Глава 9 Пушкин и власть в России

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 9

Пушкин и власть в России

Трагикомедия пушкинистики заключается, в частности, в том, что социально политические воззрения «умнейшего человека России» освещали и интерпретировали в основном филологи. Тема Пушкина как крупного мыслителя и политолога, обладавшего к тому же и поэтическим даром, практически выпала из серьезного рассмотрения. Мощный гений художественного творчества Пушкина отодвинул в тень его интереснейшие соображения по государственному устройству страны, роли самодержавия и дворянства в политической жизни России, о соотношении проблем национального самосознания и конвергенции российской и западноевропейской культур. К великому сожалению, все эти аспекты интеллектуальной деятельности Пушкина рассматривались, как правило, в качестве придатка, вторичного продукта его литературной деятельности. Хотя на самом деле все было если и не наоборот, то, скорее всего, в органическом единстве. Иначе бы литературные шедевры Александра Пушкина не пережили века, а остались бы в истории литературы в одном ряду с произведениями Батюшкова Баратынского, Вяземского, Загоскина и других литературных современников Пушкина, к которым я вместе с другими специалистами по русской литературе XIX в. испытываю искреннюю симпатию.

Устоявшаяся «филологическая» традиция рассмотрения социально-политических воззрений Пушкина проявляется прежде всего в том, что все многообразие этой темы зачастую сводится к личностно-эмоциональному аспекту: как складывались отношения Пушкина с Александром Павловичем, а позднее с Николаем Павловичем, кого он «любил», а кого нет, кого и в какой мере ценил, когда и почему обижался. Все это весьма любопытно и даже в какой-то степени важно для раскрытия отдельных сторон личности Пушкина, понимания его взаимоотношений с царским двором. Но не более. Путаница возникает тогда, когда исключительно на основании цитирования тех или иных фрагментов поэтических произведений или эпиграмм Пушкина относят то к либералам, то к монархистам, а иногда и к радикал-революционерам.

Если идти этим путем, то политические и социальные взгляды Пушкина действительно могут показаться сумбурными и крайне эклектичными. Он и свободу воспевал, и тиранов проклинал, и подавление Польского восстания горячо приветствовал, и горевал, «что геральдического льва демократическим копытом теперь лягает и осел». В попытках объяснить сей факт обычно используют следующую аргументацию. Стараются связать эволюцию взглядов поэта либо с естественным его взрослением (так сказать, от радикализма молодости к консерватизму зрелости), либо с периодами охлаждения или потепления отношений поэта с монархами. Такой подход представляется несколько легковесным. Спору нет, что с годами люди мудреют. Но прямой корреляции не наблюдается. Тем более, когда речь идет об анализе мировоззрения мыслителя такого калибра, как Пушкин, его личные симпатии или антипатии вообще не должны приниматься во внимание. Так, например, когда личные отношения Пушкина с Николаем I были до предела натянутыми, поэт хвалил царя за манифест о почетном гражданстве, и не только хвалил, но и считал, что этот манифест исправляет ошибку Петра Великого введшего в свое время Табель о рангах. Этот манифест осуждали, как известно, и некоторые члены царской семьи (в том числе великий князь Михаил Павлович). Позиция Пушкина определялась не личными мотивами или конъюнктурными соображениями, но исключительно собственными принципиальными воззрениями на политическое устройство в российском государстве.

Досужие рассуждения о конституции, парламентаризме не вызывали у него заметного интереса. Надо отталкиваться не от форм правления, а решить задачу обеспечения эффективного сотрудничества власти с теми слоями общества, которые являются носителями знания, культуры и исторических традиций, которые способны к созиданию и творчеству. Если власть заботится о преференциях для этих общественных групп, то они, в свою очередь, превращаются в мощную опору власти. Именно с этих позиций Пушкин формулирует свои требования к власти. Попробуем свести их к четырем главным пунктам.

