тепло и золотисто вокруг. Но такая пустыня, такое одиночество!
И виноградные пустыни,
Дома и люди — все гроба.
Это Блок написал о Равенне, но это как будто бы совсем о нас. Тяжко это полное одиночество. Только твоя семья, по которой исходишь в тревоге, когда вдали от нее, но которая ничего не дает духу, когда вблизи. Впрочем, верно духу и нужна эта непрестанная забота о ком-то.
Благодарю тебя, мой дорогой, за все. С любовью. Твоя Евгения»[307].
К счастью, Евгения Казимировна могла написать в Германию, да и письма из-за границы еще доходили до советских адресатов (позднее это упущение властью было исправлено). Переписка продолжалась годы, причем корреспондентом Герцык был не только Николай Александрович, но и его жена, и Евгения Юдифовна Рапп. Евгения Казимировна искренне радовалась, что Бердяев заинтересовал YMCA своими проектами, что его мысли находят отклик у немецких философов (завязывались связи Бердяева с М. Шелером и Г. фон Кайзерлингом, о чем он сообщил Герцык), что Бердяев работает над новым периодическим изданием.
Это издание, можно сказать — толстый журнал, упомянутый не раз в письмах Герцык, — «София», он должен был стать органом Религиозно-философской академии. Создателем его был Бердяев, но журнал родился из бердяевских бесед с другими уехавшими из России, — в том числе с Н. О. Лосским до его отъезда в Прагу. В воспоминаниях сына Лосского сохранилась интересная запись о том, как выбиралось название для журнала: «…вспоминается и Бердяев и его толки с отцом, как будто за столом в ресторане, где мне почему-то (может быть, недостаточно обоснованно) показалась жадной манера принимать пищу у его участвовавшей в разговорах на высокие темы супруги. На этот раз философы совещались о том, как назвать задуманный ими периодический сборник, и Лидия Юдифовна предложила наименовать его "Время и Вечность", на что Николай Александрович, уже, если не ошибаюсь, употреблявший эти два слова в виде заголовков в своих писаниях, высказал мысль (которую, надеюсь, не искажаю), что на обложке журнала они бы приобрели своей высокопарностью скорее отталкивающий, чем притягательный характер для вербуемого читателя. Конечно, никак не мне было вмешиваться в этот разговор, и я не спросил, как мне захотелось, почему бы не назвать новый временник "Софией". К чему прибавлю с известным чувством самоудовлетворения, что в конечном счете этот заголовок ему и достался»[308]. Первый и последний выпуск «Софии» вышел в Берлине в 1923 году с подзаголовком «Проблемы духовной культуры и религиозной философии». В обращении «От редакции» говорилось, что первоочередная задача, стоящая перед Россией, — «задача исцеления от духовного недуга», поэтому «София» ставит перед собой целью «в меру своих сил служить делу духовного возрождения России». В сборнике приняли участие Франк, Карсавин, И. Ильин, Лосский, Новгородцев, И. П. Сувчинский (известный евразиец), Э. К. Кейхель. Бердяев (как и Карсавин) написал даже две статьи для этого сборника.
Первая статья — «Конец Ренессанса (к современному кризису культуры)» — содержала мысль (общепринятую сегодня), что с началом Первой мировой войны тот период истории, который называется Новым временем, закончился. Закончился он и в культуре, — человечество, по мысли Бердяева, переживало конец Ренессанса: «На вершинах культуры, в творчестве, в царстве искусства и царстве мысли давно уже чувствовалась исчерпанность Ренессанса, конец целой мировой эпохи»[309]. Если начало эпохи Ренессанса было заложено в христианских основах средневековья, то затем «свободная игра человеческих сил» привела к противоречиям с этими основами. Благодаря Ренессансу и вслед за ним установилась нехристианская по своей сути эра новой истории. Новое время поставило человека в центр Вселенной, освободило человека внешне, но лишило его внутренней духовной дисциплины и зависимости от всего «сверхчеловеческого». В результате к XIX веку гуманистическая культура практически исчерпала себя, развив все человеческие потенции, но потеряв накопленную в предыдущие века веру в сверхзадачу человеческого существования. Наступила эпоха разочарования. Типы монаха и рыцаря с их сильной самодисциплиной уступили место типам торгаша и шофера, с тем чтобы далее уступить место типу комиссара, во имя «народа» тиранящего народ.
В этой большой статье у Бердяева появляется тема «нового средневековья» — так он назовет свою будущую, одну из самых известных на Западе книг, которую уже начал тогда писать. Когда-то его товарищ по ссылке А. Богданов назвал так свою статью, где он критиковал позицию Бердяева в сборнике «Проблемы идеализма». Для марксиста Богданова ассоциирование позиции Бердяева со средневековьем казалось, конечно, убийственно-негативным. Но это словосочетание появляется потом в работах Бердяева — уже в позитивном ключе, как задача развития. Речь шла о возрате к духовным, христианским началам культуры, о восходе «солнца нового, христианского Ренессанса».
