Глава VIII КУИНДЖИ-ПРЕПОДАВАТЕЛЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава VIII

КУИНДЖИ-ПРЕПОДАВАТЕЛЬ

С 1894 года открывается новый, шумный и оживленный период в жизни Куинджи: начинается его деятельность в качестве преподавателя-профессора и члена Совета в реформированной — отныне, можно сказать, «передвижнической» — Академии…

Передвижнической Академия становится в значительной степени благодаря именно ему — Куинджи.

Вице-президент Академии граф И. И. Толстой, разрабатывая новый устав высшего художественного училища и сблизившись в это время с Архипом Ивановичем, конечно, сам симпатизировал именно такой реформе, но, до известной степени, подчинился и обаянию Куинджи… А вечно горевший интересами искусства и принимавший всегда близко к сердцу судьбу художественной молодежи, Архип Иванович всей душой отдался новому начинанию…

Да ведь и было здесь чем увлечься! С молодых лет Куинджи, заодно со всеми сверстниками своими, привык смотреть на Академию, как на вражескую цитадель, как на тормоз для искусства… Но давнишний антагонизм передвижников и Академии приводил во многих отношениях к минусам: он порождал немало практических затруднений (в смысле, например, приискания помещений для выставок, в смысле возможности пользоваться мастерскими и т. п.); а с другой стороны, идейная борьба, конечно, одухотворяла и «подстегивала», вливала энергию в адептов свободного искусства, но в то же время и парализовала влияние передвижников на молодое поколение, которое volens nolens попадало в руки академических преподавателей… И вдруг открывается возможность взять в свои руки высшее художественное училище в стране, с его могущественными средствами… Неожиданно открывается перспектива распространить свое влияние именно на молодежь — да не только в столице, а и по всей России — через посредство подведомственных Академии провинциальных художественных школ и училищ…

Крамской еще в 1878 году излагал в письме к Третьякову свои мечты и проекты по части устройства школы (правда, вполне независимой от Академии). Он мечтал, что именно Третьяков явится основателем «Дома» для передвижников, с помещениями для выставок и мастерских, в которых можно вести и преподавание:

«Что нужно делать, — спрашивал он, — какие шаги должно сделать русское искусство, какие ближайшие задачи исторически на очереди?» — И отвечал: — «Мастерские и школа».

Контингент преподавателей, по его мнению, уже был тогда налицо; но средств и условий для преподавания не было:

«Есть три, четыре, пять человек, которые что-нибудь знают и могут кое-чему научить молодые побеги. Но чтобы научить молодежь, нужна безусловная свобода преподавания. В Академии нельзя излагать предмета без оглядки, в школе живописи в Москве — тоже. Уложения, регламент, чиновничество сидят уже и там. Молодежь в Академии теперь опять пичкается черт знает чем, и она решительно не будет способна продолжать традиции народившегося русского искусства, а молодежь Московской школы приливает опять-таки в Академию и здесь портится. Со смертью теперешних представителей русского искусства самостоятельное развитие замрет опять, и надолго. Товарищество передвижных художественных выставок, исполняя свое дело, может только поддерживать свое собственное существование, но для продолжения рода у него нет условий. Чтобы были дети, надо жениться, желание естественное и самое законное, и если Товарищество не женится, т. е. не устроит школы, курсов, мастерских, оно умрет старым холостяком, самым противным типом человеческой породы. А к тому идет. Это я говорю на основании семилетнего опыта деятельности Товарищества…»

В те годы мечта Крамского не осуществилась. Партикулярной, свободной, общественной Академии у нас не создалось… Теперь, казалось, «гора сама шла к Магомету»: Академия сама шла в плен, простирала свои объятия к недавно предаваемым остракизму «бунтарям»-передвижникам…

Был ли резон отворачиваться от этих объятий?

О, если бы передвижники были еще теми самыми дерзкими новаторами, прокладывавшими пути «партикулярному», свободному и демократическому искусству, какими мы их видели в 70-х годах, — тогда, конечно, этот союз, это «бракосочетание», продолжая метафору Крамского, было бы «мезальянсом», ибо противоречило бы самому духу направления…

Но ведь мы видели, что к середине 80-х годов этот дух постепенно испарялся, прежние идеи изнашивались, теряли свою жизненную силу и содержание.

