Глава восьмая Чужие дураки — смех, свои дураки — стыд
Глава восьмая
Чужие дураки — смех, свои дураки — стыд
В партийно-государственной элите всегда существовало своего рода центристское направление в его сугубо советском варианте. Ее адептам нравились идеи нэпа, «некоторые» соображения Бухарина по экономическим проблемам. Они выступали за ослабление централизованного планирования, за развитие частного предпринимательства при государственном регулировании. Такую точку зрения поддерживали и многие экономисты. В новых условиях подобные подходы развивал и Горбачев, обосновывая концепцию «совершенствования социализма», очищения его от сталинизма.
Жизнь тем временем текла по своим правилам. Страх перед властью быстро таял. Ее всемогущество становилось все более призрачным. Общество буквально заболело ожиданием перемен. Сформировалась возможность уникального бескровного перехода общества из одного качества в другое, от диктатуры к свободе. Причем это произошло не в 1991 году, а в главном и основном — уже в 1985–1990 годах.
В известном смысле переломным здесь явился январский пленум ЦК 1987 года, когда встал вопрос о демократизации самой партии, об альтернативных выборах. Аппарат партии, номенклатура в целом почувствовали реальную угрозу своей власти, поняли, что на свободных выборах они потерпят поражение, как это произошло на выборах в Учредительное собрание в ноябре 1917 года.
Отношения внутри номенклатуры явно обострились. С особой выпуклостью это проявлялось на пленумах ЦК. Критика становилась все более личностной. Появились «мальчики для битья» — Яковлев, позднее — Шеварднадзе. Постепенно подбирались и к Горбачеву. Кризис в партии нарастал. Наиболее громкий выстрел прозвучал на октябрьском пленуме 1987 года, на котором выступил Борис Ельцин.
Начать с того, что выступление Ельцина оказалось неожиданным для многих, в том числе и для меня. Я участвовал в подготовке доклада о 70-й годовщине Октября. В тексте содержались резкие оценки сталинизма, что было крайне необходимо в тех конкретных условиях, поскольку при Брежневе сталинская эпоха практически была реабилитирована. Более определенно, чем раньше, говорилось о необходимости новых шагов в демократическом развитии. Были и другие новые моменты. Мне представлялось очень важным, чтобы новые формулы, касающиеся сталинизма и демократии, вышли через пленум на суд общественного мнения.
Но весь этот замысел чуть было не испортил Ельцин, придав задуманной эволюционной операции элементы форсажа. На пленуме и без того большинство было против перестройки. Но оно, это большинство, не хотело нарушать праздничный характер события.
И вот вышел на трибуну человек, обвинивший руководство страны в медлительности, нерешительности в перестроечных делах, призывающий смелее проводить преобразования. То есть начал говорить не по теме да еще в радикальном варианте. Тут и началась «рубка дров». Честно говоря, я испугался, что разъяренные участники пленума заодно «похоронят» и сам доклад…
Я тоже критиковал Ельцина, но за «консерватизм». Это была своего рода наспех придуманная уловка, чтобы запутать суть вопроса. На самом деле я боялся, что радикализация Перестройки может затормозить продвижение идей, заложенных в тексте доклада. Да и вообще я не верю в созидательную роль любых проявлений революционализма. Свое выступление я использовал также для критики Лигачева за его руководство Секретариатом ЦК, поддержав тем самым Ельцина в этой части его выступления.
Мои страхи все же оказались напрасными. Обрушившаяся на Ельцина критика увела участников пленума от существа доклада, помогла его одобрению, ибо пленум предпочел утихомиривающие размышления Горбачева радикализму Ельцина.
Горбачев был мрачен, сосредоточен. Во время перерывов на него упорно нажимали в том плане, чтобы наказать Ельцина, вплоть до исключения из членов ЦК. Столь же упорно он возражал против таких предложений. Видимо, Горбачев решал для себя трудную задачу. У меня лично складывалось впечатление, что Михаил Сергеевич готовил для Ельцина более высокое положение в партии. Это почувствовали и в высшем эшелоне власти. «Новые небожители» испугались антиноменклатурной линии московского секретаря, а потому постепенно втянули Горбачева в борьбу с Ельциным, что закончилось для страны весьма плачевно.
Конечно же, октябрьский эпизод не с неба свалился. В Политбюро и на Секретариате ЦК быстро формировалось «мнение», что Ельцин потакает демократам, которые именовались не иначе как демагогами, что его надо «приструнить», что он слишком круто расправляется с московской элитой. Эта точка зрения отвечала настроениям и большинства районных партийных «вождей» города, которые всеми силами пытались остаться у власти. Москва стала объектом постоянных придирок на Политбюро и на Секретариате, особенно со стороны Лигачева. Но поскольку характер Ельцина не отличается покладистостью, то, как говорится, нашла коса на камень.
Вся эта история практически отражала переход от скрытых расхождений в партии к открытым, публичным. Именно в это время все резче начали обозначаться позиции на самом верху власти. Мне лично представлялось, что этап нового крутого поворота еще не наступил, что еще не исчерпан потенциал «постепенности», что общество еще не готово к полному слому сложившегося режима большевизма, к отказу от его идеологии. Но в любом случае выступление Ельцина прозвучало как открытое предупреждение правящей элите о том, что ей все равно придется политически определяться — с кем и куда идти. Тем более что замечание Ельцина о заторможенном характере многих реформ в определенной мере было справедливым.