Вторая бердяевская статья — «"Живая Церковь" и религиозное возрождение России» — продолжала ту же тему христианского возрождения, но на материалах российской действительности. Формально речь шла о движении обновленчества, возникшем после революции 1917 года в Русской Православной церкви. «Обновленцы», выступавшие за упрощение богослужения, демократизацию церкви, имели большой «успех» — около половины приходов в России середины 20-х годов находились в подчинении обновленческих структур. Сама идея опоры на простых прихожан, реформирования церковной жизни могла бы вызвать понимание и поддержку у Бердяева, — ведь не так давно он сам примыкал к «новому религиозному сознанию»! Более того, даже в конце жизни, рассуждая в «Самопознании» о своей религиозной позиции, он написал: «Я всегда особенно хотел реформации»[310]. Но Бердяев понимал, что привилегированное положение клира «Живой церкви» не могло быть даровано властью из альтруистических побуждений, что слухи о том, что многие священники этой церкви — агенты ГПУ, оправданны. В этом убеждал его и личный опыт: он описывал в воспоминаниях, как во время своего последнего ареста и хлопот с высылкой видел на Лубянке «обновленческих» священников, даже епископа Антонина, которые чувствовали себя там как «свои». На деле «обновленцы» использовали идею изменения церкви (почерпнутую, в том числе, из духа Религиозно-философских собраний начала века) для раскола и отстранения патриарха Тихона, то есть для вполне определенных политических целей. Движение обновленчества было поддержано властью в обмен на лояльность. «Живая Церковь» же была одной из наиболее крайних групп в рамках обновленческого движения, и Бердяев относился к «Живой Церкви» резко отрицательно.
Но в этой статье был и второй «пласт», который косвенно рассказывает об отношениях Бердяева с русской эмиграцией. Начиналась статья афористичной фразой: «Два рода людей обречено на непонимание сущности и смысла революции — внешние революционеры и внешние контр-революционеры»[311]. В этой фразе, несомненно, есть личный подтекст: дело в том, что русская эмиграция в Берлине была не просто антисоветски настроена, большинство из оказавшихся на чужбине были «реставраторами», то есть мечтали о попятном историческом движении, о возвращении назад, в «Россию, которую мы потеряли». Бердяев не только считал это невозможным, но и был принципиально против такой установки. Практически сразу после приезда у него произошло столкновение с его хорошим знакомым — Петром Бернгардовичем Струве, жившим тогда в Праге, но переписывавшимся с Николаем Александровичем. Еще в период адаптации Бердяевых к новой берлинской жизни приехавший в Берлин Струве устроил на квартире у Бердяева встречу нескольких русских эмигрантов (Шульгина, Изгоева, Франка, Ильина, фон Лампе и др.). Присутствовал и сын Струве, Глеб Петрович, Глеб Струве и «готовил» этот визит, — он беседовал с Бердяевым и сообщал отцу в письме, что Николай Александрович «настроен в достаточной мере право (правей Франка), монархист, но о Белом движении, его значении и причинах его неудачи у него, по-видимому, превратное представление, и всякую дальнейшую вооруженную борьбу против большевиков он считает вредной»[312].
Бердяев полагал, что русская эмиграция не учитывает: жизнь в России за пять лет, проведенных ими на чужбине, не стояла на месте, поэтому речь нужно вести не о реставрации, а о движении вперед. Такой подход в эмиграции именовали «пореволюционным», он заключался в своеобразном признании «факта» свершившейся Октябрьской революции: реставрационные мечтания беспочвенны и наивны, необходимо относиться к большевистскому правительству в России как к исторической данности. Не поддерживая марксистских, коммунистических идей, сторонники «пореволюционной» точки зрения считали возможным использование положительных достижений советской власти. Их программа действий предполагала отрицание насильственного перехода к постбольшевистскому периоду (установка велась на эволюцию нового строя), использование советов как новой формы государственности и т. д.
Подобная точка зрения была характерна для многих «высланных». Не солидаризируясь с коммунистическим режимом, они понимали, что просто перечеркнуть пережитое Россией за последние годы невозможно. Более того, многие из них испытывали сомнение в способности и моральном праве эмиграции судить о жизни «под большевиками». Пережитые голод, холод, лишения, аресты делали их в собственных глазах способными более трезво и правильно оценить перспективы страны (наверное, так оно и было). Поэтому почти сразу после приезда в отношениях между вновь прибывшими и остальной эмиграцией возникли трещины. В этом смысле характерно письмо Бердяева П. Струве в Прагу (написанное еще до их встречи в Берлине, еще дружеское и теплое): «Есть у Вас одна фраза, которой я не могу Вам простить и за которую вызываю Вас на дуэль. Вы говорите, что русская духовная жизнь и русская мысль за годы революции перебрались за границу и там только существуют. Это непозволительная эмигрантская гордыня. Русская духовная жизнь и мысль преимущественно существовали и развивались в России, у тех, которые прикасались к русской земле»[313].
