Глава первая О себе и отчем доме
Глава первая
О себе и отчем доме
Родился я в маленькой деревне Королево под Ярославлем. И все мое детство — деревенское. Солнечное и снежное, дождливое и морозное, горькое и сладкое. Ручьи да леса, малина да грибы, ржание лошадей да картофельные поля, школа, учителя и одноклассники — вот и все. Как у всех парнишек того времени. А там и юность, оборванная войной.
Люди и нелюди, самые разные человеки приходят из детства. Окружающий мир людей и вещей оставляет в сознании свои отметины, свои галочки, да и собственное поведение, собственные поступки нанизывают памятные бусинки на нить очень короткой жизни человека.
Слышал я разные рассказы о том, как попали в эту деревню мои предки: наш помещик, мол, проиграл две семьи — семью Якова и семью косаря без имени. Проиграл в карты. Выигравший помещик поселил их там, где сейчас находится деревня. Отсюда и пошли две фамилии — Яковлевы и Косаревы. Но это всего лишь легенда. В деревнях любят всякие байки, живут ими.
На самом деле все было не так. Мои ярославские друзья помогли мне отыскать в областном архиве документы, рассказывающие о происхождении моих предков. По линии отца документы говорят, что «Яковлевы происходили из крепостных крестьян ярославских помещиков Молчановых». Первое упоминание — начало XVIII века. Это «Ревизская сказка вотчины Никиты Афанасьева господина Молчанова Ярославского наместничества Ярославской округи, Закоторосльного стану сельца Королева». Семья значится в следующем составе: Семен сын Никитин (постоянных фамилий тогда не было), по предыдущей ревизии — 54 года, умер в 1770 году.
По этим же записям, дед мой Алексей Потапович родился в 1865 году, а бабушка Марья Александровна — в 1866-м. Сохранилась запись о бракосочетании: «23 октября 1883 г. Жених — Еремеевской волости деревни Королево, крестьянский сын Алексей Потапов, православного вероисповедания, 18 лет, первым браком. Невеста — Крестобогородской волости деревни Семеновское, крестьянская девица Марья Александровна, 17 лет». Родилось 11 детей, в том числе и мой отец. Пятеро умерли в детстве.
По материнской линии первое упоминание о предке семьи Ляпушкиных Иване Иванове восходит также к началу XVIII века. Из крепостных крестьян ярославских помещиков Майковых. Жили в деревне Заморино Ярославского уезда. Мой дед Михаил Артемьевич Ляпушкин был женат на Екатерине Васильевне Заварухиной. Родилось шестеро детей — все дочери, две умерли в детстве, а еще одна — позднее. Бабушка ушла из жизни в 34 года, когда моей маме было еще только четыре годика.
У мамы осталось две сестры — Евдокия и Ираида. Евдокия, моя крестная мать, вышла замуж за Федора Шилова, а Ираида — за Василия Егорычева. Тетя Рая и дядя Вася умерли от чахотки. Два их сына — Николай и Виктор — жили с нами в Красных Ткачах. Один погиб на фронте, другой просто пропал во время войны.
С душевным волнением вспоминаю своего деда по отцу Алексея Потаповича. Он был своеобразным человеком, не очень типичным для деревни. Не пил, не курил, в церковь не ходил, не матерился, его постоянно избирали в деревне как бы негласным мировым судьей, поскольку считали справедливым человеком. Хмур, суров, скуп на слова. Бабушка Марья Александровна была набожная женщина. Умерла рано, я ее плохо помню. Дед умер в 1937 году 72 лет от роду. В последние годы жизни сказал сыновьям, что будет жить у каждого по месяцу, как в гостях. Так и было. Его прихода в нашу семью я всегда ждал с волнением.
Отца моего звали Николай Алексеевич. Он мой учитель, самый близкий друг по жизни, непоколебимый для меня авторитет. Мое отношение к отцу как бы повторил в отношении меня самого мой внук Сергей. Он сказал как-то: «Мой дед — самый лучший друг и даже товарищ!» Ему было шесть лет.
Тогда в деревне не было ни радио, ни газет, если только случайно не приносили из сельсовета газетные обрывки для курева, а заодно — и для чтения. За ближайшими деревнями — уже другой мир, для нас, мальчишек, невообразимо таинственный и загадочный. Отец для меня был единственным источником информации, если не считать собственную фантазию и разные выдумки таких же пацанов, как и я. Выдумки о леших, домовых, разбойниках да еще о героических подвигах своих отцов. Нам очень хотелось, чтобы такие подвиги были. И мы верили, что они были на самом деле.
Мой отец был добрым человеком, никогда не бил меня, брал все время с собой в поле или в лес, приучал к труду. Мы вместе косили траву, вместе заготавливали дрова. Я донимал его бесконечными вопросами, он отвечал степенно, обстоятельно, никогда не отмахивался от разных «почему». Я помню все мои игрушки — а их и всего-то было три — пробковое ружье, оловянный револьвер да еще резиновая собака.
В сущности, отец заложил в мою голову великую идею о том, что каждый человек имеет право на выбор, право самому решать свои проблемы. Откуда это у него, не знаю. Принесла как-то мама бутылку «святой воды» из церкви, налила в деревянную ложку и велела мне выпить. Я отказался, заявив, сославшись на учительницу, что все это ерунда. Тогда она выплеснула воду и треснула ложкой мне по лбу. Вмешался отец: «Не тронь его. Ему жить, ему и решать. Пусть выбирает сам». Это «пусть выбирает сам» осталось на всю жизнь.
Матушка моя — Агафья Михайловна — неграмотная крестьянка, безгранично совестливая, ласковая и трудолюбивая. С утра до ночи — с коровой, поросятами, овцами, курами. Какое же тяжкое бремя легло на ее плечи! Пережить три пожара, потерять и жилье, и скарб домашний, и скотину-кормилицу. Особенно трудно было в войну. Отец и я на фронте, а дома три малышки-сестренки. Связки сена носить на горбу, а если дорога подсохла, то на тачке. На ней же возить с винзавода бочку с бардой для коровы. Случись что с коровой — всей семье погибель. Мать, бывало, умается за день, ноги не ходят, спина не разгибается, сядет на кровать и зарыдает, приговаривая: «Что же это за жизнь такая? За что же такое наказание? Смертушка, а не жизнь».