Пункт первый. Власть обязана уважать своих подданных; а подданные должны поддерживать власть, сохраняя свое гражданское достоинство, не впадая в холопство. Наиболее емко эту позицию Пушкин, как известно, выразил в дневниковой записи от 10 мая 1834 г.: «…я могу быть подданным, даже рабом, – но холопом и шутом не буду и у Царя Небесного». А одна из последних преддуэльных записей поэта такова: «Истина сильнее царя, – говорит Священное Писание». Коль так, то властитель должен ценить подданных, говорящих ему правду (пусть не всегда лицеприятную), а подданные обладать мужеством эту правду не приукрашивать. По Пушкину, такая ситуация является богоугодной. Но в России этого нет и в помине. Еще при Екатерине II «не нужно было ни ума, ни заслуг, ни талантов для достижения второго места в государстве». Екатерина II практически не придумала ничего нового: таковыми были и остались традиции российской власти. Пушкин видел в этом трагедию России:

Беда стране, где раб и льстец

Одни приближены к престолу,

А небом избранный певец

Молчит, потупя очи долу.

Но, может быть, самое интересное для нас, живущих в XXI в., что Пушкин не сваливает эту «беду страны» целиком на плечи властвующих, а делит ответственность за уродство политических нравов российского общества между властью и подданными. В знаменитом (к сожалению, так и не отправленном) письме Чаадаеву Пушкин подчеркивает, что в стране «отсутствует общественное мнение и господствует равнодушие к долгу, справедливости, праву, истине, циническое презрение к мысли и достоинству человека». И дальше Пушкин саркастически отмечает, «что правительство есть единственный европеец в России, и сколь бы грубо и цинично оно ни было, – от него зависело бы стать стократ хуже. Никто не обратил бы на это ни малейшего внимания». Мог ли подумать Пушкин, что этот его элегантный шедевр, эта отточенная литературная фраза через 155 лет в кулуарах самого образованного (?!) российского правительства будет «переведена» на «новый русский» (новояз) как: пипл все схавает!

Глубокое презрение правительственных чиновников к народу органически сочетается с их поголовным холопством. Это две стороны медали под названием менталитет российской правящей верхушки. Александр Сергеевич не мыслит себя холопом даже и у Царя Небесного. Он согласен на служение, даже не рабский статус, но не на холопство, уничтожающее человеческое достоинство. Эзоп был рабом, но не был холопом. Мы же сплошь и рядом видим, как юридически свободные граждане, которым не угрожает ни потеря жизни, ни тюрьма, выбирают путь беспардонной лести и раболепства перед начальством. Менялись цари, приходили большевики, затем либералы и демократы, а ген холопства в российском вельможе, чиновнике, политике оказался неистребимым.

Методы отбора во власть на Руси оказались противоестественными. Вот что тревожило Пушкина и рождало дурные предчувствия.

Пункт второй. Власть должна заботиться о преемственности культурного развития, о сохранении духовности и национальных традиций.

Когда граждан страны связывает лишь территория проживания или форма паспорта, когда они не ощущают исторического, духовного единения, то сама власть становится атрибутивной, иллюзорной, беспомощной. «Дикость, подлость и невежество, – писал Пушкин, – не уважает прошедшего, пресмыкаясь перед одним настоящим». Эта формула Пушкина может быть прочтена и в обратной последовательности: неуважение к собственному прошлому, пресмыкание перед одним настоящим – есть не что иное, как дикость, подлость и невежество. «Прошедшее для нас не существует. Жалкий народ». («Роман в письмах».)

В современной Пушкину России единственным гарантом преемственности культурных традиций и социально-политической сбалансированности общественной жизни (включая ограничение деспотизма) он видел потомственное дворянство. «Что такое дворянство? Потомственное сословие народа высшее, то есть награжденное большими преимуществами касательно собственности и частной свободы. Потомственность высшего дворянства есть гарантия его независимости; обратное неизбежно связано с тиранией или, вернее, с низким и дряблым деспотизмом. Деспотизм: жестокие законы и мягкие нравы. <…> Нужно ли для дворянства приуготовительное воспитание? Нужно. Чему учится дворянство? Независимости, храбрости, благородству (чести вообще). Не суть ли сии качества природные? Так; но образ жизни может их развить, усилить – или задушить». («О дворянстве».)