Горбачев сказал как-то, что между ним и Ельциным была достигнута договоренность о встрече после ноябрьских торжеств, чтобы обсудить вопрос о возможности отставки Ельцина, о чем последний попросил Горбачева, насколько я знаю, еще в августе 1987 года. В этих условиях выступление Ельцина, с моей точки зрения, нарушало эту договоренность. Спустя четыре года, где-то осенью 1991 года, я спросил Бориса Николаевича о сути этой договоренности. Он сказал, что таковой не было.
С чего же началась вся эта запутанная история?
В августе 1987 года, когда Горбачев был в отпуске, на одном из заседаний Политбюро обсуждалась записка Ельцина о порядке проведения митингов в Москве. Борис Николаевич предложил вариант, по которому все митинги проводились бы в Измайловском парке по типу Гайд-парка в Лондоне. Это предложение неожиданно вызвало острую критику. Ельцин не скрывал своей растерянности. Он пытался что-то объяснить, в частности сказал, что написал эту записку по поручению Политбюро. Но это не помогло, все сделали вид, что никакого поручения не было. Обвинения сыпались одно за другим, выйдя за рамки проблемы митингов. Ельцина обвинили в неспособности положить конец «дестабилизирующим» действиям «так называемых демократов».
Честно говоря, я тоже растерялся, наивно полагая, что вопрос возник спонтанно. Выступая, я выразил недоумение по поводу характера обсуждения. В целом же заседание оставило у меня горький осадок. Меня встревожило то, что мы в Политбюро скатываемся к практике старых «проработок». Я, конечно, не знал, что этот эпизод подтолкнет Ельцина к заявлению об отставке.
Подобные «разносы» отражали суть обостряющейся ситуации. Нечто похожее случилось и со мной. Я имею в виду проработку на закрытом заседании Политбюро в связи с публикацией в «Московских новостях» информации о кончине писателя Виктора Некрасова. Произошло это в августе, когда за «хозяина» тоже был Лигачев. Мне сообщил о смерти Некрасова Егор Яковлев. Договорились, что появится короткая заметка. Лигачев через отдел пропаганды запретил что-либо печатать по этом поводу. Он, как и я, курировал идеологию. Но некролог был напечатан. Он и вызвал бурю возмущения у Егора Кузьмича, ибо авторы некролога осмелились скорбеть по «антисоветчику». На следующий день в Ореховой комнате, там, где собирались перед общим заседанием и предварительно решали все вопросы повестки дня только члены Политбюро, Лигачев обратился ко мне со словами:
— Товарищ Яковлев (обращение «товарищ», а не «Александр Николаевич», не предвещало ничего хорошего), как это получилось, что некролог о Некрасове появился в газете, несмотря на запрет? Редактор совсем распустился, потерял всякую меру. Пора его снимать с работы. Он постоянно противопоставляет себя Центральному Комитету, а вы ему потворствуете.
Ну и так далее. Его поддержали Рыжков, Воротников, кто-то еще, но кроме Лигачева, никто особо не взъерошивался, поддерживали его как-то уныло, а многие просто промолчали.
— Ты знаешь, что Некрасов занимает откровенно антисоветские позиции? — спросил Лигачев.
— Слышал. Но за последние десять лет я не видел ни одной такого рода публикации, кроме статьи о Подгорном. Но эта статья была правильной.
Статьи этой, понятно, никто из членов Политбюро не читал, а потому никто и не возразил. Некрасов охарактеризовал Подгорного как человека грубого, прямолинейного и бесцветного.
— А вот КГБ располагает серьезными материалами о Некрасове. Ты веришь КГБ? Скажите, Виктор Михайлович, — обращаясь к Чебрикову, спросил Лигачев, — правильно я говорю?
— Правильно, — вяло, без всякой охоты ответил председатель КГБ.
— Вот видишь, — сказал Лигачев, теперь уже обращаясь ко мне.
— Вижу. Но помню и о том, что Некрасов написал одно из лучших произведений об Отечественной войне, а жил в Киеве в коммуналке и бедствовал. И никто на Украине не помог ему, никто не позаботился о нем в трудную минуту жизни, вот он и уехал за границу.
Меня упрекали за слабое руководство печатью, за то, что печать «распустилась». Постепенно спор затух, но оставил мрачное ощущение. Особенно угнетало тягостное молчание коллег. Практически это было первое публичное столкновение двух членов Политбюро, причем в острой форме. Присутствовавшие не могли для себя решить, как вести себя, чью строну принять, ощущалась какая-то общая неловкость.
Тем же вечером с юга позвонил Михаил Сергеевич и спросил:
— Что у вас там произошло?
Я рассказал. Он внимательно выслушал, долго молчал, а затем буркнул, что получил несколько иную информацию.
Вернемся, однако, к октябрьскому пленуму 1987 года.
Был ли прав Ельцин в принципе? Безусловно, да. В самом деле, Перестройка начала спотыкаться, о чем и сказал кандидат в члены Политбюро.
Был ли прав Ельцин по тактике? Думаю, нет. К выступлениям подобного характера надо тщательно готовиться. Не считаю правильным и то, что Борис Николаевич затронул Раису Максимовну, обвинив ее в непомерном влиянии на политические решения мужа. Видимо, все это почувствовал и сам Борис Николаевич, когда выступал с ответами на критику. Что-то отводил, но с чем-то и соглашался, фактически каялся. Ельцин покаялся и на XIX партконференции, осудил свое выступление как ошибочное и попросил политической реабилитации. Партконференция не отреагировала на его просьбу, в результате чего Борис Николаевич получил как бы моральное право возглавить антигорбачевский оппозиционный фронт.