Большинство русской эмиграции (прежде всего монархическое) с «пореволюционной» точкой зрения было не согласно. Хотя «Белое дело» в России потерпело поражение и сошло на нет, его идея не умерла — вплоть до трагического исчезновения генералов А. П. Кутепова в 1930 году и А. Миллера в 1934-м (они были похищены советскими спецслужбами) в эмиграции продолжало существовать идеологическое движение «Белое дело». Тот же Иван Ильин, приехавший вместе с Бердяевым на одном пароходе, стал активно сотрудничать с «Белым делом». А в 1924 году бароном П. Н. Врангелем был основан Русский общевоинский союз (РОВС), который объявил себя наследником «Белого дела» и просуществовал долгие годы (как общественное объединение потомков русской эмиграции существует в США и сейчас). Военных было очень много среди эмигрантов, в каком-то смысле белая армия еще существовала — хотя и призрачно. Были полки, штабы, собрания, приказы, смотры — идея реставрации былого продолжала жить.
Приехавший из Праги П. Б. Струве надеялся среди вновь прибывших в Зарубежную Россию найти сторонников идейной борьбы с русским коммунизмом. Сначала у него возникли трения в общении с Франком, отказавшимся от приглашения публично выступить в Праге (в том числе чтобы не повредить оставшимся в России арестованным коллегам). Затем он узнал, что Изгоев готовит к публикации письмо о том, что «Белое дело» в современных условиях наносит России вред, и хотел помешать публикации. Струве возлагал особые надежды на встречу с Бердяевым. Но во время его визита разгорелся спор, переросший в бурное выяснение позиций. Бердяев повысил голос (сказалась его пресловутая раздражительность), он буквально кричал на старого приятеля, размахивая руками и пытаясь сдержать нервный тик:
— Это безбожие и чистой воды материализм! Все ваши надежды сводятся к насилию, вы хотите ниспровергнуть большевизм штыками! Но это невозможно! Он не сводится только к материальным проявлениям, у него есть духовные источники, а этого-то вы и не понимаете! Большевизм может быть преодолен только медленным внутренним процессом религиозного покаяния и духовного возрождения русского народа…
Многолетние приятельские отношения были испорчены. Полного разрыва между П. Б. Струве и Бердяевым тогда, однако, не произошло: Струве, не согласившись с Бердяевым, но увидев состояние Николая Александровича, обнял его и начал успокаивать, а по окончании собрания они долго бродили по улицам Берлина и страстно спорили[314]. Но с этого эпизода, получившего широкую известность в эмиграции, начался идейный разрыв Бердяева с деятелями «Белого дела». Как когда-то Бердяеву пришлось быть в изоляции среди марксистов, как когда-то он не смог войти в московские православные кружки, так и здесь, в эмиграции, он столкнулся с непониманием большинства. Видимо, тогда у него и появилось прозвище «розовый профессор» — за якобы имеющиеся симпатии к большевикам. Такое отношение к Николаю Александровичу только усилилось после высказанного им мнения, что западным странам необходимо формально признать советскую Россию, потому что, если она будет включена в международную жизнь, самые страшные стороны большевизма могут ослабнуть. (Здесь, как показало дальнейшее развитие событий, Бердяев был не прав: дипломатические отношения с западными странами не помешали концлагерям и гонениям на инакомыслящих в СССР.)
Надо сказать, что первое время в сознании эмигрантов существовало разделение между теми, кто уехал за границу сам (Мережковские, Философов, Карташев, Шестов и др.), и теми, кто был выслан. В высланных некоторое время даже подозревали «засланных» — агентов советских спецслужб. В первые годы эмигрантской жизни «высланный» не был синонимичен «белому эмигранту» (как называли уехавших в РСФСР), с высланными даже дозволялось общение немногочисленным «советским», оказавшимся в Европе в командировках или по другим причинам. Потом различия, конечно, стерлись, но первоначально это мешало сближению вновь прибывших с теми, кто уже имел более солидный эмигрантский «стаж».
В своей статье в «Софии» Бедяев косвенно объяснялся с теми представителями эмиграции, которые не разделяли его пореволюционную позицию. Он писал о том, что идеализация революций и поклонение им — жалкое дело, но «в том же заблуждении находятся и нынешние контр-революционеры. Они не менее революционеров определяют себя отрицательно, а не положительно»[315] — революционеры противопоставляют себя «старому», контрреволюционеры — «новому» миру. По сути, Бердяев считал «революционно-контр-революционные процессы» разными сторонами распада государства. Грядущий провал Зарубежного съезда русской эмиграции в Париже в 1926 году подтвердил, что эмиграция расколота в своих политических оценках, что согласие и сотрудничество между крайне правыми и либералами невозможны.
В «Софии» была опубликована и заметка, носившая справочный характер, о деятельности ВАДК в России. Вслед за этой заметкой шел отчет о первом заседании Религиозно-философской академии в Берлине. Интересно, что Глеб Струве в письме к родителям в Прагу описывал это заседание так: «…Мне в высланных очень не нравится то, как они обособленно держатся, отгораживаясь от всех других и как бы претендуя на монопольное знание того, что нужно России, и как-то возводя в подвиг то, что они оставались все время в России. Но ведь их там никто и не трогал, а когда тронули, то только выслали (здесь Глеб Струве был, конечно, не совсем прав. — О. В.). Эта отгороженность и подчеркивание своего превосходства чувствуется больше всего как раз у философской группы — в Бердяеве, Франке, — но особенно резко выразилась она в речи Карсавина на воскресном собрании (открытие Рел<игиозно>-Фил<ософской> Академии), прямо и откровенно сформулировавшем эту точку зрения»[316].
