Фурцева

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Фурцева

Работа над «Чистым небом» продвигалась непросто... Необходимо было придумать и написать новые эпизоды. Днем я снимал, а ночью мы с Храбровицким писали сценарий. Тот, кто знает, что такое съемки фильма, насколько это трудная и изнурительная работа, может понять, как это было нелегко. Но мы были молоды, и сознание того, что мы делаем фильм не о пустяках, придавало нам силы.

Бывало, придешь на съемки, покажешь актерам новую сцену, а они удивляются: «Ух ты, куда хватили!»

У нас с Храбровицким порой тоже захватывало дух – то, что мы делали, звучало дерзко. Об этом в нашем кинематографе еще никто не говорил.

Сняли весенне-летние сцены в Ярославле, возвратились в Москву. Тут новое осложнение: Храбровицкому, который давно хотел стать режиссером и долго добивался постановки, наконец, поручили снимать картину. И, как всегда, надо было снимать срочно. Теперь он уже не мог уделять время «Чистому небу», а многие сцены не только еще не были написаны, но даже не были придуманы. Это было самое трудное для меня время. Спал я по два часа в сутки, но отступать не хотел. Да и некуда было отступать.

Писать я успевал только диалоги. Приносил их в павильон, и здесь вместе с актерами мы правили и сокращали текст, а едва заучив, приступали к съемкам. Параллельно шел черновой монтаж: надо было успеть сдать фильм в счет текущего года, а год был на исходе.

Когда съемки были наконец закончены и материал был отобран, меня неожиданно вызвал директор студии и приказал срочно показать материал.

Утром следующего дня материал был подготовлен к просмотру. Когда я вошел в фойе перед директорским залом, я увидел много людей, главным образом из министерства культуры. Среди них была министр культуры Е. А. Фурцева. Все они пришли смотреть фильм. Мне стало не по себе.

– Здравствуйте, – сказала Екатерина Алексеевна, протягивая мне руку. – Пришли смотреть вашу картину.

– Это не картина, а первая подборка материала, – сказал я, вероятно, не очень любезно. – Я не могу показать ее вам в таком виде.

– Но я уже пришла.

– Меня не предупредили, что картину будет смотреть министр. Я считал, что будет рабочий просмотр материала, – настаивал я.

Екатерина Алексеевна улыбнулась.

–Что же, вы меня не пустите в зал?

–Не пущу, Екатерина Алексеевна, – сказал я решительно. – Картина еще не смонтирована. Фильм получается сложный. Надо расставить все политические акценты, а потом показывать вам.

Екатерина Алексеевна помрачнела.

– Хорошо, – сказала она ледяным голосом. – Пойдемте со мной.

Она повернулась и быстро направилась в кабинет директора. Я пошел за ней, ожидая крутого разговора, и решил не сдаваться ни в каком случае.

В кабинете никого не было. Екатерина Алексеевна нервно раскрыла сумочку и бросила на стол какое-то письмо.

– Читайте!

Письмо было от женщины – работника съемочной группы. Я хорошо относился к этой женщине, да и она всегда была приветлива и любезна. В письме она писала, что считает своим долгом предупредить Фурцеву о том, что я готовлю фильм, «который будет плевком в лицо нашей партии».

– Как я должна поступить в таком случае? – спросила Екатерина Алексеевна.

Я только и мог, что пожать плечами.

– Смотрите...

Письмо это вызвало во мне не удивление, не возмущение, а только досаду. Мы вошли в зал, в котором уже сидели редакторы, студийная дирекция и помощники Фурцевой. Ждали только ее.

– Вы хотите что-то сказать перед просмотром? – спросила меня Фурцева, усаживаясь на свое место.

– Нет.

– Тогда начинайте.

Просмотр шел в абсолютной тишине. На экране появлялись и исчезали куски не отобранного и не смонтированного материала, реплики были записаны начерно, иногда они пропадали совсем за шумом лихтвагена, работающего во время съемок. Меня все это нисколько не волновало. Мной овладело полное безразличие, которое все росло по ходу просмотра и превращалось в глухую боль.