И последний вопрос. На этот раз самому себе.
Выступил бы я сегодня на пленуме, как тогда? Отвечаю с позиции сегодняшнего разумения — нет, не выступил бы. С позиции того времени — да, ибо принципиальным вопросом для себя считал поддержку Горбачева.
Воодушевленное итогами октябрьского пленума и последующим освобождением Ельцина от работы, антиреформаторское крыло в партии предприняло новую атаку на Перестройку. Многим памятна попытка аппаратного реванша, «малого мятежа», связанного с публикацией статьи Нины Андреевой «Не могу поступаться принципами» в «Советской России» от 13 марта 1988 года.
Я был в это время в Монголии. Мне показали статью в то же утро. Прочитав, я был крайне удивлен. Не мог даже представить себе, что происходит в Москве. Особенно встревожило то, что и Горбачев находился за рубежом. Попросил помощника позвонить в Москву и узнать, что происходит. Из Первопрестольной ответили, что ничего не происходит, кроме того, что идет совещание руководителей средств массовой информации. Ведет Лигачев.
Когда вернулся домой, получил возможность понаблюдать, как ожил партийный аппарат. А вот печать притихла. Аппарат ЦК дал указание о поддержке статьи, перепечатке ее в местных газетах. По этому поводу состоялось узкое совещание секретарей ЦК.
Статья родилась из письма, которое Андреева и ее муж Клюшин направили в ЦК. Письмо заинтересовало Лигачева, и в Ленинград был направлен заведующий отделом науки «Советской России» с тем, чтобы вместе с авторами превратить письмо в статью. Никого не смутило, что Андреева и ее супруг исключались ранее из партии за анонимки и клевету. КПК при ЦК восстановил их в партии по просьбе КГБ. Статья вернулась в секретариат Лигачева, а затем была напечатана.
Горбачев вернулся из Югославии в те же дни, что и я. Он занял четкую позицию. Сразу уловил, что статья направлена против него, является провокацией и требует отдельного и подробного обсуждения.
Политбюро по этому вопросу заседало два дня. Вступительное слово сделал Горбачев. Оно было резким, статья получила определение как платформа антиперестройки. В настоятельной форме Горбачев предложил выступить каждому и выразить свое отношение.
Вводную информацию Михаил Сергеевич поручил сделать мне. В своем выступлении я говорил о том, что в партийной среде усиливается противодействие общественным преобразованиям. Особенно заметно ортодоксальное направление. Оно питается интересами и убеждениями тех, кто усматривает в Перестройке угрозу собственным позициям и сложившимся устоям жизни. Догматическая атака идет от инерции сознания, привычек, взглядов, силы традиционных подходов. Особенно криклива атака приверженцев левой фразы. Она пропитана революционаризмом, национализмом и шовинизмом, иждивенческим отношением к жизни.
Особенно яростным нападкам подвергаются средства массовой информации. Идет ожесточенная борьба за то, чтобы руководить отсюда, из ЦК, каждой газетой, каждой программой телевидения и радио. Фронт противодействия Перестройке хорошо понял, что главным его противником является гласность.
Ужесточилась борьба в среде интеллигенции, в сфере науки и культуры. Нельзя создавать новое поколение диссидентов, тем более на пустом месте, исходя из одних только амбиций, симпатий или антипатий. Сказал и о том, что в культуре неприемлемы торопливость, вкусовщина. В Политбюро должно восторжествовать хлеборобское терпение в выращивании урожая, а не практика браконьерских набегов за легкой добычей.
В заключение своей информации сказал, что статья в «Советской России» является платформой реванша. Но беда даже не в ней самой, а в том внимании, которое было искусственно приковано к этой статье. Приковано партийным аппаратом, в том числе аппаратом ЦК.
В прениях все поддерживали Горбачева. Резко выступили Рыжков, Медведев. Остальные говорили вяло, неохотно, иногда по схеме «с одной стороны, с другой стороны». Лигачев отделался несколькими малозначащими фразами, отрицал, что статья Андреевой готовилась в его секретариате. По какой-то причине он ушел с заседания.
Занятной была перепалка между мной и Виктором Никоновым — членом Политбюро по селу. Он мало что смыслил в политике. Статья в «Советской России» ему понравилась, однако он вынужден был сказать, что согласен с оценками других товарищей. Но тут же переключился на меня, заявив, что я «подраспустил» печать, а потому публикуется очень много антипартийных статей. Он долго говорил на эту тему, повторяя банальности того времени.
Я не выдержал и предложил ему поменяться сферами ответственности…
— Поскольку у тебя, Виктор Петрович, с сельским хозяйством все в порядке, все налажено, полки магазинов завалены продуктами, то давай займись идеологией и приведи ее в такой же порядок, как и сельское хозяйство. А я займусь уже налаженным тобой делом.
Спору не дал разгореться Горбачев.
— Хватит вам ерундой заниматься!
Но тут же спросил:
— А все-таки, Виктор Петрович, как вы относитесь к статье?
Никонов что-то пробурчал, но я уже не помню, что именно, — сильно был возбужден.