Приведенные мысли Пушкина не столь архаичны, как может показаться с первого взгляда. Ведь дело, в конце концов, не в дворянстве как таковом, а в наличии или отсутствии в обществе социального слоя, представители которого имеют возможность высказывать независимое мнение, компетентность которых признается общественным мнением и принимается во внимание высшей властью при решении вопросов государственного значения. Или низвержение авторитетов, ориентация на «беззаветно преданных» выскочек-временщиков становится визитной карточкой власти. Второй вариант формирования «опоры власти» обычно реализуется на благодатной почве борьбы с «дурными» традициями и под флагом демократии (по Пушкину – уравнительности). Вот почему у Александра Сергеевича «Петр I – одновременно Робеспьер и Наполеон (воплощение революции)», а «все Романовы революционеры и уравнители». Пушкин не мог простить Романовым (и прежде всего Петру I и Екатерине II), что они «родовых» дворян смешали с «безродными», что дворянство стало можно заслужить, как чин. При этом заслуги перед царствующими особами всегда ценились выше, чем заслуги перед отечеством. Особенно этим отличалась Екатерина II. «Царствование Екатерины II, – отмечал Пушкин еще в 1822 г., – имело новое и сильное влияние на политическое и нравственное состояние России. Возведенная на престол заговором нескольких мятежников, она обогатила их за счет народа и унизила беспокойное наше дворянство. Самое сластолюбие сей хитрой женщины утверждало ее владычество. Много было званых и много избранных в длинном списке ее любимцев, обреченных презрению потомства».

Романовы попали у Пушкина в «революционеры», поскольку в знаменитой триаде Французской революции, помимо «свободы» и «братства», присутствовало еще и «равенство». В этой декларации равенства, уравнительности Пушкин интуитивно чувствовал скользкость, недоговоренность. Равенство в чем? В таланте, благородстве, бескорыстии? Но это невозможно. Или в серости, «образованщине», цинизме, вседозволенности? Это, конечно, легко достижимо. Но тогда какова цена демократическим идеалам? Возможность многопланового толкования термина «равенство» весьма беспокоила Пушкина. Именно поэтому он совсем не жаловал демократию Соединенных Штатов. В своей статье о Джоне Теннере он пишет: «С изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нетерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую – подавлено неумолимым эгоизмом и страстию к комфорту… талант, из уважения к равенству принужденный к добро вольному остракизму, такова картина Американских Штатов, недавно выставленная перед нами». Известно, что Пушкин черпал свои сведения об американской демократии прежде всего из работы А. Токвиля «О демократии в Америке». Сейчас трудно судить, насколько Токвиль был объективен в своей оценке нравов американского общества первой четверти XIX в. Для понимания позиции Пушкина важно другое: он обращает внимание на пагубность демократической уравниловки для подлинно творческих личностей, для тех, кто непосредственно не работает на удовлетворение массовой «страсти к комфорту». Власть большинства над меньшинством (демократия) столь же насильственна для таланта (человека, не подпадающего под общие стандарты), как и самодержавие. Поэтому, по мнению Пушкина, в республиках все заканчивается «аристократическим управлением. А в государствах? Рабством народа. А=В». («О дворянстве».)

Пункт третий. Любая власть должна восприниматься обществом как легитимная. Иначе она не пользуется общественным уважением и вынуждена самоутверждаться методами, разлагающими самое власть. Династия Романовых в глазах Пушкина выглядела весьма удручающе именно в силу целой плеяды нелегитимных правителей. Из нее он особенно выделял Екатерину II и Александра I. Впрочем, досталось от Пушкина и тем случайным, по существу, людям, которые наследовали российский престол непосредственно после Петра I: «Ничтожные наследники северного исполина, изумленные блеском его величия, с суеверной точностью подражали ему во всем, что только не требовало нового вдохновения. Таким образом, действия правительства были выше собственной его образованности, и добро производилось ненарочно, между тем как азиатское невежество обитало при дворе. Доказательства тому царствование безграмотной Екатерины I, кровавого злодея Бирона и сладострастной Елизаветы». («Заметки о русской истории XVIII века».)

Размышляя в своих дневниках о нелегитимности Александра I и легитимности его брата Николая I, Пушкин дает ключ к разгадке одной из самых захватывающих тайн дома Романовых. Вот что он пишет: «…покойный государь окружен был убийцами его отца. Вот причина, почему при жизни его никогда не было бы суда над молодыми заговорщиками, погибшими 14 декабря. Он услышал бы слишком жестокие истины. NB. Государь, ныне царствующий, первый у нас имел право и возможность казнить цареубийц или помышления о цареубийстве; его предшественники принуждены были терпеть и прощать».