Вот они, а не мы, их сыновья, одержали победу в 1945 году.
Проклятая власть, жестокая. Вернулся с фронта и узнал, что еще в 1942 году мать потянули в суд за то, что овца, выдернув колышек, к которому была привязана, обгрызла кочан капусты в совхозном поле. Мама и вещички с собой взяла, когда пошла в суд, была уверена, что посадят в тюрьму. И посадили бы, да кто-то вспомнил, что в семье еще три маленьких дитенка, а муж и сын на фронте. Ограничились штрафом и предупреждением. В ноги бы человеку поклониться, а власть в суд потащила.
Ох, как намаялась мать за свою жизнь. Но, будучи глубоко набожной, верила в милосердие. «На все воля Божья». Не раз выговаривала своим уже взрослым дочерям, когда они поругивали то Хрущева, то Брежнева: «Нельзя так о царях, девки, нельзя». Папа посмеивался. У него было свое отношение к «царям». Он то снимал со стены портреты «вождей», то обратно вешал. Это было его поощрением или наказанием за те или иные поступки или проступки. Так он лишил своего уважения Хрущева и Брежнева, а еще раньше Сталина, отправив их портреты на чердак.
Мои родители и есть мои поводыри по жизни.
Очень часто люди гадают, откуда у человека такой характер, а не другой. Один порядочен и честен, другой — пройдоха и мошенник. Один тянется к знаниям, а другой — олух царя небесного. Не знаю. Но о себе думаю так: это не я академик, а моя мама, не умевшая ни читать, ни писать. Вовсе не я был одним из руководителей партии и государства, а мой отец, крестьянин, обладавший поразительным здравым смыслом и прозорливым умом. У меня до сих пор остались воспоминания об отцовском единоличном хозяйстве, о коллективизации и раскулачивании, о его отношении к жизни, к простым людям и начальникам. Я до сих пор поражаюсь точности его характеристик. Особенно волновала его судьба крестьянства.
Мы с Ниной, женой моей, каждый год навещаем могилки моих и ее родителей. Просим прощения, что не всегда хватало времени на внимание к ним — суета, да и свои заботы. С сестрами близки до сих пор — ежегодно встречаемся в родительском доме.
Деревня наша сегодня — три полуразвалившихся дома, жителей нет, только дачники наезжают. Все разбежались, в том числе и семьи четырех братьев моего отца и мы сами. Переехали в поселок Красные Ткачи, что на Московском шоссе, в пятистах метрах от Карабихи, от имения Николая Алексеевича и Федора Алексеевича Некрасовых. Там сейчас музей великого поэта.
Отец мой стал работать лесником. Братья устроились: Федор — сапожником, Дмитрий — возчиком дров на винном заводе, Павел — шорником на ткацкой фабрике, Евгений — пастухом в совхозе. Двое погибли на фронте, двое вернулись с войны инвалидами, а старшего, Федора, не взяли в армию по старости.
Моей деревне в какой-то мере повезло. Мой двоюродный брат Костя опубликовал книжку «Осиновские чудаки», в которой рассказал о нашем детстве и жителях деревни.
В церкви меня нарекли Александром, в сельсовет за метрикой отправился мой дед. Пришел он туда с двухлетним опозданием, к тому же забыл сказать, что мне уже стукнуло целых два года. Так и записали год рождения — 1925. Потом пришлось восстанавливать возраст через врачей, поскольку в восьмой класс таких маленьких не принимали. Атак бы и в армию взяли только в 1943 году, глядишь, послали бы в нормальное военное училище, а там и войне конец. Наверняка застрял бы в армии. Но это я пишу просто так, в угоду вольному воображению: а что было бы, если бы…
Я был у родителей первым ребенком. Потом родились сестры — Лена, Катя, Галя, Люся и Тамара. Лена и Галя умерли в детстве. Одна от простуды, другая от коклюша. Екатерина, Людмила и Тамара, слава богу, живы. Одна живет в Ярославле, другая — в Ростове Великом, а третья — в Угличе. У них дети, мои племянники. Ну, естественно, мужья — Алексей Шумяцкий, Владимир Суворов, Александр Катышев. Один — учитель, другой — инженер-электрик, третий — мастер на часовом заводе.
Никто не знает, кто научил меня читать, а читать начал лет с четырех-пяти. Подозреваю, что дед. Он любил меня и как-то выделял среди других внуков. Самой ценной наградой для меня было разрешение деда залезать на черемуху, что другим возбранялось. Я, конечно, раздувался от гордости, мои двоюродные братья обижались.
Все свое детство провел, понятно, с деревенскими мальчишками, города не знал, представления о городской жизни у меня не было ни малейшего. Первую железнодорожную станцию я увидел в 13 лет. Летом весь день проводил в лесу. Проказничали вместе с двоюродными братьями. Николай погиб на фронте, Костя стал членом Союза писателей СССР.
Самое любимое увлечение — грибы. Мы знали все места, знали, где родятся белые грибы да и все другие. Знали каждую тропочку в лесу, чуть ли не каждый кустик, под которым должно что-то расти. Собирали ягоды, но уже с меньшим интересом, поскольку собирать, например, землянику — дело хлопотное, и она как-то не очень торопилась в корзинку или в стакан, сразу в рот попадала.
Насколько помню, мы начали ходить по грибы лет с четырех. Матери наши радовались, похваливали, но раза два нам крепко попало. Однажды мы настолько увлеклись, что притопали домой очень поздно, уже темнеть начинало. Ну, естественно, дядя Федя ремешком своих Николая и Костю погладил, что касается меня, то отец ограничился ворчанием. Мама, конечно, шумела. Может, заблудились ребята. Леса были в то время большие, густые, да и волки водились.