Показ кончился. Все молчали. Ожидали, что скажет Фурцева. Но и она молчала, глядя куда-то в пол. Пауза затянулась.

– Да-a-a!.. – промолвила наконец Фурцева.

И только тогда в зале произошло какое-то движение. Присутствующие позволили себе изменить положение, даже показать жестами, что и они думают, что это вопрос не такой уж простой.

– Но ведь все это правда! – Фурцева обвела взглядом присутствующих.

Все вдруг оживились, и очень охотно стали соглашаться с тем, что это абсолютная правда.

Так ведь было! Да что так – было гораздо хуже. Было ужасно! Некоторые готовы были даже привести примеры. Но их перебила Фурцева.

– И девушка хорошо играет.

Оказалось, что все в восторге от игры молодой исполнительницы, Нины Дробышевой. Вспомнили, что это ее дебют. И что до нашего фильма она играла в ленинградском ТЮЗе куклу Мальвину.

Екатерина Алексеевна поднялась.

– Проводите меня, – сказала она мне.

Я пошел рядом с ней. Мы вошли в лифт. Фурцева быстро нажала кнопку, двери закрылись, и все, кто шел с нами, остались на лестничной площадке. Лифт пошел вниз.

– Заканчивайте фильм, – сказала Екатерина Алексеевна. – Мне говорили, что у вас небольшой перерасход, – денег добавим. А там что скажет народ...

Я понял, что она имела в виду, и согласно кивнул.

– Только один вам совет, – продолжала Фурцева. – Надо сделать так, чтобы ошибки прошлого не накладывались на наше время. Это было бы несправедливо.

Я сказал, что подумаю, как это сделать.

В моем положении это было непросто, съемки уже закончились. Наша декорация была разрушена, надо было решить эту задачу самыми скупыми средствами. Тогда я придумал ночную сцену, в которой герои узнают о смерти Сталина, и следующий за этим эпизод ледохода.

Актерскую сцену сняли в чужой декорации, но как быть с ледоходом? Стояло знойное пыльное лето. Не ждать же следующей зимы.

Тогда я разослал телеграммы на все студии Советского Союза с просьбой прислать мне, если есть, срезки материала, в котором был бы ломающийся и идущий по воде лед. Все студии прислали ответ, что такого материала, к сожалению, нет. Но одна все-таки прислала кадры, не вошедшие в их картину. Еще два-три кадра я нашел у нас на студии. Из этого случайного материала и был собран эпизод «Ледоход».

Потом критики и зрители хвалили этот эпизод, отмечали его символическое значение. У меня же навсегда осталась неудовлетворенность «Ледоходом». Если бы мы сами сняли для него материал – фрагмент этот был бы куда более эмоциональным и значительным.

Все это я рассказываю вовсе не для того, чтобы задним числом упрекнуть кого-то или тем более свести старые счеты со своими бывшими противниками. Мстительного чувства у меня никогда и ни к кому из них не было и нет. То, с чем я столкнулся, были догматические предрассудки определенного периода. Их я считаю своими врагами, их люто ненавижу. Вся моя жизнь в кинематографе была непримиримой борьбой с ними. Без этой борьбы, должно быть, и сам я был бы другим.

«Чистое небо» было воспринято как событие, фильм получил большую прессу и у нас, и за рубежом. Ему было присуждено много премий.

Теперь я, так же как и тогда, люблю этот фильм, несмотря на то, что знаю его недостатки: фрагментарность, иногда разностильность. Он снимался импровизационно и не мог быть другим. Он весь в шрамах. Это заметно. Но зритель простил нам все его огрехи за то, что мы говорили с ним серьезно и честно, не о пустяках, а об очень важных для него вопросах. Зритель полюбил фильм и был благодарен нам за него. Я храню сотни взволнованных писем. Они мне не менее дороги, чем официальное признание на фестивалях. А следы импровизации – их не скроешь, они, как рубцы на лице Астахова. Но бывают рубцы, которые не портят лица.