Почему-то никто из историков или пушкинистов (во всяком случае, нам ни чего об этом не известно) не обратил внимания на то, что в приведенных строках Пушкин прямо говорит, что заговору будущих декабристов был противопоставлен заговор дома Романовых. У нелегитимного Александра связаны руки: если заговорщиков арестовать, то суд цареубийцы над покушавшимися на цареубийство выглядел бы более чем странным и серьезно поколебал имидж российского императорского дома в стране и Европе; а если бы переворот осуществился, то в руках победителей были бы очень веские аргументы, основанные на изначальной нелегитимности свергнутого императора. Европа им рукоплескала бы, поскольку такой исход давал веский повод для пересмотра всех послевоенных международных договоренностей. То, что Романовы знали (и в подробностях) о готовящемся перевороте, давно известно. Здесь достаточно упомянуть эксклюзивный доклад, представленный Александру I 7 мая 1824 г. неким монахом Фотием под весьма выразительным заголовком: «План революции, обнародываемой тайно, или тайна беззакония, делаемая тайным обществом в России и везде», а также встречу императора с унтер-офицером Шервудом, состоявшуюся 17 июня 1825 г., на которой доносчик подробно изложил планы Южного общества и состав его руководства. К этому небезынтересно добавить, что в первом после событий на Сенатской площади манифесте Николая от 19 декабря 1825 г. черным по белому написано, что злоумышленники «желали и искали, пользуясь мгновением, исполнить злобные замыслы, давно уже составленные, давно уже обдуманные» (курсив наш. – Н. П.). Так что в России, как всегда, все «тайное» довольно рано становилось вполне «явным» для правящей верхушки. Однако по указанным Пушкиным причинам Александр I не мог ликвидировать заговор. И тогда Романовы задумывают и осуществляют грандиозную мистификацию ухода Александра I с политической сцены. Они работают на опережение, торопятся. Поэтому некоторые странные детали «смерти» (или исчезновения) императорской четы становятся достоянием не только узкого круга доверенных лиц. Ушел ли Александр I по собственной инициативе, или его «ушли» на семейном совете дома Романовых, не известно. Точно так же не доказано, остался ли он живым после своей официальной кончины (например, в облике «сибирского старца»). В конце концов, ради сохранения своей власти клан Романовых мог втихую и уморить «божьего помазанника», что было для них не впервой. Для нас же важно, что Пушкин озвучил и объяснил отнюдь не случайную связь между уходом с престола Александра I и разгромом дворянско-офицерского заговора. Декабристы потому и поспешили выйти на Сенатскую площадь (чем, кстати, несколько спутали карты Романовым и вызвали замешательство), что терять им было нечего. Они поняли, что вслед за «смертью» Александра I начнется жестокая ликвидация их тайных обществ легитимным Николаем Романовым.

Анализ взглядов Пушкина на легитимность власти дает ответ и на довольно запутанный в литературе вопрос об отношении поэта к декабристам. На самом деле здесь просматриваются две слабопересекающиеся темы: тема личной дружбы и человеческих симпатий и тема столкновения политических взглядов Пушкина и декабристов.

Пушкин вообще высоко ценил мужскую дружбу, тем более он преклонялся перед личным мужеством декабристов. Ради солидарности с друзьями поэт был готов на многое. Поэтому неудивительно, что при первой встрече с Николаем I Пушкин, не колеблясь, признался царю, что только отсутствие в Петербурге помешало ему прийти 14 декабря вместе с друзьями на Сенатскую площадь. Однако следует полагать, что в течение полуторачасовой беседы Николай I услышал от Пушкина не только это. Иначе как бы он мог признать, что разговаривал с «умнейшим человеком России».

Пушкин, хорошо знавший российскую и мировую историю, был противником революционного насилия. По убеждению Жуковского, «мнения политические Пушкина были в совершенной противоположности с системой буйных демагогов. И они были таковы уже прежде 1830 года». Пушкин скептически оценивал Великую французскую революцию. Для него прославление свободы совсем не означало прославления революции, а тем более демократии.