У нас под окнами рос огромный дуб. Вечерами я побаивался его. Темный такой. Чудилось, что на сучьях прячутся таинственные звери. Я вслушивался, как вкрадчиво и задумчиво шелестят листья и разговаривают между собой на своем загадочном языке. Иногда казалось, что я понимал их воркотню, и мы вместе сочиняли какую-нибудь сказку. Мальчишеская фантазия не знала пределов. Самым красивым для меня было время, когда цвели картошка и лен. Нам разрешали печь картошку в риге, когда сушили зерно, и гонять лошадей в ночное. Вот там темными ночами от фантазии распухали головы. Разные истории и случаи были страшнее один другого.
В дедушкином доме, кроме нас, жили еще двое сыновей с семьями. Было очень тесно, три хозяйки на кухне. Жили дружно. Завтракали, обедали и ужинали вместе, за одним столом, из общего большого блюда, напоминающего таз. Помню, как получил от деда подзатыльник за то, что первой же ложкой зачерпнул мясо, а это было против правил. Надо было сначала жидкое съесть, а потом мясо.
Общими усилиями братья построили нам небольшой дом на окраине деревни. Я хорошо помню, как мы вечером шли по овинникам, переселяясь в новый дом. Меня на закукорках нес дядя Женя. До сих пор в памяти осталось четкое изображение нашего перехода на окраину деревни. Весь скарб был отвезен заранее. Но прошло совсем немного времени, и дом сгорел. Я был в лесу, за мной прибежали мальчишки, кричат: ваш дом сгорел! Когда я прибежал в деревню, на пожарище были уже отец с матерью, вернувшиеся с поля. Я помню, как тетя Рая, прибежавшая из деревни Кондратово, ходила по пожарищу с палкой, искала, не осталось ли чего на пепелище. Мама плачет, отец растерян. Остались только лошадь с телегой — в поле была с отцом, да коровы и овцы — в стаде паслись.
Мы переехали обратно к дедушке. Говорили, что дом подожгли. Сельсовет нам продал пустующий дом. Братья помогли его перевезти и поставить. Но снова прошло не так уж много времени, как и этот дом загорелся. Была ночь. Первой проснулась мама. Выбежала на улицу, упала на траву, у нее отнялись ноги, слава богу, временно. Отец стал выбрасывать из окон разные вещи. Лошадь гуляла на улице, а вот корова сгорела.
Я каждый год навещаю свою, теперь заброшенную, деревню. Какая сила влечет меня туда, понять не могу. Да, наверное, и трудно разгадать эту святую тайну. Хожу по бывшим пожарищам наших домов, что-то ищу, может быть, детство ищу, сгоревшее вместе с домами, может быть, подбираю крупицы смутных, но щемящих воспоминаний. И каждый год молча стою на земле, где возвышались мои деревенские дворцы в три окна по улице, и чего-то жду, жду, жду…
«А чего ждать? — шепчет оробевший и притихший разум. — Человек приходит из тьмы и уходит в темь».
Но подпускать грустную рассудочность к этой великой для меня земле, исхоженной моими предками и кормившей их, но заросшей теперь бурьяном, не хочется, да и она сама в смущении замирает. И еще долго душу щемят воспоминания, и еще слезам хочется на волю. И почему же все это порушено? По какому дьявольскому замыслу?
Когда мы переехали в поселок Красные Ткачи, однажды зашел к нам печник. Он в нашей деревне делал кирпичи (был маленький общественный кирпичный заводик, от которого деревня получала прибыток). В поджогах отец подозревал его, поставил пол-литра — тот любил выпить. Гость признался, что это он поджег, что ему дали за это денег на ведро самогона. Мать потом рассказала мне, что разговор был очень крутым, пахло дракой, но отец решил махнуть на все рукой.
Так вот, после этого пожара отец купил полдома в соседней деревне Опарино. В другой половине жил мой дедушка по матери. Он возил в город молоко с колхозной фермы, был добрым человеком. Из города дед приезжал всегда выпивши. Распрягал лошадь, заходил в дом, ужинал и постоянно запевал одну и ту же песню «В саду ягода малина». Людей сторонился, разговаривать не любил. Единственное его богатство — небольшой сундучок, оклеенный изнутри «катеринками». «Красивые деньги!» — говорил он. И надолго замолкал.
Дедушка жил один, но рядом, через стенку, — одна дочка, через несколько домов — другая. Они стирали ему бельишко, иногда готовили пищу — чаще всего суп да картошку. Пол он подметал сам, по-моему, раз в неделю. Иногда и я этим занимался. Вот так в возчиках он жизнь и прожил. Однажды замерз в санях по пути из города, лошадь привезла его мертвым.
Есть у меня небольшая иконка — подарок моей мамы, а к ней она перешла от ее бабушки. На обратной стороне написано имя владелицы иконки — «Бараева». И тут легенда. Якобы эта женщина была городской, появилась в наших местах во время народовольческого движения, да так и осталась в деревне. Никаких других подробностей не знаю. В деревне летописей не велось. Все передавалось на вечерних посиделках при свете лампы. Что-то в головах людей оседало, что-то уходило навечно в омуты памяти, а что-то превращалось в байки.
Помню, как появился первый патефон. Отец купил. По вечерам вся деревня приходила к нашему дому, и я, одиннадцатилетний мальчишка, с гордостью заводил этот патефон — а было всего-то две пластинки. Одна — «Песни Козина», другая — «Песни Ковалевой», та, где она поет «Вдоль деревни — от избы и до избы». Появился у нас и велосипед. Первый велосипед в деревне, отец разрешал мне кататься. Построил я своими руками педальный автомобиль. Дядя Федя сковал мне в кузне педали. Ездил по всей деревне и чувствовал себя на седьмом небе. Начитавшись Аркадия Гайдара, мы с ребятами построили плот на лесном пруду и лесную хижину.
Но самое интересное — первое кино. Оно появилось в нашей деревне где-то в 1936 году. Поскольку считалось, что я читаю быстрее других подростков, то мне и поручалось громко читать титры. Помню первый фильм «Абрек Заур». Демонстрировался в старом сарае. Туда приходили со своими стульями, скамейками и в лучших одеждах, как на праздник.