В феврале 1923 года в Берлине был организован Русский научный институт, в деятельности которого участвовали многие знакомые Николая Александровича — Айхенвальд, Муратов, Вышеславцев, Ильин, Карсавин, Кизеветтер и др. В письме министру культуры Германии ректор института профессор В. И. Ясинский писал, что многие русские молодые люди получили образование в высших школах Германии, но после окончания этих заведений они «плохо подготовлены в вопросах русской культуры и особых условий российской действительности», поэтому он просил помощи и содействия в организации института. Такая помощь была оказана, в создании института приняли участие немецкие профессора Берлинского университета и Технического института. Особую роль сыграли известный славист, профессор истории Восточной Европы Отто Хетч и уполномоченный Лиги Наций по делам беженцев Мориц Шлезингер. Надо сказать, что русские профессора, высланные из советской России, были приняты в Берлине с распростертыми объятиями (хотя в отношении остальных беженцев уже наступило некоторое охлаждение). Когда они оказались в Германии, министр иностранных дел страны барон фон Мальцен даже дал в их честь обед, у них практически не возникло сложностей с оформлением документов для пребывания в стране. Поэтому неудивительно, что городское управление Берлина предоставило Русскому институту достаточно большое помещение в здании Строительной академии, ему была. оказана материальная поддержка со стороны германского МИДа, хотя обучение являлось платным (плата за семестр для студента составляла пять тысяч рейхсмарок, для вольного слушателя — тысячу). Впрочем, население Германии реагировало на русскую эмиграцию по-разному: в это же время автор одной из газетных статей в «Deutsche Allgemeine Zeitung» негодовал по поводу намерения открыть институт и бездействия правительства в этом вопросе[317]. Его негодование усилилось бы в разы, если бы он узнал, что речь идет не о «бездействии», а о помощи.
В институте планировалось проводить занятия для эмигрантской молодежи, а выдаваемые институтом свидетельства признавались при поступлении в немецкие высшие учебные заведения. Институт включал в себя три факультета: духовной культуры, которым руководил Н. А. Бердяев, юридический — под руководством И. А. Ильина и экономики, во главе которого стоял С. Н. Прокопович. Летом 1923 года был сделан первый набор студентов и слушателей, — на факультет духовной культуры записалось 263 человека! Были и иностранцы — румыны, немцы, даже один американец. Бердяев вел в институте занятия, читал на всех трех отделениях популярный среди студентов курс по истории русской мысли, проводил семинары. Впрочем, организация Русского научного института в Берлине имела и отрицательные стороны — прежде всего ориентированность на дореволюционные реалии. Даже дипломы окончившим решено было выдавать по дореволюционному университетскому образцу. Кроме того, программы составлялись с учетом проживавших в Берлине профессоров, поэтому занятия института не всегда могли удовлетворить требованиям правильного систематического преподавания.
Бердяев, в отличие от многих эмигрантов, был буквально окружен молодежью в Берлине: студенты института, слушатели РФА, члены его философского кружка, молодежь на его публичных лекциях. Несмотря на то что у него никогда не было желания стать педагогом, Бердяев находил удовольствие в общении с юными людьми: он видел, что может пробудить в них мысль. Одним из таких молодых людей стал Владимир Николаевич Ильин. Он прибыл в Берлин из Константинополя. В один из дней Евгения Юдифовна заметила в русской церкви дурно и бедно одетого молодого человека, заговорила с ним и, узнав, что он киевлянин (как и Николай Александрович), интересуется философией и богословием, пишет музыку, пригласила его в дом, где он познакомился с Бердяевым. Николая Александровича Владимир Ильин заинтересовал, он увидел в нем недюжинные способности. Так Владимир Николаевич стал завсегдатаем бердяевского кружка, заседаний РФА, он присутствовал на бердяевских лекциях, очень часто бывал у Бердяева дома, — постепенно он стал достаточно близким человеком для всего бердяевского круга. К сожалению, в Париже их пути разойдутся, и достаточно болезненно для Николая Александровича: он многое сделал для Ильина, и публичное выступление Владимира Николаевича с написанной в неуважительном тоне критической статьей по-настоящему ранило его. Но пока Владимир Ильин был рядом — в частности, он стал активистом Русского студенческого христианского движения, много сил и времени которому отдал и Николай Александрович.