Можно ли утверждать, что к 90-м годам еще сохранялся какой-нибудь принципиальный антагонизм, какая-нибудь рознь по существу между направлением передвижников и направлением Академии? Мне думается, вряд ли… Тут отчасти сказывалась и победа передвижничества, сумевшего распространить лозунги национальной и реалистической школы, а с другой стороны, именно исчезновение тех специфических черт, той типичности, какою обладало течение в дни своей молодости.

Неудивительно поэтому, что под влиянием настойчивых уговоров Куинджи четверо видных передвижников в 1894 году вступают в лоно преобразованной Академии. Это были: Репин, Шишкин, В. Маковский и Кузнецов. В ту же Академию входит и бывший передвижник — Архип Иванович…

Интересно отметить, что даже Крамской в последние годы своей жизни склонялся к такому «браку»… В опубликованной Стасовым переписке его мы не находим следов этого настроения. Но близкие знакомые Крамского передавали мне, что в своих заботах о «продолжении рода», не имея другого выбора, он склонялся к пути, который рекомендовал и Куинджи[25]…

В год 25-й — «юбилейной» — передвижной выставки, Товарищество устами (противника «брака») Г. Г. Мясоедова, следующим образом формулировало свое отношение к создавшимся обстоятельствам:

«Реформа Академии не могла быть явлением безразличным в жизни Товарищества… Академии был дан новый временный устав и новый персонал. В новый устав вошли принципы, необходимость которых чувствовалась давно. Академия распалась на две части: на академическое собрание и школу. На Академию легла обязанность следить за развитием искусства в России, устройство новых школ, помощь школам, уже действующим и вновь открывающимся, средствами, картинами, учителями, гипсами и т. д.

Дело высшей школы состоит в обучении искусству на его границе с творчеством, причем признано право молодого дарования следовать своему внутреннему чувству, то есть право искреннего отношения к искусству, как к своему душевному делу.

Такой порядок на Товариществе отразился тем, что, ценя симпатичные стороны его, из Товарищества выделилось несколько его членов на помощь и проведение реформы, верующих, что развитие добрых начал не будет задержано наплывом старых инстинктов…»

Одним из наиболее горячо верующих в такое обновление Академии, в возможность поставить ее на должную высоту, взяв дело в честные и талантливые руки, был Куинджи. Мы увидим, как он впоследствии разочаровался в этих надеждах, — как вековая сила инерции и традиций академической жизни свела почти к нулю все усилия реформаторов… Академия осталась Академией, как всюду такой остается: может быть, в соответствии с общими культурными и политическими условиями, она только выпуклее выявляет у нас присущие любой современной академии бюрократически-консервативные тенденции…

Но, поскольку речь идет собственно о Куинджи и о личной его деятельности на пользу русского искусства, работа его в Академии отнюдь не оказалась бесплодной.

За время своей преподавательской деятельности он успел создать целую плеяду выдающихся пейзажистов, успел, можно сказать, создать собственную школу…

С самого начала существования мастерской учениками Архипа Ивановича состояли: Богаевский, Бровар, Вроблевский, Зарубин, Калмыков, Кандауров, Краузе, Латри, Маньковский, Пурвит, Рерих, Рылов, Столица, Чумаков и другие.[26]

Затем, по уходе из профессоров Академии И. И. Шишкина, бывшие его ученики также вошли в мастерскую Архипа Ивановича: это были Борисов, Вагнер, Рущиц, Химона.

Все это — сравнительно молодые имена. Но ведь почти все они что-нибудь говорят каждому, интересующемуся русской живописью. А иные из перечисленных пейзажистов уже пользуются теперь серьезной известностью…

Нужна ли лучшая аттестация для Куинджи, как педагога?

Конкурсная выставка мастерской Куинджи (1897 г.) — этот публичный экзамен для учеников в той же мере, как и для их руководителей — была отмечена, как совершенно исключительное в жизни Академии явление.