Не знаю почему, но меня всегда тянуло к музыке. Отец купил мне балалайку, потом гитару, а затем гармошку. На всех этих инструментах я играл, сочиняя якобы свою музыку, главным образом — вальсы. Бывало, заберусь на поленницу дров у сарая и вымучиваю разные мелодии да еще мечтаю. Нот я, конечно, не знал, а жаль. Позднее гитара помогала находить стежки-дорожки к сердцам девчат. Игрой на гитаре завлекал и будущую жену — Нину.
В школу пошел еще из деревни Королево. Записали под фамилией Потапов — по старой русской традиции. В деревне мы звались Потаповами — по отчеству деда. В школу бегал с удовольствием. Не скажу, что был очень усерден в выполнении домашних заданий, но на уроках всегда слушал внимательно. Школьных уроков хватало, чтобы потом сносно отвечать на вопросы учителей. Преподаватели в конце концов привыкли к тому, что я редко выполняю домашние задания, и отступились от меня. Вызывали к доске, задавали вопросы, я отвечал. Случалось, что выполнял и письменные домашние задания, но только если это меня самого увлекало.
Первой книжкой, которую я помню, был журнал «МЮД» — «Международный юношеский день». Это было еще до школы, мне было лет пять. Я сидел на печке, болел свинкой, на шее опухоль, словно вымя, до сих пор след остался, и читал вслух этот «МЮД», а моя мама, тетя Настя и тетя Тоня готовились к празднику. Они пекли блины из крахмала — тоненькие-тоненькие, беленькие-беленькие, вкусные-превкусные. Они мне давали блинчики, а я им читал. Слушали очень внимательно. Позднее, лет в семь, я читал им и Псалтырь по-старославянски. Как это получалось — ума не приложу, но читал, а мама и тетки слушали.
Первой большой книжкой была «Колчаковщина» Дорохова. Только недавно ее достал, она была запрещена, а автор расстрелян. Ее тоже читал вслух. Может быть, и не всю. Самое любопытное, что следующей моей книгой стал «Тихий Дон». Это, конечно, не мой выбор, просто отец приносил книжки из сельсоветовской библиотеки, которые я и читал подряд. Наверное, советовала библиотекарша или какой-то приятель. А скорее всего, он просто брал книжки, которые там были. В семь или восемь лет я с моими двоюродными братьями сфотографировался с этой книжкой, фотография у меня хранится до сих пор. На обратной стороне папина резолюция: «Три дурачка».
Когда мы переехали в деревню Опарино, я был уже в четвертом классе. Однажды зимой, в метель, мама не хотела отпускать меня в школу. Я настаивал, говорил, что надо идти, учительница рассердится. До школы было километра два. Она закутала меня в свой полушалок, закрыла все лицо, кроме глаз, я взял сумку и пошел. Идти надо было частично через лес. Когда пришел в школу, учительница, Елена Сергеевна Моругина, страшно удивилась, стала ругать папу, что отпустил меня. Я сказал, что папа в городе. Тогда стала ворчать, что мама отпустила, можно заблудиться, дороги все заметены снегом. Никто больше в школу не пришел. Посадила меня за стол, напоила чаем с черным хлебом и медом. Потом попросила своего мужа проводить меня домой, но только мы сделали 20–30 шагов от школы, как навстречу идет отец — хмурый, сердитый. Ты что это? Мать говорит — упрямничал?
Детство, мое детство. Ребята гуляют, играют, а меня больше тянуло что-то почитать. Если не было книжки, находил обрывок старой газеты, перечитывал с начала и до конца, часто не понимая, о чем там написано. Как гоголевский Петрушка, я постоянно удивлялся тому, как буквы складываются в слова, а из слов получаются рассказы.
Дружил с Сережкой Гавриловым, у него отец был агрономом, на чердаке у них — стопки книг. Одну мне подарили. Полное собрание сочинений Лермонтова в одном томе, изданное еще в начале века. Я прочитал эту великую книгу с первой страницы до последней раз пять. С тех пор Лермонтов — мой любимый поэт, самый любимый.
Сергея Гаврилова всегда привлекали всякие поделки, его тянуло к технике, он постоянно что-то изобретал. Однажды его отец привез из города какие-то детали, и Сережка на моих глазах стал мастерить радиоприемник на кристаллах. И он зашумел, затрещал, иногда прорывались отдельные слова. Сережка сказал, что это Москва говорит. Я не очень понимал, как это может быть, но впечатление было огромным. Когда рассказал об этом маме, она не поверила. Пошла к Гавриловым удостовериться, думала, что меня нечистая сила попутала. А на самом деле-то пошла из любопытства.
О чем еще надо бы сказать? Всю свою жизнь равнодушен к спиртному. Не знаю, верно ли, но объясняю это одним эпизодом из раннего детства. Осень. В бане варили самогонку. Я бегал во дворе. Дядя Женя, он еще в парнях гулял, подошел ко мне с чашкой и сказал: «Глотни». Глотнул, и в глазах потемнело. Надо же так случиться, что в эти минуты приехал из леса мой отец. Сразу понял, в чем дело, и дал дяде Жене оплеуху. То же самое сделал и дед, появившись во дворе. Меня стали отпаивать молоком, но я не чувствовал вкуса — обжегся. Чувство вкуса появилось лишь дня через три.
Не знаю, плохо это или хорошо, но я не умел, не хотел и боялся драться, однако завидовал ребятам, которые владели кулаками. А потешные сражения случались каждый день. Время от времени играли в продольную лапту или в круговую. Лопатки делали сами. Играли в костяные бабки. Нашим праздником в деревне были регулярные приезды старьевщика. Приезжал он на большой телеге, а зимой — на розвальнях. Называли его «Татарин». Только потом я узнал, что это не фамилия, а национальность. Он собирал старье, шерсть, медь, другой металл, а в обмен давал разные свистульки, игрушки из дерева — лошадок, зверюшек, всякое такое.