Русское студенческое христианское движение (РСХД) возникло в том же 1923 году и тоже при поддержке YMCA. Это был удивительно долгий проект, если сравнивать его с другими многочисленными эмигрантскими организациями, партиями, движениями, век которых зачастую был очень короток. РСХД, тесно связанное с религиозной жизнью диаспоры, оказалось исключительно долговечным: оно существует до сих пор. Душой движения стал С. Н. Булгаков (впрочем, правильнее было бы написать — отец Сергий, так как незадолго до высылки из России в 1923 году он был рукоположен в сан священника), в руководство вошли другие знакомые Бердяева — А. К. Ельчанинов, В. В. Зеньковский, А. В. Карташев, Н. М. Зернов и некоторые другие. Учредительный съезд РСХД состоялся в октябре в городе Пшерове, под Прагой[318], куда собрались около 60 русских и несколько иностранных студентов со всей Европы. На этом съезде произошла встреча двух поколений: деятелей русского религиозного ренессанса, заявивших о себе еще до отъезда, в России, и младшего поколения эмиграции, пришедшего в Православную церковь в послереволюционные годы. Объединяющей основой для этой встречи стала общая вера.
В первый день съезда, который проходил в удивительно живописном месте — в бывшем охотничьем замке Габсбургов, по чьей-то просьбе отец Сергий Булгаков согласился отслужить раннюю литургию (еще до официального открытия съезда). К удивлению, на нее пришли почти все участники, включая иностранцев. Отец Сергий служил с молитвенным подъемом, зажигая сердца собравшихся. Бердяев говорил, что эта литургия решила участь съезда, — она определила характер студенческого движения. Не случайно движение избрало своим лозунгом «Оцерковление всей жизни». Каждый последующий день съезда тоже начинался литургией, которую отец Сергий служил в зале замка. РСХД планировало заняться организацией библейских кружков, семинаров для изучения христианства, социальной работой, чтобы помочь нуждающимся, устройством школ и другими делами. Бердяев не просто присутствовал на этом съезде, он сделал там центральный по значимости доклад, стал почетным членом совета РСХД и участвовал в его работе вплоть до 1936 года. (По дороге Николай Александрович заехал и в Прагу, — тема о возможном переезде туда из Берлина периодически поднималась в его окружении.)
В это же время было создано и братство Святой Софии, точнее — Православное братство во имя Святой Софии-Премудрости Божией[319]. «Православные братства» — удивительное явление в истории, получившее особенный размах со второй половины XIX столетия. С одной стороны, так называли «духовную семью», с другой — братствами бывали и религиозные организации мирян и духовенства, имевшие целью помощь кому-то или просветительскую деятельность. В данном случае оба значения совпадали. С одной стороны, речь шла о соединении близких по мироощущению людей, которые хотели быть связанными духовными узами друг с другом. С другой — братство намеревалось проводить ежемесячные собрания, на которых планировалось обсуждать доклады на церковно-исторические темы. Важной задачей братства являлось и духовное руководство РСХД. На съезде РСХД в Пшерове эта идея и возникла: в России братство Святой Софии существовало с 1919 года, большинство его членов оказалось в эмиграции, многие из них были участниками пшеровского съезда. Поэтому мысль о возрождении братства буквально носилась в воздухе. «Мысль эта была принята, решено было пригласить всех русских религиозных мыслителей и писателей»[320], — писал о возрождении братства один из его членов, Василий Зеньковский. Главой воссозданного братства избрали отца Сергия Булгакова, секретарем — Зеньковского. В братство входили еще 21 человек: Н. А. Бердяев (Берлин), Н. С. Арсеньев (Париж), С. С. Безобразов (Белград), Г. В. Вернадский (вышел из братства, едва в него вступив), А. В. Ельчанинов (Ницца), А. В. Карташев (Париж), П. И. Новгородцев (Прага), П. Б. Струве (Прага), С. Л. Франк (Берлин), Г. В. Флоровский (Прага), другие философы, богословы, историки, профессора разных институтов и университетов. Все члены братства были интеллектуалами, для которых религиозная и церковная проблематика представляла особый интерес. Несколько позже в братство вошли Г. П. Федотов и В. В. Вейдле, а в августе 1924 года по предложению Бердяева был принят Б. П. Вышеславцев. Николай Александрович воспринял идею братства очень горячо: несмотря на активную общественную жизнь, он был одиноким человеком, трудно сходился с людьми, у него практически не было близких друзей. Евгения Герцык осталась в России, Лидия Юдифовна большую часть душевных сил посвящала своей католической вере, а его свояченица Евгения была, конечно, родным человеком, но вряд ли с ней можно было «на равных» обсуждать философские проблемы. Братство же должно было стать союзом религиозных мыслителей, дискуссии с которыми могли многое дать для его интеллектуального развития, более того, Бердяев ожидал, что братство станет родством не по крови, но по духу, которое сможет восполнить пустоты в его жизни. Первые заседания были посвящены рассмотрению Устава, молитвенного правила (обязательного для членов братства), общебратского годового праздника (21 сентября). Затем началось ежемесячное обсуждение докладов. С