Вскоре после этого заседания была опубликована редакционная статья в газете «Правда» под заголовком «Принципы перестройки: революционность мышления и действий» (5 апреля 1988 года). Я возглавлял подготовку этой статьи, что-то написал сам, а что-то правдисты. Перед публикацией послал статью Горбачеву и его помощнику Черняеву. Последний сделал несколько поправок. Горбачев позвонил и сказал, что согласен. Но уже после этого я вставил в статью абзац о национализме и шовинизме. Наутро, когда статья появилась в «Правде», позвонил Горбачев и в очень сердитом тоне спросил:
— Откуда появился этот абзац, я его вчера не видел. Наверно, Черняев вписал. Я вижу, это его штучки.
Мне пришлось сказать, что Черняев тут ни при чем.
— Не надо было этого делать!
Так закончился «малый мятеж» против Перестройки. Своеобразие сложившейся ситуации состояло в том, что события резво, может быть, слишком резво помчались вперед. Фактический раскол партии на реформаторское и ортодоксальное крыло становился все зримее, заметнее, что было непривычно и неожиданно для людей, повергло их в растерянность: крутого поворота в массовом сознании еще не произошло. Общество еще только начинало признавать естественность многообразия в политике, экономике, культуре, животворящую силу многообразия. К тому же эволюция перестроечных представлений уже начинала, как я уже сказал, обретать определенную автономность от ее инициаторов, формировала собственную логику развития.
В этой атмосфере начала вырисовываться своеобразная идеология, которую я бы назвал «социалистическим атеизмом». Она уходила от догматической неорелигии, как бы возвращаясь к социалистической идее в ее изначальном, первородном смысле. Идейно-политический багаж «социалистического атеизма» еще только начинал складываться. Подобный «атеизм» требовал профессионализма, эффективности управления, не отдавая предпочтения априори ни авторитарным, ни демократическим его формам самим по себе. Он понимал неизбежность перехода к рынку, но был готов выслушивать и иные варианты. Общественное сознание пытался поставить на рельсы реалистических оценок действительности.
Иными словами, формировалась база для организационного оформления социал-демократического движения. Такие попытки делались неоднократно, но не имели успеха. Более заметной, чем другие, была организация Движения демократических реформ в качестве альтернативы КПСС на предстоящих выборах. Представляя эту идею, я исходил из необходимости создания системы 2–3 партий. С этой идеей я выступил потом в газете «Известия». Руководству КПСС предлагалась возможность нормального соперничества.
Наиболее существенной частью Перестройки, изменившей саму сущность общественной жизни, является переход к парламентаризму. Членов Политбюро, секретарей ЦК, местных секретарей особенно волновал вопрос, как лучше избираться в парламент, чтобы удержать власть. Он активно обсуждался на разного рода узких заседаниях и в частных беседах перед выборами на Первый съезд народных депутатов в 1989 году. Большинство высказывалось за квоты для общественных организаций.
Михаил Сергеевич долго колебался. Однажды у меня состоялся с ним долгий ночной разговор на эту тему. Он вслух взвешивал аргументы в пользу различных вариантов. Я предлагал, чтобы все члены Политбюро пошли на альтернативные выборы по округам, старался убедить Михаила Сергеевича, что его победа в этом случае гарантирована. Он спросил: а что будет с другими коллегами по Политбюро? Нельзя их оставлять на произвол судьбы. Любой провал на выборах не будет заслуженным, ведь все они голосовали за Перестройку и публично поддержали ее.
— Пусть все привыкают отвечать за себя, пусть едут по округам, доказывают свою необходимость быть в парламенте, — такова была моя точка зрения.
В ходе разговора я предложил себя в качестве возможной «жертвы» свободных выборов. Пойти на выборы по какому-ни-будь округу, чтобы проверить отношение к политике Реформации.
Михаил Сергеевич отклонил и это предложение, сказав, что оно будет воспринято другими членами Политбюро как вызов и приведет к неприятным последствиям. Был принят «квотный вариант».
На пленуме ЦК 10 января 1989 года, когда выбирали «сотню» на Первый съезд народных депутатов, я занял предпоследнее, 99-е место, получив 57 голосов «против». Последним был Егор Лигачев. Против него голосовало 76 человек. Таким путем пленум отреагировал на «два края» в партии. К другим членам Политбюро отнеслись терпимее. О них сейчас мало кто помнит. Это было первое в послевоенной истории КПСС голосование, пославшее в общество сигнал о «двух партиях в партии». Практических выводов из этого факта сделано не было.
В связи с сюжетом о выборных принципах хочу сказать, что не согласен с утверждениями, согласно которым выборы по квотам от общественных организаций помогли номенклатуре удержать власть. Скорее наоборот. Наиболее активная демократическая группа на съезде народных депутатов сформировалась как раз из представителей общественных организаций. Именно они задавали тон на съезде, именно они представляли своеобразную демократическую диаспору в обществе.
Первый съезд народных депутатов СССР открылся 25 мая 1989 года и продолжался до 9 июня того же года. Это было великое время в истории страны. Волнующее событие, положившее практическое начало парламентаризму в СССР и в России. Я думаю, полного понимания значимости этого факта нет и до сих пор. Правда, 26 марта 1999 года президент Ельцин собрал у себя нескольких бывших депутатов Первого съезда, причем не только и не столько из ностальгических соображений, сколько для разговора о тревожных итогах минувших лет. На встречу были приглашены Юрий Афанасьев, Руслан Аушев, Даниил Гранин, Павел Бунич, Юрий Рыжов, Егор Яковлев, Михаил Прусак. Был приглашен и я. Разговор был достаточно острым.