Окончив четыре класса, я перешел в семилетнюю школу, которая была в соседней деревне Василево, поближе к дому. По окончании семилетки получил награду — книжку «Как закалялась сталь». И этой книжки, как и лермонтовской, у меня не осталось. Зачитали ребята.
После окончания седьмого класса возник маленький домашний конфликт. Отец всегда был за то, чтобы я учился. Мама — против, она жалела меня. В детстве болел золотухой. Мама рассказывала, что часто вся голова и лицо покрывались коркой. И как мне ручонки ни связывали на ночь, я ухитрялся вытаскивать их и до крови себя расцарапывал. Мама мне говорила, что она даже в церковь ходила и просила Господа Бога взять меня, поскольку боялась, что вырасту я несчастным человеком, слепым и глухим.
Рассказывали потом, что папа не раз возил меня в город, к врачам. Ничего не помогало. Как-то в деревню приехал фельдшер-самоучка «легчить баранчиков». Во время выпивки он увидел меня и сказал, что вылечит. Мама не поверила, но на другой или третий день он привез какую-то мазь, темно-коричневую по виду, и велел мазать каждый день. У меня быстро все прошло. По его же совету я потом долго пил рыбий жир, называя его «додонкой», видимо, по созвучию с самогонкой.
Так вот, после окончания семилетки мама сказала: хватит учиться, иди работать в колхоз. У нее было твердое убеждение — если пойду учиться дальше, то или ослепну, или дураком стану. Так она и говорила. Я настоял на своем. Оказался единственным учеником из нашего седьмого класса, который пошел в среднюю школу. Мой приятель Сережа Гаврилов поступил в автомеханический техникум. Погиб во время войны.
В восьмой класс пришлось ходить в новую школу в поселке Красные Ткачи, что в четырех километрах от деревни Опарино. Ходить каждый день туда и обратно — восемь километров, да еще по лесу. Лесную дорогу называли Малиновкой, глухая, темная дорога. Страшно было. В январские морозы отец попросил брата Павла, тот уже жил на Ткачах, приютить меня. Полтора месяца я жил в дядиной семье. В одной комнатушке — их четверо да еще я. Тетя Настя меня подкармливала. После воскресного дня приносил из дома бидон молока, мама сметанки давала да еще сахару. Пристрастился тогда пить сладкое молоко с хлебом. Это был мой обед и ужин.
В конце концов решили переехать в этот же поселок, в том числе, думаю, и из-за меня. В это время отец работал лесником и начал строить дом, я помогал ему возить бревна. Отец практически все умел делать сам. Что-то делали плотники, частично — его приятели и братья. Через год дом был готов.
В новой школе сначала было трудно после сельской семилетки. Но я быстро догнал одноклассников, кроме Нелли Максимычевой — нашей отличницы. В Неллю мы все были влюблены, красивая, вся из себя гордая. Потом всех обманула, взяла да и вышла замуж за грузина-летчика и уехала в Тбилиси.
Первые увлечения, первые переживания и первые разочарования. Как и другие ребята, я тоже влюблялся. Сначала в Нину Коршунову, потом в Лину Петрову, Иру Глызину, но у них были другие ухажеры, постарше меня. Писала мне длинные любовные стихи Янина Яновская, но она на два класса младше. Малявка.
Уже тогда я занимался общественной работой, был председателем ученического комитета. Помню, моя фамилия как председателя этого комитета появилась в областной газете «Северный рабочий». Похвалили. Хотя хвалить было не за что. Но я был ужасно доволен, а ребята подшучивали.
В майские праздники, выхваляясь перед девчонками, лезли в воду, в речку Которосль, а вода еще холоднющая. По весне частенько убегали с уроков. Жгли костры, ходили в лыжные походы. Наша внешкольная жизнь кипела в клубе и на футбольном поле. На клубной сцене сами ставили спектакли, танцевали, демонстрировали, что мы умеем делать на спортивных снарядах, участвовали в вечерах самодеятельности. Однажды четверо из нас сплавали на лодке по реке Которосль, доплыли до городка Гаврилов Ям. Туда — два дня, обратно — день. Со всякими приключениями. Спали в лесу, на старых пальтишках, которые матери дали. Все это было романтично, все это было интересно. Дружба в классе была искренней, открытой. Особенно дружен я был с Мишей Казанцевым и Женей Ширяевым.
Ныне модно спрашивать, когда заработан в жизни первый рубль. Я получил его летом 1940-го, после 9-го класса. Мой отец предложил мне и Мише Казанцеву заготавливать дрова, обещая заплатить. Мы согласились. Напилили, как сейчас помню, 16 кубометров. Получили на двоих 72 рубля. Жить стало веселее. В клуб стали ходить как богачи, демонстративно покупая девчонкам билеты в кино. Правда, половину денег мама отобрала.
О своих учителях я вспоминаю с бесконечной любовью и грустью. Кто-то из учителей, наверное, знал больше, чем коллеги, другие были добрее, но все они отдавали невообразимо много душевных сил нам, неразумным, широкими глазами смотрящими на этот еще неведомый мир. Вели себя как товарищи. Не было ни одного солдафона, всегда можно было честно сказать, что ты сегодня не выучил уроки, — и тебе не поставят двойки, не будут нудно причитать и воспитывать. И мы отвечали учителям искренним уважением. Уже тогда, до войны, у нас в школе преподавание включало какие-то необычные моменты. Или это мне только казалось. Например, учительница по литературе Валентина Федоровна заставляла нас разыгрывать на уроках пьесы, каждый из нас читал текст своего героя. Это было ужасно интересно, мы начинали понимать суть произведения, многое додумывали, о многом размышляли и спорили.