самого начала одной из центральных проблем стал вопрос отношения церкви к власти, — недаром первым предметным обсуждением стал разбор книги одного из членов братства историка М. В. Зызыкина «Царская власть и закон о престолонаследии в России», изданной в Софии. Обсуждался известный общий принцип апостола Павла «несть власти аще не от Бога». Применимо ли это и к советской власти (разумеется, имея в виду, что «подобает Богу повиноватися более нежели человеку»)? Затем на первый план вышла тема Софии — во многом благодаря богословскому интересу к этому вопросу Булгакова. Рассматривались и проблемы экуменизма, объединения христианских конфессий, за что выступало большинство членов братства. Братство существовало долго — до смерти Булгакова в 1944 году (позже оно переехало в Париж). Конечно, к началу Второй мировой войны заседания проводились уже гораздо реже — пару раз в год, но роль братства была велика и в Богословском Православном институте в Париже, и в жизни каждого из «братьев». Бердяев же покинул братство гораздо раньше — в 1925 году. Поводом стали разногласия с П. Б. Струве, трещина в отношениях с которым так и не зарастала, — Струве выступил с критикой Бердяева в основанной им газете «Возрождение». Глубинной же причиной стало признание того, что «духовной семьи» не получилось. Бердяев ожидал подлинного братства, духовных уз, готовности прийти на помощь, интереса к мыслям друг друга. На деле так не вышло: люди в братстве имели много общего, но воистину христианских отношений не сложилось. Бердяев же, как всегда, был перфекционистом, мечтал об идеале, он не был согласен на меньшее. Публичные нападки Струве (через газету! не в личной беседе!) Бердяева обидели и, как он писал Булгакову, сделали для него очевидным, что братскими отношениями здесь и не пахнет… Булгаков тоже довольно тяжело пережил этот момент в истории братства. Он даже думал, что братство распадется, но этого не случилось. Бердяева иногда приглашали на заседания, он с удовольствием участвовал в обсуждениях, но частью братства Святой Софии более себя не считал.
Когда материальное положение Бердяевых стало более устойчивым (прежде всего благодаря YMCA), Николай Александрович настоял на поездке Лидии на море. Она неважно себя чувствовала, была плаксива и часто находилась в подавленном настроении. На семейном совете было решено, что морской воздух пойдет ей на пользу. Несмотря на то что нервная система Лидии была крайне неустойчива в тот момент, их отношения с Николаем Александровичем не пострадали от коренных изменений в их жизни, — они были чрезвычайно ласковыми и доверительными. В своих письмах с морского курорта Лидия называла его «малютка мой», подписывалась — «баловушка»[321], рассказывала, как скучает. Бердяев отвечал ей такой же нежностью и вниманием, но ощущал себя одиноким. Лидия понимала это, как понимала она и то, что многое, происходящее в душе ее мужа, остается для нее закрытым, недаром она жаловалась ему же на его замкнутость. Бердяев старательно закрывал свой внутренний мир от посторонних — это несомненно было чертой его характера. Но иногда — с Зинаидой Гиппиус, с Евгенией Герцык — плотно закрытые створки его души все же приоткрывались…
В ноябре 1923 года Бердяев оказался на две недели в своей любимой Италии, в Риме — там проходила конференция, организованная Итальянским комитетом помощи русским интеллигентам. Из Берлина для участия в конференции, помимо Николая Александровича, прибыли Б. Зайцев, С. Франк, Л. Карсавин, Б. Вышеславцев, П. Муратов, М. Осоргин. Бердяев прочитал по-французски доклад «Русская религиозная идея». Рим вызвал волну воспоминаний — о том, как они с Евгенией ходили по старым базиликам, пили кофе в римских кафе, любовались фонтанами… Тогда Бердяев говорил о том, что не любит Рим, сетовал на мертвенную скуку «мраморов Ватикана с напыщенным Аполлоном Бельведерским и грузными ангелами, нависшими над алтарями барочных церквей»… Действительно, он предпочитал Флоренцию, замершую в Ренессансе. Но сейчас прогулки по солнечным даже в ноябре римским улицам вызвали чувство тоски по оставленному, прошедшему, прожитому. Под влиянием воспоминаний Николай Александрович послал открытку в Судак, причем специально выбрал такую, где было изображено место, памятное обоим, — пьяцца Венеция. Он предложил Евгении Казимировне подумать о переезде в Европу.
Герцык с радостью получала весточки от Николая Александровича, в ответных письмах рассказывала о своих мыслях и чувствах. Писала, что полюбила «странничать» — с котомкой за плечами проходила совсем одна иногда по сто верст по родным крымским дорогам («Такая свобода и полное отсутствие страха»). Но от планов эмиграции наотрез отказалась: «Живем мы благополучно, хоть и бедно. Пойми, друг мой, чтобы переезжать с такой больной — нужно иметь неограниченные миллиарды»[322]. Ее сестра, Аделаида, была очень больна, знала, что скоро умрет (так и случилось — она умерла 25 июня 1925 года в Судаке, оставив на попечение сестры и мужа двоих сыновей), Евгения Казимировна не могла оставить ее. Мысль о близких людях, оставшихся в России, прежде всего — о Евгении, угнетала Николая Александровича и заставляла с особенной остротой чувствовать все границы и километры между ними. Спасала работа.