Я не буду здесь рассказывать о всех перипетиях Первого съезда. Его участники только еще набирались опыта. Затрону только те события, в которых мне пришлось участвовать непосредственно. Для меня особенно волнующим был эпизод, связанный с образованием и работой Комиссии по политической и правовой оценке советско-германского договора о ненападении от 1939 года. Этот вопрос приобрел очень острый характер, упоминался во многих выступлениях. Среди других звучала и моя фамилия в качестве кандидата в председатели комиссии. Наконец на заседании 1 июня 1989 года депутат от Эстонии Липпмаа внес официальное предложение о создании Комиссии и ее составе.
Моей фамилии там не было, поскольку кинорежиссер Шенгелая уже предложил назначить меня председателем комиссии по событиям в Тбилиси 9 апреля 1989 года. Он сказал: «Это важно потому, что некоторое время тому назад, в феврале месяце, тоже в трудное и напряженное время он был в Тбилиси и занял определенную позицию, выступал по телевидению, и его выступление было принято всеми формалами и неформалами, всем обществом очень хорошо. Поэтому было бы правильно, если бы он согласился возглавить эту комиссию».
Михаил Сергеевич поддержал предложение Шенгелая. Сказать по правде, я вовсе не обрадовался такому повороту. У меня остались грустные впечатления еще от ноябрьских событий 1988 года. Первый секретарь ЦК Грузии Патиашвили, будучи в Москве, зашел ко мне и рассказал о том, что в Тбилиси события принимают все более напряженный характер, митингуют студенты, что пора принимать жесткие меры, ввести комендантский час и держать наготове войска. Я сказал, что силовое решение должно быть исключено полностью. Надо ехать домой и разговаривать с людьми. Кажется, договорились.
В тот вечер я работал допоздна. Где-то около 23 часов ко мне зашел мой помощник Кузнецов, а он хорошо знал Патиашвили, и сказал, что Джумбер Ильич только что вышел от Лигачева. Тут я встревожился и упрекнул себя в том, что не доложил Михаилу Сергеевичу о разговоре с грузинским руководителем. Позвонил Горбачеву на дачу. Михаил Сергеевич воспринял информацию гораздо серьезнее, чем я. Он тут же связался с Шеварднадзе и попросил его передать митингующим личное послание Горбачева. Люди разошлись. Уже ближе к утру Михаил Сергеевич позвонил мне и с облегчением сообщил, что в Тбилиси все в порядке.
Жив в памяти и другой эпизод. Я проводил в Грузии отпуск и был свободен, как птица. Поехал в Телави. И вдруг телефонный звонок Патиашвили. Взволнованным голосом он сказал, что на главной площади города собирается толпа, уже начались антиправительственные выступления, что он обдумывает вопрос о возможности применения крайних мер. Я снова посоветовал Джумберу, который, как я понял, явно был в панике, пойти на площадь и поговорить с людьми.
Позвонил в Тбилиси своему помощнику Кузнецову, а также гостившему в Грузии Примакову, рассказал им о разговоре с Патиашвили и попросил съездить на площадь и посмотреть, что там делается на самом деле. Минут через сорок они перезвонили мне и сказали, что ничего не происходит. Воскресенье, ходят родители с детьми. Около памятника о чем-то спорят с десяток человек. Вот и все. Хотел переговорить с Патиашвили, но его не оказалось на месте. Однако буквально через минуту мне позвонил министр внутренних дел Грузии и с некоторой иронией сказал, что произошло, мол, информационное недоразумение, на площади все в порядке.
Сомнения мои обострил Михаил Полторанин. Он подошел ко мне и сказал: «Мой дружеский совет: не лезь в это дело. Там много темного, концы с концами не сходятся». Вот с этими смутными настроениями в тот же день поздним вечером я связался с Горбачевым. Он был на даче. Сказал ему, что предпочел бы Комиссию по советско-германскому договору, поскольку я по специальности историк. Мы долго обсуждали этот вопрос, но так ни к чему и не пришли.
— Подумаем, — сказал он.
По предложению Липпмаа разгорелись горячие прения. Было ясно, что у значительной части депутатов нет ни малейшего желания обсуждать этот трудный политический и нравственный вопрос. Основной упор оппоненты делали на то, что оригинал секретных протоколов отсутствует. Пришлось выступить и Горбачеву. Он заявил, что они с Шеварднадзе пытались найти подлинники секретных протоколов, но их нигде не оказалось.
Так или иначе, в конце своего выступления он предложил включить в состав комиссии меня, что было встречено аплодисментами.
Началась работа — нудная и тяжелая. Собрали сотни и сотни документов — прямых и косвенных. К работе подключили советские посольства в ФРГ, Англии, Франции, США. Проштудировали десятки книг, особенно на немецком языке. Все эти документы и материалы рассылались членам комиссии. Заседания проходили очень бурно.
Рабочим координатором комиссии был Валентин Фалин — человек высокой эрудиции. Своей рассудительностью он помогал создавать рабочую, уравновешенную обстановку. Активную роль играли Г. Арбатов, В. Коротич, нынешний Патриарх Алексий II, Ч. Айтматов, Л. Арутюнян, А. Казанник, И. Друцэ, В. Шинкарук.
Вполне понятно, что представители прибалтийских республик занимали острорадикальную позицию, но в основном по формулировкам создаваемого документа, а не по существу. Их активно поддерживал Юрий Афанасьев. Он даже сказал в интервью, что некоторые члены комиссии, в частности ее председатель, сдерживают объективное изучение проблемы.