Учитель истории заставлял делать доклады. Я помню, в десятом классе он сказал, чтобы я подготовил доклад о Ярославском мятеже 1918 года. Ну, что я мог тогда знать? Какие-то обрывки. Где-то вычитал слова «правые» и «левые». Включил их в доклад, не очень-то понимая, что это такое. Произнес. А Гриша Холопов сложил ладошки в трубочку и шепчет «верхние», «нижние». Я принял его слова за честную подсказку. И повторил. Петр Матвеевич Чуваев, так звали учителя истории, потом он погиб под бомбежкой в Нижнем Новгороде, посмотрел на меня с удивлением и спросил, какие верхние, какие нижние. Ребята засмеялись. Ну, он тоже все понял и заулыбался. Об уровне доклада догадаться не так уж сложно. Но тем не менее для меня он был важным опытом маленького исследования.
Моих школьных учителей уже нет, кроме одного. Одни погибли на фронте, другие умерли. Классным руководителем был у нас Густав Фридрихович Шпетер. Немец, живет в Ярославле. В 1941 году его сослали в Воркуту, как немца. Должен сказать, что именно он умело и настойчиво учил нас любви к Родине.
Доброта школ, всех трех, в которых я учился, как бы умножалась на доброту, которая была в нашей семье. Как я уже писал, отец меня никогда не бил. Мама, правда, рассказывала, что когда я был совсем малышом (мне было четыре года), вернулся однажды из леса нагишом. Это было весной, прыгали через бочаги на ручье, все штанишки с рубашками вымочили, зажгли теплину и развесили наше бельишко на сучки сушиться, а сами голыми стали вокруг костра резвиться. Так случилось, что вся наша одежда сгорела. И мы поплелись к своим родителям голышами, крались задворками. Мать потом рассказывала, что отец ладошкой поддал мне по голой заднице, завернул в полушубок, положил в телегу, я уснул и так проспал до следующего утра.
Отец-то не бил, а вот от матери иногда доставалось, правда, в мягком варианте — вдоль спины полотенцем. Надо за водой сходить на колодец или курам картошку потяпать, а я книжку читаю. Ну и приходилось маме прибегать к полотенцу.
Школу окончил в трагическом 1941 году. Выпускной вечер, речи, поздравления. Вечер в фабричном клубе, который потом сгорел. Меня тоже заставили выступить и сказать благодарственные слова учителям. Мы еще не знали, что нас ждет война. Но понимали: закончилось какое-то светлое-светлое время, которое нас ласкало только любовью, добром, первыми увлечениями и розовыми фантазиями, в голове гулял ветер, душа горела огнем молодости, глаза светились надеждами.
Не ведал и не гадал я, что через какое-то время мне придется непосредственно заниматься моей школой. Ее здание ветшало из года в год. Надо было что-то делать. Когда я стал заведовать Отделом школ и вузов обкома партии, мне удалось «пробить» финансирование строительства новой школы. Бывая в родных краях, захожу обычно в свою классную комнату в старом здании, в которой до сих пор живут ангелы моей юности. Позднее я помог оборудовать компьютерный класс. Мы, выпускники 1941 года, собирались в нашей школе, чтобы чайку попить, былое вспомнить да наши песни спеть, песни крылатой юности. В сентябре 2000 года школа отпраздновала свое столетие.
То, что мы потом узнали о том времени, тогда нас мало касалось, да и маленькие мы были еще. Помню, в моей деревне арестовали конюха за то, что в ночном очень тесно ноги путал лошадям, они, мол, стирали лодыжки. Вредительство. В деревне все молчали — власть, она и есть власть, ей виднее. Конюх домой не вернулся, сгинул. В семилетней школе арестовали учителя Алексея Ивановича Цоя, как говорили, за «оскорбительное отношение к вождю». Дело в том, что учитель, будучи в туалете, вырвал из газетки, которую взял с собой по надобности, портрет Сталина и прилепил его к стенке, как бы из уважения. Кто-то донес. Использовал бы по назначению, остался бы невредим.
В гражданскую войну отец мой служил в Красной армии, в коннице. Надо же так случиться, что его тогдашний командир взвода Новиков стал военкомом в нашем Ярославском районе. Часто заезжал к нам на огонек, по рюмочке с отцом выпить да вспомнить былые походы. У нас, мальчишек, осталась о нем очень хорошая память. Объезжая деревни верхом на лошади, он часто с нами разговаривал, заставлял колхозных начальников создавать подростковые пожарные команды, чтобы нас, мальчишек, занять каким-то делом.
Однажды он постучав в наше окошко кнутовищем, мама была дома. Сказал ей:
— Агафья, передай хозяину, что завтра будет совещание в Ярославле. Пусть едет немедленно.
Как только отец вернулся, мама все ему сказала. Он заставил ее точно вспомнить все слова, которые сказал военком. Я все это слушал без особого интереса, кроме чисто мальчишеского, не понимая, о чем идет речь. Папа тут же собрался, что-то взял с собой и ушел в ночь.
Что он сказал матери, не знаю. Ночью к нам постучали. Я спал. Сквозь сон что-то слышал, какие-то разговоры, мама утром сказала: отца спрашивали. На вторую ночь тоже пришли. То же самое. Потом все закончилось. Никто больше не приходил. А через пару дней снова приехал Новиков, стучит в окошко:
— Агаша, где хозяин-то?
— Ты же сам сказал, что в Ярославле на совещании.
— Так оно уже закончилось.
И уехал.
Мать тут же позвала меня и велела бежать в деревню Кондратово, там жила моя тетка с мужем — Егорычевы. Я, конечно, побежал с удовольствием, в этой деревне жили мои двоюродные братья.
На реке перевозчик — маленький, горбатый человек. Заплатил копейку за перевоз и побежал к папе. Вот, мол, так и так. Он немедленно собрался, и мы пошли домой. А вот в соседней деревне Василево арестовали бригадира колхоза Бутырина. Он пропал. По деревням пошел разговор, что арестован за то, что обесценил трудодни, построив силосную башню — первую в районе.