Берлинский период оказался для Николая Александровича плодотворным. Он познакомился с рядом выдающихся немецких мыслителей — Освальдом Шпенглером, книгу которого обсуждали на собрании ВАДК в Москве, с Максом Шелером и Германом Кайзерлингом, который помог опубликовать на немецком его книгу «Смысл истории» и стал довольно близким человеком для Николая Александровича. «Брал очень много книг из Берлинской государственной библиотеки и перечитал целую литературу»[323], — вспоминал Бердяев о своем берлинском бытии. Но он не только читал, но и много писал. В Берлине увидели свет несколько его книг, — как написанных еще в России, так и созданных здесь. Были опубликованы «Миросозерцание Достоевского» и «Смысл истории», рукописи которых Николай Александрович вывез из Москвы, и небольшая книжка «Новое средневековье», законченная уже в Берлине и напечатанная в издательстве «Обелиск». Первые две книги были написаны Бердяевым на материале тех курсов лекций, что он читал в ВАДК и в Московском университете, но именно третья принесла ему европейскую известность.
Книгу, посвященную Достоевскому, можно назвать одной из лучших в обширном «достоевсковедении». Для Бердяева эта работа во многом носила принципиальный характер, ибо «творчество Достоевского есть русское слово о всечеловеческом… Понять до конца Достоевского — значит понять что-то очень существенное в строе русской души, приблизиться к разгадке тайны России»[324]. Предисловие к книге было датировано Бердяевым сентябрем 1921 года. Бердяев пояснял читателям, что книга была написана еще в Москве. (Философу удалось вывезти из Москвы автографы пяти книг, четыре из которых он опубликовал в 1923–1926 годах, а одна, «Духовные основы русской революции», в полном виде так и не была издана.) В книгу о Достоевском автором было вложено много личного, и творчество Достоевского было рассмотрено им сквозь призму собственной философии свободы. Правомерен ли такой подход? С одной стороны, Бердяев проницательно и тонко показал, какую огромную роль в миросозерцании писателя играла диалектика свободы. Для Бердяева Достоевский — не только великий художник, но и «гениальный диалектик, величайший русский метафизик», которого интересовал человек, выпавший из колеи обычных действий и поступков, «отпущенный на свободу», бунтующий, а не спокойный обыватель в привычной череде своих поступков. Романы Достоевского — исследование судеб и путей человеческой свободы, может быть, именно поэтому Бердяев, создатель философии свободы, воспринимал творчество писателя как свою «духовную родину». Но, с другой стороны, Достоевский, разумеется, не исчерпывается темой свободы, хотя и включает ее. В этом смысле книга Бердяева — не только и не столько о миросозерцании Достоевского, сколько о миросозерцании самого автора.
Бердяев «расшифровывал» судьбу свободы того или иного персонажа романов Достоевского: беспредметна и пуста свобода Ставрогина и Версилова, разлагает личность свобода Свидригайлова и Федора Павловича Карамазова — такая свобода с неизбежностью ведет к угашению личности, она поражает болезнью человеческую совесть и приводит, в конце концов, к насилию (а значит, и к отрицанию самой свободы). Характерен в этой связи пример Шигалева, проходящего путь от безграничной свободы и своеволия к безграничному деспотизму. Почему? Потому что, несмотря на свою значимость, свобода не может быть самодовлеющей целью человеческого бытия. Такая «неприкаянная» свобода патологична, порочна. В самой свободе содержится указание на ее использование для ценностей высших, нравственных, которые для религиозного философа всегда связаны с Богом. Именно в зависимости от различной своей ориентации свобода может привести к Богочеловечеству — раскрытию в каждой личности божественного творческого начала, нравственному возвышению человека, или к человекобожию — своеволию, бунтующему самоутверждению человека, когда нет ничего выше человека (на этом пути человек гибнет как моральное существо). Но «если все дозволено человеку, то свобода человеческая переходит в рабствование самому себе… Образ человеческий держится природой высшей, чем он сам», — предупреждал вслед за Достоевским Бердяев.
В своей книге Бердяев не раз употребил слово «бесы» (вообще часто встречающееся в его работах), и не только как заглавие известного романа Достоевского. Бердяев попытался раскрыть природу зла, показывая, что, когда человек одержим «бесовской» индивидуалистической или коллективистской идеей, для него возможна любая жестокость или бесчеловечность. «Если Бога нет, то все позволено» — эта формула явно и скрыто присутствует во всех романах Достоевского. Раскольников, рационально «рассчитавший» убийство старухи-процентщицы, разговор черта с Иваном Карамазовым, болезненная одержимость Кириллова — иллюстрации путей атеистического бунта, своеволия и одержимости. Своего рода логическое завершение этот процесс истребления свободы в результате освобождения ее от высших нравственных начал получает в концепциях принудительного «человекоустроения». Достоевский, интуитивно ощутивший надвигающуюся революцию, предостерегал, что она может привести не к свободе, а, наоборот, к страшному порабощению человеческого духа, стать «судорогой» шигалевского толка. Естественно, что эта тема была близка Бердяеву, который в целом ряде своих работ анализировал революционную идеологию русской интеллигенции.