Однажды я дал почитать Горбачеву проект моего доклада. Ему все это не понравилось. Но в процессе разговора возникла идея об интервью газете «Правда», с тем чтобы подготовить общественное мнение по этому далеко не простому вопросу. С помощью Фалина подготовил как вопросы, так и ответы и направил их в Крым, где отдыхал Михаил Сергеевич. Через 2–3 дня мне позвонил Черняев и сказал, что интервью понравилось, можно печатать. Однако некоторые представители Прибалтики критически отнеслись к тексту интервью, считая, что он расплывчат, не отражает суть проблемы, поскольку недостаточно радикален.
Работа комиссии возобновилась осенью, хотя рабочая группа сидела над изучением документов все лето. Страсти держались на том же уровне. В сущности, со многими замечаниями и требованиями прибалтов можно было согласиться, но я-то знал, что решения обвинительного характера в адрес СССР съезд все равно не примет. В конце концов заявил на комиссии, что пойду на трибуну и скажу, что выражаю мнение только части комиссии. Попрошу создать новую комиссию без моего участия. Сказал также, что часть комиссии может выступить со своими вариантами доклада и решения. Особенно шумливые радикалы поворчали, но согласились, что выступать мне надо от имени всей комиссии.
Последний вариант своего доклада я никому не показывал — ни членам Политбюро, ни членам комиссии. За день до выступления ко мне подошел Анатолий Ковалев — первый заместитель министра иностранных дел СССР. Большая умница и высокой порядочности человек. Он сказал, что нашел акт передачи текста секретного протокола из одного подразделения МИД в другое. Я обрадовался и хотел сразу же вставить его в мой доклад. Но, поразмыслив, решил оставить этот последний аргумент про запас.
Наступило 23 декабря 1989 года, предпоследний день работы Второго съезда народных депутатов СССР (12–24 декабря). С большим волнением иду на трибуну. Во время подготовки доклада, а она продолжалась месяцами, я упорно искал, нащупывал его стилистику, тональность, меру компромиссных слов и положений. В конечном счете принял решение представить строгий научно-исторический доклад.
Разделил его на две части: сначала сделал упор на том, что сам договор был правомерным и отвечал интересам страны (что понравилось одной части аудитории), а затем уже говорил об аморальности «секретных протоколов», их правовой несостоятельности. Мне было понятно, что именно последняя часть и вызовет споры, а первая — симпатии к докладу в целом. Выступление продолжалось около 45 минут, слушалось с большим вниманием, хотя было похоже скорее на лекцию, чем на политическое сообщение. Закончилось аплодисментами.
Мне задали несколько вопросов. Они не были трудными. Зал только начал переваривать сказанное. После перерыва должны были начаться прения. Но перед ними председательствующий Лукьянов предпринял попытку не открывать их, что было тактически правильно. Он зачитал две записки:
«Учитывая глубокий, всесторонний и взвешенный характер доклада товарища Яковлева, а также неуместность попыток выхода за рамки поручения Первого съезда, считаем возможным прения не открывать, а ограничиться принятием постановления. Депутаты Владиславлев и Бурлацкий».
«Предлагаю прения по докладу товарища Яковлева не открывать. Принять предложенный комиссией проект постановления. Депутат Кириллов».
От себя Лукьянов добавил: «Кроме того, несколько депутатов в перерыве подошли и сказали мне: посмотрите на проект, он подписан всеми членами комиссии, завизирован, за исключением одной маленькой оговорки. Все остальные члены комиссии согласны с этим. Поэтому депутаты предлагают не открывать прения. Но я должен с вами посоветоваться. Кто-нибудь настаивает на открытии прений?» С места крикнули: «Нет!»
Решили прений не открывать, а начать обсуждение проекта постановления. Вот тут все и началось. Первый же выступающий, поддержав содержание моего доклада, начисто отверг текст постановления, объявив его чуть ли не оскорбительным для СССР, победившего фашизм. Другие выступали за продолжение работы комиссии. Третьи предлагали принять к сведению только 1-й пункт постановления. Четвертые хотели ограничиться докладом, приняв его к сведению. Противники постановления напирали на то, что нет подлинников секретных протоколов.
Но были убедительные и яркие выступления в поддержку выводов комиссии, например, Казанника, Вульфсона, Роя Медведева. Последний, в частности, сказал: «Я выступаю здесь как профессиональный историк и должен сказать, что за свою многолетнюю деятельность почти не встречал столь взвешенного, точного, ясного и совершенно справедливого документа (Аплодисменты)».
В конечном счете проект постановления, подготовленного комиссией, поставили на голосование. Проголосовало «за» — 1052 депутата, «против» — 678, «воздержалось» — 150. Предложение не прошло, несмотря на мои лукавые ссылки на «ленинскую политику» и на «интересы социализма», рассчитанные на настроения определенной части аудитории. Не хватило всего 70 голосов. По правде говоря, я ожидал такого исхода.
Далее Лукьянов сказал, что поступило второе предложение: принять только пункт 1 постановления и приложить к нему доклад. Он дочитал этот пункт: «Съезд народных депутатов СССР принимает к сведению выводы комиссии по политической и правовой оценке советско-германского договора о ненападении от 23 августа 1939 года». И далее: «Доклад комиссии прилагается». Не прошло и это предложение.
Тогда большинством голосов приняли решение перенести данный вопрос на следующий день, поскольку, мол, утро вечера мудренее.