Через три дня после выпускного вечера грянула война. Мои друзья стали подавать заявления в военные училища. Я тоже. В Высшее военно-морское училище имени Фрунзе. Но когда меня вызвали на экзамены, я не поехал. Без всякой похвальбы говорю, да и хвастаться тут нечем, мне по-мальчишески хотелось на фронт, хотя не было еще и восемнадцати. Миша Казанцев, мой приятель, поехал в это училище и окончил его уже к концу войны, стал штурманом, а затем командиром подводной лодки. Будучи потом в Приморье, я побывал на его лодке. Ощущение было жуткое: как будто железное чудовище проглотило людей и медленно, с хрустом пережевывает и переваривает их в своем чреве.
Меня призвали 6 августа 1941 года. Взяли первым в классе. Собрались друзья, только ребята. Гриша Холопов играл на баяне. Мы пели песни. Гимном прощания была песня: «В далекий край товарищ улетает, за ним родные ветры полетят. Любимый город в синей дымке тает — знакомый дом, зеленый сад да нежный взгляд». Никакого бурного веселья, грустили. Уговаривали себя, что все будет в порядке, быстренько набьем морду фрицу — и домой. Все ждали повесток и гадали, кого и куда пошлют. Мама приносила нам закуску — картошку с огурцами и капустой да еще чего-то. Мы пели, а мама уходила на кухню и плакала.
На другой день папа с мамой поехали меня провожать. Сбор в Ярославле, в клубе «Гигант». Лето. Тепло. Еще свободно продавали фрукты и вино. Папа купил бутылку вина. Мама снова плакала. Отец был сдержан и печален. Говорил мало. Через две недели его тоже забрали в армию. Он вернулся домой только осенью 1945 года.
Наутро все мы, новобранцы, пошли на станцию Всполье, на тротуарах люди, машут. руками, кто-то плачет. Поехали на восток. Довезли нас до станции Пермь. Сутки жили в школе, спали на полу. А на другие сутки отправлялись пешком в лагерь Бершеть, в 30-й запасной артиллерийский полк. Гаубицы на конной тяге, за каждым из нас закрепили по лошади, ее надо было каждое утро чистить, потом выгуливать. Учили нас верховой езде. Мне было легче других, все мое детство и юность связаны с лошадьми. Я умел ездить верхом, запрягать, любил купать лошадей — эта обязанность лежала на мне.
В лагере Бершеть мы пробыли месяца три. Ходили еще в домашней одежде, она разлезлась, порвалась. Наступила холодная осень, мы нещадно мерзли. Помню бурное комсомольское собрание, собрал его представитель штаба округа. Практически все были комсомольцами, причем уровень образования для того времени был высоким, все с десятилеткой, много студентов московских вузов, потом их отозвали обратно, поскольку они учились на факультетах, связанных с оборонной промышленностью. Копали какие-то канавы, потом оказалось, что строили канализацию для командира полка. Все, чем мы занимались, и вскрылось на собрании.
Ребята говорили о том, что мы ни разу не стреляли, что до сих пор разуты и раздеты. Копаем землю. Кто-то из местных «полководцев» пытался прикрикнуть на нас, но представитель из округа его резко осадил. Мы почувствовали себя героями. Взбодрились и осмелели.
Наш помкомвзвода взял привычку брать бачок с супом себе одному, а остальные делили на весь взвод. Как поступить с этим «жуком», не ведали. Но однажды пришла идея проучить его в бане. Когда пар загустел, мы отошли в одну сторону, а баня большая, солдатская, и начали плескать горячей водой в другую, где остался помкомвзвода. Он закричал, стал по стенке добираться до дверей и так голым в казарму и побежал. Начали разбирательство, это, мол, хулиганство, нападение на командира. Но ничего не вышло. Того парня сняли с помкомвзвода.
Вскоре после собрания нас обули и одели, а старую одежду велели отправить домой. Потом мама рассказывала мне, что она долго горевала, глядя на рваные брюки и пиджак да на ботинки, перевязанные проволокой. Из пиджака удалось все-таки сестренкам пальто сшить.
Как только мы приобрели солдатский вид, нагрянула новая комиссия. Снова расписывают по родам войск и по училищам. Меня, как и перед армией, записали в танковые войска и даже сказали, в какое училище поеду — в Челябинск. Опять пешедралом в Пермь. Оттуда на поезде дальше. Куда едем, никто не знает. Кормят селедкой с хлебом. В конце концов остановились мы на станции Глазов в Удмуртии. Нам объявили, что приехали к месту назначения, все зачислены курсантами Второго ленинградского стрелково-пулеметного училища, эвакуированного из Ленинграда. Надежды будущих летчиков, танкистов, артиллеристов рухнули. Началась курсантская жизнь. Тяжелая, изнурительная. За три — три с половиной месяца надо было сделать из нас командиров взводов.
Воспоминаний не так уж много. В 6 утра подъем, в 11 вечера отбой, холод неимоверный — доходил до 42 градусов, а мы в кирзовых сапогах да в поношенных брюках и гимнастерках. Хорошо, что мама прислала мне шерстяные носки и варежки, сама их связала. Как-то спасался. Но все равно застудил ноги, особенно большие пальцы. До сих пор мерзнут моментально. Северный человек, а морозов теперь боюсь.
Однажды пошли на учения — батальон в наступлении, батальон в обороне. Наш взвод оказался в обороне, надо было в снегу отрыть окопы и ждать наступления. Те, кто был в наступлении, хотя бы двигались, а мы ждали, отплясывая чечетку. Командир взвода был призван в армию из гражданских инженеров, приличный человек. Он обратился к заместителю начальника училища по учебной части, что, мол, нельзя так, курсанты ноги отморозят. Тот оказался идиотом. Короче говоря, больше десяти человек ноги отморозили. Им сделали операции, они так и не попали на фронт. Ну а заместителя начальника училища отдали под суд.
У меня учеба шла хорошо, особенно по топографии и стрельбе. На фронте пригодилось.
Хочу на минутку уйти из тех времен, чтобы рассказать о том, как я снова побывал в Глазове уже на исходе XX столетия. Давно собирался, но все дела да случаи. Наконец выбрал время. Был в некотором смятении. Во-первых, прошло почти 60 лет с тех пор, как я учился там. Во-вторых, ежился от мысли, а как-то встретят меня. Власть в тех местах коммунистическая, а я как бы ее разрушитель.