Бердяев очень остро чувствовал переломность своей эпохи, ее духовный кризис. Начиная с 1917 года темы философии истории занимают все большее место в его творчестве. Именно философия истории Бердяева вызвала к нему такой интерес на Западе. Речь может идти прежде всего о таких его книгах, как «Смысл истории» и «Новое средневековье». Кризисные мотивы бердяевских работ оказались созвучны темам западной философии, мироощущению европейского интеллектуала.
Для христианина непреложна истина о существовании двух планов бытия — мира горнего и мира дольнего. Дуализм бытия и является основой его динамики. Соотношение духовного и материального мира отражается в смысле бытия. Смысл — одно из ключевых понятий в философии истории Бердяева. Он разводит его с понятием «цель», считая, что цель обыкновенно относится к будущему, причем настоящее рассматривается как средство для достижения этой цели. Смысл же должен присутствовать в каждом мгновении бытия, он проявляется в судьбе культуры, человека, человечества. Оба эти понятия чрезвычайно часто встречаются в бердяевских текстах, названиях статей и книг, что позволяет предположить их принципиальное значение для его творчества. Если «смысл» отражает религиозные установки Бердяева, его уверенность в том, что внешний мир не самодостаточен, то «судьба» говорит о его экзистенциализме, ориентации наличность. В чем же видит Бердяев смысл истории и какова судьба человечества в ней?
Чтобы ответить на эти вопросы, стоит сказать, что Бердяев писал об истории не только земной, но и небесной. Еще в молодости он испытал достаточно сильное влияние философии Канта. Он принял в качестве некой исходной точки кантовский дуализм «вещей в себе» (высшей реальности) и явлений (мира вокруг нас). Для Бердяева этот дуализм проявляется как противопоставление духа и природы. Подлинная реальность есть дух, «небесная история», а кантовский «мир явлений» есть, по Бердяеву, мир объективации, нечто, противостоящее духу, чуждое ему. Сам он называл небесную историю «прологом на небе» того, что потом развертывается и раскрывается в земной судьбе человека и человечества. Причем речь здесь идет не только о некой божественной истории, но и о внутренней жизни духа: «Небо и небесная жизнь, в которой зачат исторический процесс, есть ведь не что иное, как глубочайшая внутренняя духовная жизнь, потому. что, поистине, небо — не только над нами и не только в каком-то отдалении от нас… небо есть и самая глубочайшая глубина нашей духовной жизни…»[325]
Получается, что история имеет источник не только в Абсолютном, но и в глубинах человеческого духа, что не только Бог, но и человек предопределяет свою земную судьбу и судьбу человечества. «История — не только откровение Бога, но и ответное откровение человека Богу… Поэтому история есть такая страшная, такая сложная трагедия», — писал философ. Мир, общество, история — результат объективации, опредмечивания творческой деятельности человека, ее противоречивости. Человек есть «манифестация духа», дух утверждает свою реальность через человека. В этом смысле человек «однокачественен» Богу, поэтому и возможен «завет» (союз) Бога и человека. «Бог возжелал своего другого и ответной любви его», что стало причиной творения мира и человека. Тем не менее возникновение мира не устраняет наличие первичной бездны, свободы Ungrund, то есть творение остается незавершенным. Согласно Бердяеву, из первичной бездны вечно рождаются Бог-Отец, Бог-Сын и Бог-Дух Святой, причем бездна, Ungrund не полностью перешла, преобразилась в Святую Троицу, она продолжает сосуществовать с Богом. Мир вокруг нас имеет свои корни не только в божественном творении, но и в первореальности бездны.
Бердяев постоянно возвращался к образу первоначального хаоса, бездны, меонической свободы. Видимо, это было связано не только с его интеллектуальными построениями, но и с особенностями характера. В письмах он упоминал, что чувствует бездну внутри себя, поэтому в его жизни было так много дисциплинирующих усилий: распорядок дня, напряженная работа, не зависящая от настроения и состояния духа, пунктуальность, военный порядок на письменном столе и в кабинете. Отсюда — и особая эмоциональная чувствительность к произведениям искусства, в которых приоткрывалось иррациональное начало мира. Эта иррациональная свобода ощущалась им и в истории. Свобода вечна, попытки же построить рациональное общество — конечны и ограниченны.
Вопрос о соотношении времени и вечности очень занимал Бердяева. По его мнению, все мы живем не в каком-то одном времени, а по меньшей мере в трех: раз человек является существом природным, социальным и духовным одновременно, то и времени для него существует тоже три — космическое, историческое и экзистенциальное. Бердяев даже нашел геометрический образ для описания каждого времени — круг, линия и точка. У космического времени — природная закономерная логика круговорота, оно оперирует не днями и годами, а геополитическими эпохами, тысячелетиями. Историческое же время идет по прямой и оперирует меньшими временными категориями. Но наиболее значительные события совершаются во времени экзистенциальном, именно в нем происходят творческие акты, свободный выбор, формируется смысл существования. Для него относительна длительность события: иногда день для человека более значителен и долог, чем десятилетие, а иногда и год промелькнет незаметно.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.