Шеллер-Михайлов писал в редактируемом им «Живописном обозрении»; «Поражает замечательно высокий уровень всей мастерской. Стольких так хорошо написанных пейзажей не было до сих пор ни на одном из предшествовавших конкурсов; и что замечательно, — почти все ученики показали себя оконченными мастерами с большим пониманием технической стороны живописи, а ведь большинство писало картины впервые… Во всех работах чувствуется любовная, отеческая помощь опытного, талантливого художника, замечается чуткость, с которой профессор относился к своему ученику, предоставляя ему быть самим собой. В сюжетах картин — бесконечное разнообразие. Вы видите море, горы, леса, холод зимних пейзажей, мрачность северных морей, и солнце юга, и поэзию лунных ночей, и вид первобытного славянского городка, словом, не чувствуется внушенного стремления к известным излюбленным мотивам и сюжетам. Все остались индивидуальными и все развились в смысле понимания задач и требований в живописи и окрепли опытностью хорошего наставника. Отрадное явление! Так понимаемая школа всегда даст только хорошие результаты…»

В своей заметке Шеллер-Михайлов выделяет мастерскую Куинджи из всего конкурса и, сравнивая с работами «куинджистов» картины учеников других преподавателей, отмечает в последних дух обычной академической рутины… Буквально то же — словно сговорились! — отмечали и все другие рецензенты, писавшие о «конкурсной выставке» 1897 года…

Выходило так, что обновление Академии исчерпывалось одной мастерской Архипа Ивановича: все прочее оставалось как было в течение десятилетий перед тем…

Зато здесь, в мастерской Куинджи, действительно повеяло новым, живым духом, тут жизнь закипела вовсю!.. Добившись совместно с И. И. Толстым осуществления своего плана — реформы Академии и вступления в нее новых сил, Архип Иванович, конечно, не «почил на лаврах» реформатора, а самым деятельным образом принялся за преподавательскую работу. И, по обыкновению своему, тотчас ушел в нее весь без остатка, окунулся в нее с головой…

Опять настала яркая, оживленная полоса, — может быть, даже самая оживленная полоса, — в его существовании… С 12 часов дня до позднего вечера, а иногда и до ночи, живет он в кругу молодежи, в своей академической мастерской… Не ведая устали, переходит он от одного ученика к другому, зорко следит за их работой и проповедует свои выношенные, — а после предыдущего изложения я могу сказать: и выстраданные, — взгляды на искусство… С неизменным энтузиазмом говорит он о значении творчества, о задачах художника-творца, о важности и серьезности предстоящего Служения искусству, стараясь внушить ученикам свое религиозное отношение к этому служению…

Неустанно зовет он молодежь к тому претворению действительности, до которого доработался сам путем долгих исканий, в котором видит условие подлинного творчества. И всегда и от всех требует стремления к тому общему, что живет во всех деталях мира и что составляет сокровенный смысл, объединяющее внутреннее начало, уловить и выяснить которое, по его мнению, призван художник…

И он умел передавать ученикам свое воодушевление и ту любовь к искусству, которою сам горел. Молодые сердца «занимались» — загорались тем же огнем…

Вспоминая впоследствии в одной газетной заметке годы своего ученичества в мастерской Куинджи, Н. К. Рерих метко сравнивает Архипа Ивановича с художниками-учителями эпохи Возрождения:

«Оживал мастер-художник далекой старины… Ученики были для него не случайными объектами деятельности наставника, а близкими ему существами, которым он всем сердцем желал лучших достижений… Как и в старинной мастерской, где учили действительно жизненному искусству, ученики в мастерской Куинджи знали только своего учителя, знали, что ради искусства он отстоит их на всех путях, знали, что учитель — их ближайший друг, и сами хотели быть его друзьями. Канцелярская сторона не существовала для мастерской. Что было нужно, то и делалось…»

Этюд. Крым

(Собственность Общества имени А. И. Куинджи)

Архип Иванович, действительно, среди бюрократической рутины, повсюду царствующей в нашей казенной школе и, по-видимому, свившей себе даже особенно прочное гнездо в школе художественной, сумел из своей мастерской сделать какой-то оазис в пустыне — с интимным, живым общением между учителем и учениками, с отсутствием всякой условности, с атмосферой всеобщего увлечения любимым делом… И молодежь искренне полюбила и его, старого учителя, и родную мастерскую, и общее дело. Подлинным чувством товарищества были связаны между собой ученики, и славно прожили они эти три года…

В цитированной уже заметке господин Рерих пишет:

«Из двух десятков учеников мастерской А. И. Куинджи теперь многие разбрелись по далеким углам: многих жизнь оторвала от товарищей; но при всякой встрече в радостном возгласе чувствуется воспоминание о жизни в мастерской А. И… Всякий, бывавший в этой мастерской, помнит, из каких разновидных по существу людей она, естественно, была составлена… Куинджи сумел рассказать им всем о радости искусства, и только в этом секрет единогласия, царившего в мастерской… Не деспотизмом, но великой силой убеждения мог связывать в одно целое Куинджи своих учеников…»