Но все мои опасения рухнули, как подмытый берег реки. Городские власти собрали фронтовиков, в том числе и оставшихся в живых курсантов училища. Устроили обед. Шутили, вспоминали, произносили тосты. Это была встреча, отразившая великое фронтовое братство и все, что прожито и пережито вместе. Политика убежала куда-то далеко-далеко и спряталась в вонючей мусорной яме. Никому и в голову не пришло заговорить о ней. А портреты бывших «вождей» и лозунги о «вечно живом учении» показались невообразимо мелкими прыщиками в вихре ликующих человеческих чувств единения и братства.
А теперь снова к юности. Кто в шестнадцать — семнадцать — восемнадцать лет не пишет стихи? Стихи о первой любви, о первых восторгах и открытиях, о первых разочарованиях и обидах. Я и сам написал их порядочно, но мало что сохранилось. Однажды демонстративно сжег тетрадку со стихами, о чем, конечно, сегодня жалею. Тогда мне надо было доказать своей будущей жене, что у меня в жизни другой любви нет и не будет: «Я злой на себя — угрюмый и едкий.//Ты — радость веселья с улыбкой огня.//Не зная того, ты была сердцеедкой//И вместе богиней была для меня».
Вспоминаю и некоторые другие свои стихи. Они наивны. Сегодня это понимаю. Но что поделаешь? В поэты не собирался, но всегда, в часы грусти или восторга, что-то писал для себя. Не буду утомлять читателей своими стихами. Это юность. Она действительно велика и прелестна, печальна и радостна.
Учеба закончилась. 2 февраля 1942 года нас построили и объявили о присвоении званий. Мне дали лейтенанта, поскольку хорошо учился. Большинству — младших лейтенантов и даже старших сержантов. Направили меня на станцию Вурмары, в Чувашию, где ждал меня взвод, состоящий в основном из пожилых людей, плохо знающих русский язык, никогда не служивших в армии. Я должен был их за две недели обучить стрельбе и каким-то военным премудростям. Но стрелять было нечем. Оставались только разные глупости: взвод в наступлении, взвод в обороне, ползать по-пластунски. Кстати, замечу, что и в училище большая часть времени была потрачена впустую. На фронте потребовались только стрельба да еще ходьба по азимуту. Например, наш старшина каждый день учил нас разбирать и собирать замок станкового пулемета «Максим» с закрытыми глазами. Ничего подобного на фронте не потребовалось. Некогда было «разбирать и собирать».
За две-три недели я должен обучить солдатскому ремеслу людей, с трудом читающих и пишущих. Я не понимал, как можно за столь короткий срок научить неграмотных людей воевать, о чем и сам-то не имел ни малейшего представления. Но что поделаешь, вскоре со своим взводом я поехал на фронт, совершенно не представляя, что там буду делать, как буду воевать. Уже тогда, в свои восемнадцать лет, я понял, что везу на фронт пушечное мясо. Да и все мои товарищи, молодые офицеры, говорили то же самое. Подлинная трагедия той войны…
Ехали мы медленно, навстречу шли поезда с ранеными, нас обгоняли составы со снарядами, пушками. Но все-таки двигались. И вдруг остановились на станции Муром. Ждем. Спим. На третью ночь нас разбудили, велено было построиться на перроне. Офицеров стали вызывать поодиночке в вокзальное помещение. Там сидели трое — полковник, потом человек в морской форме, я звание не разглядел, и человек в гражданском. Обычные вопросы: кто, откуда, как и что?
Через два-три часа снова выстраивают и оглашают фамилии двадцати — двадцати пяти человек. Среди них оказался и я. Снова приглашают в станционное помещение и объявляют, что мы направляемся в распоряжение командования Балтийского флота. Мы ничего не поняли, ведь Ленинград был в окружении. Балтийский флот как бы не существовал. Но раз так, значит, так. Нам выдали проездные документы, талоны на еду, и мы поехали в другом направлении — к Волхову.
Первая встреча с войной была ужасной. Мы увидели замороженных немецких солдат и офицеров, расставленных вдоль дороги в различных позах, в том числе и в достаточно неприличных. Они погибли под Тихвином. Поезд замедлил ход, над эшелоном взорвался хохот. Я тоже смеялся, а потом стало не по себе. Ведь люди же! Мертвые люди.
В Волхове постоянно бомбили мост и станцию. Мы тоже попали под бомбежку, но все обошлось. Из писем знал, что в Волхове лежит в госпитале мой отец. Побежал искать. Нашел. Там поискали фамилию и сказали, что отец на днях отправлен в Свердловск. Я был расстроен, но и рад. Все-таки папа уехал подальше от фронта.
Наконец остановились на маленькой станции. Дальше пути были разобраны. Мы потопали по лесной дороге, по заснеженному деревянному настилу. По пути время от времени от нас откалывались группы солдат и офицеров, направленных в другие части. Шли долго, наверное, часов шесть — восемь.
Приближался гул фронта. Фронтовики это знают, фронт как бы гудит, и чем ближе к линии фронта, тем ярче свет ракет и незатухающее зарево стрельбы. В конце концов прибыли к месту назначения. Нам сказали, что находимся в расположении Шестой отдельной бригады морской пехоты. Построили. К нам вышел капитан первого ранга. Представился. Это был Петр Ксенз, комиссар бригады, небольшого роста, плотного сложения, как бы квадратный. Посмотрел на нас, и первой его командой было: «Сопли утереть!» Все механически махнули у себя под носами рукавами шинелей. Было холодно и промозгло. Такой же холод, как в Удмуртии или Чувашии, но сырой.
Я попал в роту автоматчиков, командиром третьего взвода. Рота занималась ближней разведкой в тылу противника. Началась моя военная пора. Не знаю, что и писать о ней. Стреляли, ходили в атаки. Ползали по болотам. Пытались, иногда это удавалось, пробираться к немцам. У них оборона была тоже прозрачная. Все-таки болота.