Нынешний император первый воздвиг плотину (очень слабую еще) против наводнения демократией, худшей, чем в Америке» (не отправленное письмо Чаадаеву).

Во фрагментах десятой главы «Евгения Онегина» Пушкин дает характеристику участников заговора декабристов: «Все это было только скука, безделье молодых умов, забавы взрослых шалунов». А в 1836 г. в своем знаменитом «Памятнике» поэт возвращается к призыву о милости к падшим, т. е. не к невиновным, а оступившимся, к грешникам, заслуживающим помилования. Но только сильная просвещенная власть способна на милосердие, власти «прапорщика» это понятие недоступно.

Пункт четвертый. По убеждению Пушкина, одна из естественных функций государственной власти – отстаивать стратегические интересы государства.

Юность Пушкина прошла в обстановке патриотической эйфории, царившей в стране после блистательной победы над Наполеоном. «Офицеры, ушедшие в поход почти отроками, возвращались, возмужав на бранном воздухе, обвешанные крестами. Солдаты весело разговаривали между собою, вмешивая поминутно в речь немецкие и французские слова. Время незабвенное! Время славы и восторга! Как сильно билось русское сердце при слове отечество!» («Метель».) Однако в произведениях поэта (даже в тех, где прославляются ратные успехи соотечественников) нигде не слышны ноты примитивного «квасного патриотизма». Пушкин чувствовал наличие водораздела между национальными интересами и национальными амбициями. Более того, когда это чувство изменяет «прогрессивной общественности», он остается верен себе, невзирая на обструкцию, демонстративно устраиваемую ему «псевдодиссидентами». В период подавления Варшавского восстания Пушкина осудили почти все фрондеры-либералы за поддержку решительных действий властей. Они даже не удосужились вникнуть в суть позиции Пушкина, который видел польские события сквозь призму противостояния Европы и России. По свидетельству Комаровского, Пушкин в то время озабоченный вид. «Разве вы не понимаете, – говорил он, – что теперь время чуть ли не столь же грозное, как в 1812 году».

Активное политическое вмешательство ведущих стран Западной Европы в «спор славян» было не чем иным, как открытым покушением на суверенитет российского государства. Давление, оказываемое в то время на Россию, возрождало систему двойных стандартов. Нежелание России идти на односторонний пересмотр своих границ, закрепленных международными договорами, превращало страну, в устах западных дипломатов, в «жандарма Европы», «тюрьму народов»; как будто Австрия, Пруссия или Британская империя являли в то время пример свободного и равноправного союза наций. Именно это политическое лицемерие бесило Пушкина и совершенно не волновало «свободолюбивых» друзей поэта (свое пристрастие к свободе они в полной мере проявили спустя шесть лет, когда никто из них не на брался мужества самостоятельно, без разрешения Бенкендорфа сопроводить гроб поэта в Святогорский монастырь. Но «друзья» поэта иная тема).

Важно подчеркнуть, что позиция Пушкина по поводу польских событий 1830–1831 гг. – не защита монархии, а страстный протест против унижения государства российского.

А нам остается лишь восхищаться политической прозорливостью Пушкина, наблюдая за использованием сегодня западной дипломатией старых трафаретов, но уже в отношении Чечни, Афганистана, Косово, Грузии.

Итак, власть должна восприниматься в общественном сознании как легитимная, защищающая государственные интересы и национально-исторические традиции страны, а главное – уважающая личное достоинство и свободу граждан. Вот, на наш взгляд, основные требования Пушкина к власти, его политическое кредо. В условиях первой половины XIX века этим требованиям, по мнению поэта, могла в наибольшей мере отвечать модель просвещенного абсолютизма. В идеале. Правление дома Романовых, включая двух императоров – современников поэта, было страшно далеко от этого идеала. Поэтому Пушкина никак нельзя причислить к поклонникам российского самодержавия. Оно было начисто лишено просвещенности (о чем ярче всего свидетельствует «камер-юнкерское» положение великого поэта и мыслителя при российском дворе), а абсолютизм в российском исполнении вырождался в самодурство.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.