А другой ученик Куинджи, А. А. Борисов, приобревший известность картинами Ледовитого океана, в своей книге «У самоедов» ярко описывает минуту, когда ему, оторванному от людей и культуры, на далеком севере вспомнились Архип Иванович и кружок товарищей:

«Скоро поставили чум, и с каким наслаждением, один Бог только видел, мы уплетали мерзлую оленину и попивали горячий чаек… Горе и несчастье были забыты… Вернулся я к своим художественным задачам, размышляя, как хорошо бы изобразить на полотне многое из недавно пережитого… Вспоминался Петербург и те беспечные вечера в мастерской дорогого А. И. Куинджи, где мы так горячо судили и рядили о чем угодно, и где для каждого суждения так же легко было найти товарищескую поддержку, как и возражение… Но где все они — любимый профессор и дорогие товарищи? Здесь я все решаю один, никто не осудит, но и никто не поддержит. Тут-то особенно чувствуешь, насколько сам ты слаб в желании передать все, что видишь и что творится в душе…»

Много ли у нас на Руси учителей и школ, низших или высших, научных или художественных, которые оставляли бы в душах учеников подобный след, которые вспоминались бы с таким чувством?..

Таков был общий дух, который сумел вдохнуть в свою мастерскую Архип Иванович…

Обратимся теперь к избранной Куинджи технике преподавания, к самым методам обучения искусству, которых он придерживался в своей мастерской… Первое, что надо сказать об этих методах, — это что и в них он был оригинален и самобытен, как во всем и везде…

В противоположность распространенному мнению, что художественная школа, даже высшая, должна давать только знание и технику, должна подводить только «к границе творчества», — как выражался в цитированной выше речи своей Мясоедов, — Архип Иванович именно учил творчеству.

С самого начала обучения день в его мастерской был посвящен эскизам… И вот опять — «чудо».

Казалось бы, так легко, «обучая творчеству», подавить личные стремления и темперамент ученика, обезличить его, лишить его индивидуальности… А ученики Куинджи вышли, подлинно, «каждый молодец на свой образец», — с самыми разнообразными вкусами, специальностями, каждый со своим «языком», со своей манерой…

Это отмечал, как мы видели, Шеллер-Михайлов по поводу конкурсной выставки, о том же и по тому же поводу говорил «Старовер» в «Петербургских ведомостях», позднее — Дягилев в «Мире искусства» (1900 г.), противопоставлявший, в этом отношении, Куинджи Левитану, и так далее. Все ученики Куинджи сохранили свою индивидуальность — это факт бесспорный. Достаточно припомнить на минуту живопись Столицы или Борисова, затем Пурвита, — это с одной стороны, а с другой — Рериха, или Рылова, или Богаевского, чтобы согласиться с этим…

И Архип Иванович совершенно сознательно шел к этой цели. Оберегание индивидуальности в учениках было, можно сказать, основным его принципом.

Первый год он почти не делал замечаний и никогда не притрагивался собственной кистью к ученическим работам. Он только внимательно и зорко присматривался и изучал: он хотел понять и человека, и его наклонности, и заложенные в нем возможности… А затем, выяснив себе характер и индивидуальность каждого, он уже смело облегчал своими советами «муки родов», помогал каждому проявлять себя, двигаться вперед по тому пути, который вытекал из его художественной натуры[27]. Изучив ученика, он уже «спорил» с ним и опровергал, и поправлял, и направлял… И иной раз один его мазок, правда, предварительно очень тщательно «выверенный», убеждал лучше всяких слов, сразу давая нужный эффект, приводя к тому, над чем долго и бесплодно бился юноша… Манера его при этом, по словам его учеников, была все та же, какую описывает в своей статье и И. Е. Репин. Только зоркие (ставшие уже дальнозоркими) глаза его смотрели теперь сквозь очки, — но так же впивался он ими в картину, затем долго составлял краску на палитре, брал ее на кисть и, вытянув руку, еще раз «сверял» составленный тон, щурясь и оценивая его на фоне тех, которые он должен был дополнить, и тогда уже быстро и решительно проводил свой «победный» мазок…

В самое первое время он советовал делать копии. Но не особенно настаивал, так что копировали не все. Рекомендовал изучать рисунки Калама. Из мастеров, которых Архип Иванович считал особенно поучительными для копирования, ученики его, в беседе со мной, называли Ахенбаха и Доза. Но вот характерная черточка: когда некоторые из юношей облюбовали для копии тот чудесный пейзаж Ахенбаха, который изображает монастырский сад с кипарисами (он находится в Кушелевской галерее при Академии), Архип Иванович воспротивился: это, по его мнению, — слишком законченная вещь, «слишком картина», как он выражался. Он рекомендовал другую вещь того же художника, где методы изучения действительности более наглядны… Как видите, и тут забота о сохранении индивидуальности, оберегание ее от чар чужого субъективизма!..