Удрученная комиссия осталась в зале заседаний и долго горевала. Я в сердцах бросил моим друзьям — «радикалам»: «Говорил же вам об осторожности, взвешенности, а вы рвались на баррикады». Все молчали. Внес предложение о том, чтобы утром я вышел на трибуну и сказал, что комиссия подает в отставку, поскольку ничего нового добавить не может. Но прибалты начали уговаривать меня продолжить работу. Отправился писать новый доклад, а Фалин пошел дорабатывать проект постановления.
Утром снова пришлось идти на трибуну. Усталый как собака и злой как черт. Не выспался. Доклад никому не показал. На этот раз я использовал справку, данную мне Ковалевым в виде акта о передаче архивных бумаг, в которых упоминались «секретные протоколы». В конечном счете оказалось, что интуиция меня не подвела, приберег я эту бумагу правильно. Она сработала. И это выступление сопровождалось аплодисментами.
Лукьянов практически настоял на том, чтобы снова уйти от прений. Он сказал: «Как видите, товарищи, значительная часть предложений, которые внесли депутаты, комиссия учла, дала целый ряд поправок и объяснений к тому тексту, который вами получен. Надо ли нам еще раз сейчас обсуждать или можно ставить на голосование проект с поправками, предложенными комиссией?»
Решили голосовать поименно. На сей раз результаты были другие: «за» — 1435, «против» — 251, «воздержалось» — 226. Число депутатов, проголосовавших «за», увеличилось почти на 400 человек. Я был удовлетворен. Мои друзья по комиссии — тоже. Я понимал, что принятое постановление является важным этапом на пути Прибалтики к независимости.
И еще одно грустное для меня замечание по проблеме, связанной с пактом Риббентроп — Молотов. Однажды, много позже, мне позвонил Борис Ельцин (я уже работал в Фонде Горбачева) и сказал, что «секретные протоколы», которые искали по всему свету, лежат в Президентском архиве и что Горбачев об этом знал. Ельцин попросил меня провести пресс-конференцию, посвященную находке. Я сделал это, но был крайне удивлен, что средства массовой информации отреагировали вяло, видимо не понимая исторического значения события.
Находка ошарашила меня. Не могу сказать, что Михаил Сергеевич препятствовал работе комиссии — не было такого. Но тогда зачем хитрить на пустом месте? Никак не могу уловить логику его мысли. А в легкомыслие верить не хочется. Однако, как свидетельствует бывший работник архива Политбюро Мурин, об этих документах Горбачеву было известно. На Первом съезде народных депутатов СССР президент твердо заявил, что подлинника секретных протоколов нет, хотя, судя по документам, Болдин докладывал об этих бумагах Горбачеву, который дал указание никаких справок по ним не давать.
Нечто подобное произошло и с документами по Катыни. Мне было поручено поддерживать контакты с Ярузельским по этой проблеме. Я не один раз спрашивал в Общем отделе ЦК, какие документы существуют в архиве Политбюро на этот счет. Ответ стандартный — ничего нет. Но однажды ко мне попросился на встречу Сергей Станкевич и сказал, что в Институте всеобщей истории профессор Лебедева случайно напала на архивные материалы конвойных войск, где были документы о расстрелах более 12 тысяч поляков.
Я немедленно встретился с директором института профессором Чубарьяном. Он принес мне эти бумаги. Зная нравы аппарата, сначала разослал копии документов в различные организации (всего 5 экземпляров), а потом позвонил в Общий отдел Болдину и все ему рассказал. Реакция была неожиданной. Болдин очень заволновался и попросил немедленно прислать документы непосредственно ему. Но я направил их в канцелярию, где на документах поставили все необходимые печати. Тайна вышла из-под контроля. Настойчивость, тревога, волнение Болдина еще раз убедили меня, что документы и материалы по Катыни находятся в архивах Политбюро.
Так вот, в декабре 1991 года Горбачев в моем присутствии передал Ельцину пакет с этими документами. Когда конверт был вскрыт, там оказались записки Шелепина, Серова и материалы о расстреле польских военнослужащих и гражданских лиц, особенно из интеллигенции (более 22 тысяч человек). Ранее Горбачеву докладывали об этих документах. Михаил Сергеевич сидел с каменным лицом, как будто ничего и никогда не говорилось по этому поводу. Я до сих пор не понимаю, какой был смысл держать все эти документы в тайне. И политически, и нравственно Михаил Сергеевич выиграл бы, предав их гласности.
Возвращаюсь к парламентским делам. Когда подоспели выборы Президента, то снова возникла та же проблема, что и с выборами депутатов. Я склонялся ко всеобщим выборам, но не был столь настойчивым, как раньше, перед выборами в парламент. Приняли решение избирать президента на Съезде народных депутатов СССР. На заседании Верховного Совета 27 февраля 1990 года я, по просьбе Михаила Сергеевича, взял слово. Перед своим выступлением переговорил с Николаем Травкиным, Михаилом Ульяновым, Сергеем Залыгиным, Дмитрием Лихачевым, которые также высказались в пользу необходимости поста Президента СССР.
Вопросы, которые меня волновали тогда, я изложил в своем выступлении. Привожу его основные положения здесь, чтобы избежать вольностей в пересказе.
«Да, мы стоим на историческом рубеже. На рубеже в том плане, что наша еще хрупкая демократия требует новых импульсов, новых принципиальных шагов. Думаю, три вопроса имеют ключевое значение для определения нашего отношения к идее Президентства в рамках нашей политической системы.