Копирование чужих картин, очевидно, по мысли Архипа Ивановича, было лишь дополнением к писанию этюдов, лишь пособием к изучению методов, какими передаются элементы действительности…

Летом ученики разъезжались на этюды. (Однажды ездил с ними на Академическую дачу и сам Куинджи). Осенью все приносили плоды летней работы в мастерскую, и тут шло совместное обсуждение и оценка… Архип Иванович с изумительной точностью обнаруживал каждую неправду, ловил всякую «отсебятину» и выводил «виноватого» на чистую воду: строгое изучение природы — вот цель этюда, и он настаивал на ней, жестоко преследуя всякое отклонение от нее…

Желая похвалить, он говорил только: «Ну, это попало…» Долго сидит он перед рассматриваемым этюдом или эскизом и наконец, как бы взвесив все pro и contra, дает свое резюме: «Это попало, а это — черт знает что это!.. Сколько раз я говорил…» и т. д. Но иногда пускался в подробный анализ, приводил данные из физики, проверял световые эффекты, делал справки с законами отражения и т. д.

Таким образом, рядом с обучением творчеству шло и пристальное изучение природы, — требовательное и даже придирчивое отношение к точности тех переводов с «языка природы» на «язык человеческий», какие представляют собой этюды живописцев…

В первом случае преследовалась цель научить высказываться, научить выражать свою субъективную человеческую правду, научить синтезировать, обобщать и сводить к внутреннему единству элементы действительности. Во втором случае шло объективное изучение этих элементов действительности и методов их передачи.

За последнее время пребывания в мастерской уже писались не только эскизы, но и картины. Как мало кто иной, умел Куинджи войти в настроение и замыслы молодого художника, проникнуться его еще смутными идеями, помочь их выявлению…

Интересно отметить, как относился Куинджи к использованию этюдов при работе над картинами. Он совершенно отрицал непосредственное использование их, вставление кусочков из этюдов целиком в картину, как это зачастую делается художниками-реалистами… Этюд, во время писания эскиза или картины, надо было запрятывать куда-нибудь подальше, отнюдь не справляясь в нем… То, что запечатлелось в художественной памяти при непосредственном изучении природы во время работы над этюдом — вот единственное, что, по мнению Куинджи, годилось в картину… Иное использование этюдов связывает, умаляет творческую свободу; целиком перенесенная из этюдов деталь выпячивается, нарушает гармонию произведения, разрушает его единство: все, попадающее в картину, должно предварительно пройти через горнило творческого я, и все должно быть в одинаковой степени удалено от конкретных, всегда случайных восприятий природы…

Словом, всюду в его преподавании был виден глубоко продуманный, выношенный, разработанный до мельчайших деталей и — я готов сказать — мудрый план…

Наиболее серьезной и ответственной работой, «обучением творчеству», был заполнен день. По вечерам рисовали с натурщика. А затем оставались в мастерской — для беседы, для песен, для развлечения, словом… Оставался часто с молодежью и неутомимый Архип Иванович. Составлялся «оркестр» из мандолины, скрипки, гитары. Морской офицер Вагнер играл соло на балалайке. Пели хоровые песни… Конечно, стекались «на огонек» — в мастерскую Куинджи — и ученики из других мастерских и также принимали участие в вечеринках…

«У Куинджи весело!» — говорили про мастерскую Архипа Ивановича баталисты, жанристы, архитекторы… И еще говорили: «У Куинджи не столько работают, сколько разговоры разговаривают…» Это повторялось особенно охотно преподавателями, товарищами Архипа Ивановича по Академии… И доля правды тут была: «разговоров» в мастерской Куинджи, действительно, было немало — и утром, когда молодежь, увлеченная спором или горячей речью учителя, то и дело выскакивала из своих «лож»[28] и гурьбой окружала Архипа Ивановича, и вечером, и особенно на вечеринках… Но результаты доказали с очевидностью, что и дело делалось в мастерской у Куинджи, что разговоры делу не мешали, что «разговоры разговорам рознь»…

Как формулирует в своей заметке Н. К. Рерих, для Архипа Ивановича искусство и жизнь всегда были чем-то нераздельным:

«Куинджи учил искусству, но учил и жизни; он не мог представить себе, чтобы около искусства стояли люди непорядочные. Искусство и жизнь связывались в убеждении его, как нужное, глубокое, хорошее, красивое… Сам он все свое время отдавал другим. Он хотел помочь во всякой нужде, и творческой, и материальной; он хотел, чтобы искусство и все, до него относящееся, было бодрым и сильным…»

Архип Иванович посещал своих учеников на дому, руководя их работой и здесь; входил в личную их жизнь, помогая и советами, и деньгами…

Не раз забирался он на верхний этаж по темной лестнице какого-нибудь 50-го номера которой-нибудь из «Линий», не одна мансарда Галерной гавани видела его в своих стенах…

В поминальной заметке, написанной вскоре после смерти Архипа Ивановича в 1910 году, тот же Н. К. Рерих отмечает следующие черты этого учителя-друга:

«Вспоминаю, каким ближе всего чувствовал я Архипа Ивановича, после общения пятнадцати лет… Помню, как он, вопреки уставу, принял меня в мастерскую свою. Помню его, будящего в 2 часа ночи, чтобы предупредить об опасности… Помню его стремительные возвращения, чтобы дать тот совет, который он, спустясь шесть этажей, надумал… Помню его быстрые приезды, чтобы взглянуть, не слишком ли огорчила резкая его критика… Тихие, долгие беседы наедине больше всего будут помниться учениками Архипа Ивановича».

Увлекшись занятиями в мастерской, Куинджи зачастую обедал вместе с учениками «бифштексом» из ученической столовой, а вечером к ужину подавали сосиски из соседней колбасной, причем горчица была прямо на бумаге… Эти сами по себе мелкие штрихи дополняют, однако, картину полного и простодушного единения учителя с его учениками…

Не нужно, однако, думать, что была какая-нибудь искусственность и сентиментальность в этом единении, что он «подделывался» или «заискивал», как иные педагоги, желающие снискать любовь учеников… Нет, отношения прежде всего отличались прямотой. В обращении с молодежью он бывал требователен — иногда до деспотизма, резок — подчас до грубости… Но никогда нападки его не диктовались каким-нибудь личным пристрастием. Источником своим они всегда имели все ту же любовь к искусству, целью своей — интересы самих учеников, как он эти интересы понимал: если Куинджи и бывал деспотом, то всегда «благодетельным деспотом», как прозвал его друг Л. В. Позен… С другой стороны, в тех случаях, когда он вспылит без достаточного основания или ошибется, как бы резок ни был отпор, ему данный, — это никогда не портило его отношений с учениками. Даже напротив: очень часто, на другой день после инцидента, Архип Иванович сам первый подходил к «дерзкому»:

— Это, я вчера не так говорил… Вы правы…

Опять черта, довольно редкая в людях вообще, в людях, стоящих на посту воспитателей особенно… А черта эта, — подобная готовность признать свою неправоту, — говорит, прежде всего, о крупной натуре, о благородной прямоте и о том честном служении делу, о том беззаветном поглощении им, которое было вечным свойством Архипа Ивановича на всех путях его…

В постоянных заботах о своих учениках Куинджи летом 1895 года организовал за свой счет экскурсию целой группы их в Крым. Доехав до Бахчисарая по железной дороге, молодежь оттуда пешком по Яйле добралась до южного берега и расположилась станом вокруг «виллы» Куинджи в его имении: здесь шла горячая работа изучения горной крымской природы и моря…

Через три года, в 1898 году, Архип Иванович устраивает более серьезную экскурсию: везет с собой за границу 12 из своих учеников… Хотя эта поездка происходит уже после «отставки» Архипа Ивановича, после ухода его из той мастерской, которой он так отдавался, и, стало быть, хронологически этот эпизод выходит из рамок настоящей главы, но ведь по существу Архип Иванович остается еще преподавателем и даже как бы завершает обучение именно этой поездкой… Вот почему я и скажу о ней два слова здесь же. К тому же и задумана была поездка еще давно: весь последний год в мастерской шли оживленные толки на тему о предстоящем посещении Европы и ее картинных галерей…

Двинулись в путь 21 апреля из Петербурга. Этапами путешествия были: Берлин, где осмотрели две национальные галереи и художественную выставку современных живописцев; затем Дрезден, где опять, кроме галерей, попали и на современную выставку; Дюссельдорф — осмотр галереи и художественного кабачка «Гамбринус»; Кельн — осмотр собора. Конечным пунктом был Париж, где прожили целую неделю: здесь застали оба салона — Елисейских Полей и Марсова Поля, осмотрели и их, и Лувр, и Люксембург… Затем, на обратном пути, через Страсбург поехали на Мюнхен: осмотрели обе Пинакотеки, частную галерею графа Шака, посетили выставку «декадентов», Королевский музей, Глиптотеку и Академию художеств, совершили экскурсию в окрестности города и любовались видом Северных Альп; наконец, в Вене осматривали художественно-промышленную выставку, художественную выставку, выставку «сецессионистов», художественно-исторический музей…

Запас впечатлений и сведений получился, конечно, огромный: «Поездка останется памятной на всю жизнь», — высказывались о ней иные из участников…

Из характерных для Архипа Ивановича штрихов приведу следующие. Архип Иванович, как подлинный «благодетельный деспот», входил во все мелочи обихода, заботясь, прежде всего, о «равенстве»: если кто-либо спрашивал дорогое блюдо или вино, — и то и другое заказывалось для всех (хотя бы кто и предпочел иное кушанье или питье!..). Не желая признавать своей старости, он всюду поспевал за молодежью… Иногда он пробовал отговаривать ее от «трудных» предприятий: так в Jardin desfplantes, в Париже, кое-кто из молодежи намеревался подняться на воздушном шаре; Архип Иванович, которому это было уже не по годам, протестовал, но… поднялся; в Кельне молодежь не отказала себе в наслаждении взобраться на вершину собора, и Архип Иванович, пыхтя и отдуваясь, последовал за своими учениками на самый верх…

На мои расспросы, кого из европейских мастеров особенно выдвигал Куинджи при обозрении музеев старой и новой живописи, на ком останавливал преимущественное внимание, художники — участники поездки — отвечали: «Никого не выдвигал, предоставлял нам самим вглядываться и выбирать себе любимцев…»[29]

Что сказывалось в этом воздержании от указаний, в этой «скрытности»? Думается, все та же последовательно проведенная идея — не давить на вкусы учеников, бережно охранять их индивидуальность…

Говоря выше об этом принципе Куинджи-преподавателя, я отметил все разнообразие в стилях, манере, вкусах, выборе мотивов, характеризующее школу Куинджи и проявляющееся в работах его учеников. Но я не случайно употребил и здесь и выше слово школа. При всех индивидуальных отличиях его учеников друг от друга в них все же есть нечто их объединяющее, нечто всех их роднящее между собой, роднящее их и с самим Куинджи.

Можно даже сказать, что творчество наиболее даровитых представителей этой школы Куинджи продолжает некоторые линии его творчества, доводя их до большей определенности…

За исключением немногих «реалистов», как Е. И. Столица, за изъятием В. Е. Пурвита, который часто совпадает по мотивам и настроению с интимным лириком Левитаном, почти все остальные являются, на мой взгляд, такими же, даже более резко выраженными романтиками, как и сам Архип Иванович… Далее, и у них, как и в творчестве Куинджи, я вижу стремление к сочетанию субъективного импрессионизма с объективным обобщенней. Наконец, подобно ему, и они достигают этого путем некоторой декоративности и — «продолжая линию», намеченную в творчестве учителя — прибегают уже к соответствующей стилизации…

Пытаясь дать в одной из первых глав определение концепции Куинджи, я назвал его лиризм эпическим, сравнивал его с лиризмом саг и легенд…

У его учеников это превращается в сознательное направление, в своего рода девизы и лозунги.

Ф. Э. Рущиц — чистокровный романтик и «сказитель легенд»… Помните его море, с немного «беклиновскими» чудищами? Или, особенно, его великолепную символическую «Землю», с пахарем и громоздящимися над взрыхленной пашней тяжелыми облаками? — Это именно легенда земли… Уже совсем explicite пошел по стопам северных «скальдов» Н. К. Рерих: начиная с «дебютной» картины «Славяне и варяги», через «Воронов» и до «Город строится», он пишет лишь «саги», он весь — в старине, в ее примитивных формах и мотивах… Романтические легенды о родной Польше дает в лучших картинах своих К. К. Вроблевский, стилизуя старинные костелы и тополи своей родины. Легендой, декоративно-обобщенным лиризмом крымского пейзажа смотрят на нас и наиболее серьезные, на мой взгляд, первые произведения К. Ф. Богаевского. А. А. Рылов рассказывает ту легенду, о которой «лес шумит»: «Зеленый шум», старая его вещь, как и новейшая на тот же приблизительно мотив (эти лучшие, на мой взгляд, его достижения), полны какого-то примитивного и именно эпического лиризма. Романтиками и эпиками надо назвать и В. И. Зарубина, и Н. П. Химону… Словом, все эти талантливые ученики Куинджи действительно объединены глубоко залегшей в их творчество общей духовной тенденцией.

Идя по намеченному Куинджи пути, они дали стилизованный пейзаж с настроением былинного романтизма…

Оглядываясь на результаты трехлетней преподавательской деятельности Куинджи, невольно преклоняешься перед этой кипучей энергией и талантом… Если бы он на своем веку только то и сделал, что сделал в своей академической мастерской, и тогда надо бы признать в нем исключительно крупную фигуру, изумительно одаренного учителя искусства. Он не только оставляет за эти три года неизгладимый личный след в душах своих учеников, не только умеет привязать их к себе и к работе, не только заставляет их вспоминать о годах, проведенных в его мастерской, как о лучшем периоде их жизни, — помимо этого, он оставляет еще своей педагогической работой заметный след в русском искусстве, создавая совершенно определенную и очень интересную школу среди русских молодых пейзажистов…

А ведь эти три года — это лишь одна страничка в книге его жизни…

Судьба — рутина, традиции, условия нашей общественной жизни — поспешили перевернуть эту страницу…

Но об этом — в следующей главе. А настоящую закончу одним символическим эпизодом из жизни мастерской Архипа Ивановича…

Я уже высказывал, что, все вырастая из рамок передвижнической эстетики, Куинджи особенно утвердился в своих новых идеях именно к эпохе преподавательской деятельности. И вот однажды, в первый же год существования реформированной Академии, произошло непосредственное столкновение между новой, нарождающейся эстетикой, которую он пестовал в своей мастерской, и эстетикой «передвижнической»…

Стена в стену с мастерской Архипа Ивановича была мастерская И. И. Шишкина. Ученики последнего часто заглядывали к «куинджистам»; сам Шишкин всегда ценил в своем соседе гениального колориста, и у него возникла мысль усилить общение между обеими мастерскими, проделав в разделявшей их стене дверь… С таким предложением он однажды и явился в мастерскую Куинджи: «Соединим их, — говорил Шишкин, — ты будешь учить их колориту, а я рисунку…» Но Куинджи решительно отверг этот план. Старый «лесовик» обиделся. Между ними произошло охлаждение. А вскоре Шишкин покинул Академию…

Очень возможно, что десять лет перед тем Куинджи не нашел бы ничего неприемлемого в таком сотрудничестве… Но теперь он теоретически уже окончательно отрешился от передвижничества, вырос из него и не допускал его в свою мастерскую, оберегая от него своих учеников… В самом деле, в наши дни это — уже пройденная ступень, нечто уже общеизвестное, что разделение рисунка и живописи есть отрицание живописи… Теперь и в начальных школах, в классах рисования при городских училищах учителя потолковее сразу начинают преподавание с акварели, одновременно обучая живописи и рисунку, понимая, что они — нечто единое, целокупное… Но это единство есть завоевание все той же импрессионистической полосы искусства: о нем не подозревали наши реалисты, лишь «раскрашивавшие», расцвечивавшие рисунок… В этом слиянии или даже отождествлении сказывается все та же синтезирующая тенденция, которая вообще лежит в основе импрессионизма… Современная живопись не отделяет форм и линий от красок, как в музыке мелодия не отделяется от гармонии, как не разделены форма и окраска в природе… Пятно Монэ, Дегаза, Цорна, Бенара есть одновременно и форма, и цвет, и свет, — целая «троица единая и нераздельная»… А давно ли цвет был только на свету, тени были черными и везде прослеживалась линия?.. Эта триединостъ — огромное приобретение… Ее-то и отстаивал Куинджи, сохраняя в целости стену между своими учениками и Шишкиным, и так ценил он теперь эту триединостъ, что ради нее не пожалел обидеть старого друга…

Как читатель уже знает, вся шишкинская мастерская после ухода его слилась с куинджиевской…