Первый: нужен ли нам Президент? Мое глубокое и искреннее убеждение — абсолютно необходим, притом не столько сегодня, сколько на перспективу, мы опаздываем с введением этого института.
Второй: не рискуем ли мы вновь, пусть и в ином обличье, возродить в стране режим личной власти, которая станет через какое-то время неограниченной и неуправляемой? Но это уже зависит от нас, от того, насколько продумаем мы всю систему президентской власти и как будем контролировать ее использование.
Третий: осмелимся ли мы наделить Президента достаточными, необходимыми правами, дабы сделать его пост эффективным, а не символическим? И это тоже зависит от нас, от нашей веры в самих себя, в свою готовность выполнять гражданские и парламентские обязанности.
В идущих сейчас дискуссиях часто высказывается такая точка зрения: люди устали — устали от напряженности, неурядиц, неопределенностей, от падения уважения к закону и роста преступности, конфликтов, других негативных проявлений. В явной или неявной форме сторонники такой точки зрения видят в будущем Президенте „сильную руку“, „твердую власть“, способную навести порядок. Такие ожидания распространены в обществе, в них есть немалый резон, и с ними нельзя не считаться.
Но полагаю, что помимо крайне необходимого наведения порядка и законности в стране новый подход к институту Президентства стал бы еще и дополнительный преградой против попыток неконституционного стремления к власти.
Но если мы ограничим наш подход к Президентству и его функциям только этими соображениями, мы фактически развернемся лицом к старым нашим мифам и болезням: к представлениям о „добром царе“, о „непоколебимом вожде“ и тому подобным. Это несовместимо с курсом на демократизацию, на развитие самоуправления народа.
Противники президентского института сегодня говорят о дефиците власти, но возражают против решительного шага в этом направлении. Алогичность, причины которой трудно уловить. Что касается тезиса о децентрализации экономики, то она как раз и требует политической консолидации. Я не вижу тут противоречия.
Что же касается принципа пролонгации президентского правления, то хотел бы заметить: нам нужен не временно исполняющий обязанности директора бани, а полномочный президент великой страны. Иными словами, нужна эффективная и дееспособная демократическая власть, которая была бы в состоянии проводить курс на народовластие, на построение правового государства.
А что у нас? В рамках реформы политической системы властные функции передаются от партии конституционным органам. Таким образом, уже в недалекой перспективе произойдут органические изменения, к чему нам надо быть готовыми, иначе мы опять будем посыпать пеплом наши поредевшие волосы и корить себя за неготовность, за некомпетентность, за отсутствие прогностики. Надо считаться и с возможностью образования иных партий.
Возникает, таким образом, острейшее противоречие между необходимостью продолжения и углубления перестройки и ослабленностью систем управления на всех уровнях, но особенно на центральном. Это противоречие должно быть устранено, ибо оно содержит возможность новых и острых антагонизмов.
Нужны новые органы власти и отработанная система взаимоотношений между ними. Новые кадры и люди, воспитанные в уважении к демократии и закону. Нужны сами законы и четкие, ясные процедуры их исполнения. По всем этим вопросам мы еще много будем спорить друг с другом. Не все сможем решить и сегодня.
Общество должно быть надежно защищено от беззакония, от попыток со стороны никого не представляющих безответственных или коррумпированных сил узурпировать власть. Общество должно быть излечено от правового нигилизма.
Убежден, что введение поста Президента СССР придаст всей нашей политической системе в целом способность к оптимальному в каждом случае сочетанию разных форм и средств управления, оптимальному разделению властей, но и синтезу власти, а главное — будет означать ускорение демократического процесса.
Надо выходить из медузообразного состояния власти и укрепить суть подлинной демократии, основанной на законе».
В этом выступлении содержались серьезные предупреждения об опасных тенденциях в развитии ситуации в стране. Я видел в установлении поста Президента преграду попыткам «неконституционного стремления к власти», попыткам «коррумпированных сил узурпировать власть», а также «возможность образования иных партий» и необходимость «перегруппировки политических сил».
Увы, «неконституционное стремление к власти» очень скоро все же привело к попытке государственного переворота в августе 1991 года, а хаотическое образование «диванных партий» сильно затормозило демократическое развитие в стране. Перегруппировки политических сил не произошло, а что касается коррумпированных сил, то они сегодня прочно и, видимо, надолго обвенчались с властью.
Итак, Верховный Совет после острой дискуссии принял решение об учреждении поста Президента СССР. Голоса распределились следующим образом: «за» — 347, «против» — 24, «воздержалось» — 43.
Михаил Сергеевич попросил меня выступить и на съезде народных депутатов 12–15 марта 1990 года, избиравшем Президента. Он явно побаивался за результаты. Обстановка на съезде оказалась более сложной, чем на заседании Верховного Совета. В перерывах между заседаниями я слышал упорные разговоры о том, что Горбачева не выберут, что его шансы нулевые, что надо искать новую кандидатуру. С одной стороны, говорили о том, что он недостаточно демократичен, а с другой — что слаб характером, а потому не сможет навести порядок. В кулуарах в качестве кандидатов на этот пост назывались имена Вадима Бакатина и Николая Рыжкова. Подходили и ко мне с предложением о президентстве.
Выступая, я гнул свое и на этот раз, уговаривая депутатов не менять лошадей на переправе. Пожалуй, стоит привести основные положения моей речи и на съезде. Вот они: