ЯПОНСКИЙ ДНЕВНИК Фрагменты первой, третьей и десятой тетрадей

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЯПОНСКИЙ ДНЕВНИК

Фрагменты первой, третьей и десятой тетрадей

20 августа 1999, 22 часа 40 минут.

Петербург

Ясный солнечный день. Отложил все дела и поехал на берег Финского залива. Три часа сидел на песке — смотрел на воду. Поймал себя на том, что ни о чем не думаю. Всякая жизнь внутри остановилась.

Никаких желаний.

Никаких эмоций.

Меня нигде никто не ждал.

И во мне никто не нуждался.

Рядом на песке лежала привезенная с собой книга — сегодня чужая мне.

Помню — медленно мимо меня проплывал парусник.

Кораблик, огибая мель, оказался в десятке метров от меня.

На палубе двое — видимо, отец и сын. По крайней мере, разговаривали они как отец и сын. Отцу было за тридцать. Сыну лет двенадцать.

Сын разумно излагал что-то, отец громко смеялся.

В тишине летнего залива отчетливо слышны были и голоса, и шепоты.

Моя душа пожалела меня и заплакала.

В моих глазах выпали слезы, и картина залива растворилась.

Я закрыл глаза. Они перестали служить мне.

Мне показалось, что я безнадежно несчастлив.

Кривая ветка — кривая тень.

22 августа, 18 часов, Петербург

Смотрел еще раз окончательный монтаж телеверсии «Молоха».

Замечаний не сделал. Поздно. Исправлять что-либо поздно. И нет желания исправлять. Возможно, оттого, что художественный ресурс фильма исчерпан. А может быть, оттого, что я и этот фильм уже перерос. Давно думаю о следующей работе, и сколько бы «Молох» ни тянул меня назад — не останусь.

Уже в пути я.

23 часа 40 минут

Только что перелистывал полученный сегодня альбом фотографий из Японии. Хироко прислала альбом фотографий с Амами-ошима. Предельный реализм в работе автора фотографий. Профессиональное мастерство.

Хироко пишет, что этот фотограф будет нашим проводником на острове.

Пытаюсь внутренне собраться и перестроиться. Надо оттеснить стоящую неподалеку от меня тень «Молоха» и покинуть европейский дом.

Чувствую, что сделать это тяжело. Надо вынырнуть.

Я пока еще на европейском дне. Борюсь с открытым, явным злом. Перемещение на Восток дается непросто, ибо это уже не мир очевидных контрастов, а пространство полутонов. На Востоке, видимо, надо не ходить, а передвигаться, не говорить, а произносить слова и не совершать никаких поступков — за пределами этих ограничений начинается агрессия.

Кислый вкус — весна, горький — лето, терпкий — осень, соленый — зима.

30 августа, 2 часа 40 минут после полуночи,

Петербург

Перечитываю англоязычные материалы по истории жизни и творчества Shimao Toshio. Японский писатель. Классик. Совпавший со своим временем человек. Брожу по кругам его жизни.

Ясная и понятная жизнь.

Так выглядит жизнь человека, которому нечего скрывать ни от людей, ни от богов. Но как рассказывать о жизни, в которой нет никакой тайны? На что опереться? Как среди лоска идеальных поступков и благонамеренных мыслей найти трещины сомнений и простой, обязательно сопутствующей каждому человеку раздвоенности?

Нет, нет, конечно, я ищу не грехи моего будущего героя. Я просто должен сначала восстановить русло реки его жизни, вернуть воды этой реки в ее исконное русло.

Да, но для этого надо отыскать это русло. Не затоптали ли люди это русло? Да и где сама вода из этой реки?

Каковы взаимоотношения человека с его Рекой и его Водой?

Говорят, что после смерти тигра остается его шкура, после смерти человека — его имя. Что такое имя человека: его Русло или его Вода? Да что говорить: и шкура, и имя живут недолго.

Гуманитарий Тошио сразу стал мне близок. Интерес к истории культуры на фоне собственного личного участия в войне. Зачем изучать историю культуры и историю Истории, если сознательно идешь воевать?

В надежде, что выживешь.

Но в случае с Шимао сложнее. По сути, мой герой не надеялся выжить, его мог спасти только Случай, но и в Случай Шимао не верил? Он поверил государству, Императору. Шимао сам отобрал у Бога право распоряжаться его жизнью и вручил это право вполне земным людям. Стал камикадзе.

Странная, страшная, ужасающая метафора в разумной жизни образованного человека…

Парадокс образования: чем больше на него рассчитывают, чем больше народ ему доверяет и перепоручает, тем неопределеннее мотивы поступков образованных людей, тем чаще и постыднее ошибки, ими совершаемые. В доверии к интеллигенции — доверие к образованию, вера в то, что знание — великий обнадеживающий акт. Знание как Спасение. Следовательно, знающие люди — это спасатели наши.

На кого простым людям надеяться? Кто поможет нам, простым людям, разобраться в неимоверной сложности простой жизни?

Нас спасут знающие люди.

Спасут?

Спасали?

Когда-нибудь, кого-нибудь?

Интеллигент Тошио — камикадзе. Часто думаю, а какова (на самом деле) цена жизни в представлении японского человека?

А какова эта цена в моем представлении? Сам-то я знаю, какова эта цена?..

1 сентября, 21 час, Петербург

По дороге на «Ленфильм» везде празднично одетые школьники с цветами. Веселые и чистенькие. Сегодня первый учебный день в школах.

В детской радости слишком много физиологии, а не Души.

В детской жизни слишком много физиологического роста, слишком велика потребность в грубых «солнечных лучах». Задача умного взрослого постепенно отучать ребенка от эгоистической любви к солнцу…

* * *

…Обсуждали, как лететь в Токио. Надо выбрать вариант наиболее экономичный, но и наиболее щадящий — многочасовые перелеты даются мне с большим трудом. На этот раз лечу один, чего не люблю. Не люблю быть в дороге один. Почему-то боюсь умереть в дороге.

Мне кажется, что я живу очень-очень быстро и уйти из жизни могу мгновенно. Странные мысли.

Вместе с Хироко в длинных телефонных разговорах пришли к решению, что лучшим вариантом будет полет через Хельсинки. Сегодня уже заказали билет.

8 сентября, 10 часов утра, Петербург

Узнаю имя моего японского оператора. Оти-сан. Он старше меня, известный в Японии профессионал. Мой русский оператор, кажется, совсем запутался в проблемах, и стало ясно — ему не до кино. Он остается в России. Полагаю, что наша с ним совместная работа закончилась. Ученик наивного учителя. Тяжесть профессиональных требований слишком велика, требования художественного результата утомляют его. Для меня это большое несчастье — слишком много труда и любви я вложил в профессиональное становление этого человека, много надежд…

Никаких сомнений в дееспособности моего японского коллеги у меня нет. Беспокоит только то, что я всегда работаю с изображением, применяя специфические технологические и ремесленные приемы и приспособления. А это кропотливая, рутинная работа с поправками композиции, учетом светотени, колорита… К тому же камера, находящаяся в нашем распоряжении, весьма несовершенна — обычный репортажный аппарат. Серьезные художественные изобразительные задачи этой камерой решать трудно.

…Сколько раз приходилось бывать на «Sony» в Токио — странно, но никогда не замечал интереса этой уважаемой структуры к процессу решения больших художественных изобразительных задач в практике известных режиссеров. Никогда не слышал, чтобы «Sony» предлагала опробовать новую технологию в создании серьезного художественного произведения. Каждый раз в демонстрационных залах сотрудники этой фирмы показывают мне рекламные фильмы. Я постоянно задаю им вопрос: а почему никто из серьезных мастеров не работает с этой техникой?.. Кому эта техника нужна? Для кого создается?

12 сентября, 5 часов утра, Петербург

Почти всю ночь собираюсь в дорогу. Тревожное чувство дороги. Завтра рано утром вылет в Хельсинки, потом пересадка на токийский самолет. Собирается большой багаж, опасаюсь перевеса — очень мало денег на оплату багажа. Еще раз перебираю содержимое сумок и пытаюсь найти что-нибудь лишнее.

Камера, пленка, одежда, лекарства, книги, скромные презенты для давних и новых друзей.

Не забыть тезисы выступления на семинаре Мияока-сан!

Паспорт и билеты, паспорт и билеты…

Теперь хотя бы час поспать.

13 сентября, аэропорт Хельсинки

Сижу в ожидании посадки на токийский самолет в окружении сумок с пленкой, фильтрами и камерой, лежащей в кресле рядом. Часть багажа летит в багажном отделении самолета, значительная часть — моя ручная кладь, беру с собой в салон.

Очень хочу перекусить, но не тащить же с собой весь этот багаж в кафе аэропорта! Наконец мне повезло. Сидевшая неподалеку от меня полная, богато одетая женщина вдруг заговорила по-русски и осторожно спросила, не Сокуров ли я. Столь же осторожно я почему-то ответил утвердительно. Обычно говорю, что ошиблись. После краткого общения я попросил даму оказать мне любезность и присмотреть за моим багажом.

Скоро вернувшись из кафе, я застал даму в плохом настроении. Она резко отсела от меня, заявив, что я ее обманул: я не Сокуров, ибо такие люди, как Сокуров, не могут путешествовать без помощников да еще с таким большим багажом. Мне ничего не осталось, как попросить у дамы прощения, сознавшись, что я самозванец и фамилия моя не Сокуров, а Семенов.

* * *

…В самолете, кажется, я один неяпонец. В салоне очень шумно: пассажиры разговаривают громко, почти кричат, и хохот непрерывный. Рядом со мной в кресле сидит молодая японка и почему-то очень смеется, поглядывая на меня. Через руку заглядывает в рабочую тетрадь, где совершается эта дневниковая запись, и, увидев кириллицу, а не иероглифы, изумленно трясет головой. Определенно этот вид письма в ее глазах вызывает глубокое сочувствие и меня надо пожалеть. Потом она начинает громко смеяться.

…Почти все пассажиры спят. Моя соседка куда-то ушла. Я вольно расположился со своими бумагами на двух креслах. Летим уже много часов, а под самолетом всё российские земли. Много часов — и никем не заселенные земли.

Пустой континент, земля, где по большей части никогда не бывал человек. Вот когда-нибудь появится здесь исследователь и такое увидит… На самом деле это хорошо, что есть еще земное пространство, где людей нет и не было. Земля не для людей. Она ни для кого. Она субъект цивилизации — не более.

Объект в пространстве.

…Японцы живут не во времени — они живут в пространстве.

А где это японское пространство? Японское пространство не определяется географически — это определяемое чувственно пространство. Японцы обречены летать, плавать, для того чтобы прочувствовать другие миры. В этой обреченности на передвижение есть грусть, и она часть души этих людей. Грусть оттого, что по определению японские люди отделены от прочего мира и тем самым лишены возможности постоянно и без усилий посматривать на жизнь других народов, как в зеркало, глядя в которое можно было бы лучше понять самих себя… Приходится больше чувствовать и познавать себя не отраженно, а напрямую…

…Но японцы такие же изгои в этом мире, как и русские: слишком чужие для европейцев и прочих «цивилизованных» компаний. Чувствительны и сердечны мы. И даже традиционная японская скрытность добавляет отличия, как родимое пятно…

Японцы не азиаты. Это отдельно существующая раса. Самодостаточная жизнь и всеобщая ответственность за всё.

14 сентября, Токио

Десять утра. Увешанный багажом, пересекаю таможенную зону аэропорта Нарита и выхожу в огромный зал аэропорта.

Обнимаю Хироко. Она — как сестра, родной человек, кажется, всю жизнь была рядом со мной, оберегала меня. Заботилась обо мне…

Рядом с Хироко — мой новый продюсер Когуре-сан. Он говорит со мной по-русски, мне сразу нравится его голос, его плавные манеры двигаться, его готовность выслушать, неформальная радость от встречи.

Я смотрю на него и стараюсь запомнить черты его красивого лица — именно этот человек подарит мне счастье созидания, счастье работы над новым замыслом, который, дай бог, станет фильмом.

Что бы ни случилось потом, я всегда с сердечным почтением буду произносить это имя — Когуре-сан.

Дорога Нарита — Токио. Кажется, что я помню все повороты и выезды на мосты. Перекрестки и эстакады. Время идет, но на этой дороге мало что меняется.

Солнечно и тепло.

…В этом отеле я останавливался много раз. Но не архитектурой дорого мне это место, а тем, что рядом живут друзья, Хироко и Косеи, и их друзья — музыканты: добрые, сердечные люди…

…Не могу Токио представить без них.

Первая встреча с моим оператором состоялась в номере отеля.

…Мой японский оператор произвел на меня особенное впечатление. Седые волосы, жилетка, жилистые руки, невысокого роста. Очень смуглое лицо, на лице морщины. Крепко пожали друг другу руки. Моментально перешли на разговор о техническом оснащении съемок. Наметили, что из техники надо еще достать в Токио.

Очень надеюсь на помощь нашего хорошего товарища, работающего в NHK, — Ямамото-сан.

Нам предстоял долгий путь на остров в Тихом океане — на Амами-ошима. Конечно, я не представлял всех сложностей организации перелета — всем занялась группа японских друзей, которыми деликатно верховодила Хироко. Однако я был встревожен. Многочасовой перелет на большом самолете, потом, кажется на Окинаве, — пересадка на меньший. Съемки на острове в условиях очень жаркой погоды и высокой влажности — климатические обстоятельства неблагоприятные для меня, крайне неблагоприятные. В кратчайший срок я обязан был врасти в новую для меня жизнь, осмыслить увиденное, составить конструкцию будущего произведения — а на самом деле сочинить будущий фильм как художественное произведение, заполнить художественную конструкцию живым дыханием, создать запас прочной драматургии фильма, позаботиться о деликатности процесса работы с моими героями, решить на месте монтажную конструкцию будущего фильма, и уже на обратном пути, в самолете, я обязан был окончательно продумать схему монтажа фильма. Делать все это в условиях постоянного физического дискомфорта — рисковать.

Как всегда в моей жизни, обстоятельства сложились не в мою пользу.

…Встреча с остальными членами съемочной группы впереди — те, кто не летит этим рейсом, добирались сами и должны ждать нас на месте. Не все они профессионально подготовлены, чтобы быстро работать на съемочной площадке, но я уверен, что они будут стараться и быстро овладеют навыками осветителя, ассистента оператора, администратора…

Бог нам в помощь.

Первая ночь в Токио — уснул мгновенно, спал тяжело и проснулся с тем же ощущением тяжести, с коим засыпал. Болит голова, болят глаза, тяжеловато дышать.

Предстоит акклиматизация.

Милая, дорогая моя Хироко, мой Ангел, моя сестра, как может помогает мне…

16 сентября, Токио

Закончили подбор оборудования для съемок. Съездили на базу съемочной техники NHK, отобрали штатив, аккумуляторы, осветительную технику и оптику.

Во второй половине дня на Гинзе посмотрели экспозицию японской графики в галерее «Kuso». Эмоционального впечатления никакого. Подчеркиваю для себя: не испытываю никаких чувств сразу после просмотра. Японское действует медленно, на расстоянии, постепенно. Не надо торопиться с выводами, надо подождать послевкусия.

Ловлю себя на мысли, что беспокоит странное давнее чувство малости, ограниченности, «осторожности» японского искусства как такового.

Возникает чувство неудовлетворенности масштабом, если угодно — массой — малым «весом» результатов творчества японских мастеров. Чувствую нехватку разнообразия, разновидности, мало персонифицированного творчества… Возможно, что эти мои мысли говорят не столько о проблемах японского искусства, сколько о моей ограниченности. Невидимое мною, конечно, спрятано где-то глубоко. Интересно, а сами японцы знают, где «запрятано» японское искусство?

Почему-то вспомнилась атмосфера во время просмотра спектакля в театре но. Было это, кажется, два года назад. Было весной, но стояли холодные ночи. В Токио. Театральная сцена построена в огромном саду, где жили большие, взрослые деревья сакуры. Цветение. Перед сценой — среди и под кронами цвета на простых скамейках многие сотни зрителей. Сцена низкая — над землей чуть больше метра.

Красочные персонажи в старинных одеждах плавно двигались по сцене, ничего не говоря, только иногда со сцены раздавались горловые всхлипывания. Представление шло уже третий час. Сотни зрителей смотрели напряженно на сцену, лица их были неподвижны. Губы плотно сжаты. Сотни людей несколько часов совершенно неподвижно, как изваяния, смотрели и слушали.

Постепенно становилось все холоднее, давно стемнело. На деревьях горели маленькие желтые лампочки. Я замерзал насмерть. Замерзал в Токио. В Токио замерзал…

Неожиданно над головой зашумело, загудело, заскрипели стволы деревьев, и мгновенно сотни лиц почти одновременно посмотрели наверх: миллионы лепестков сакуры парили в воздухе, порыв ветра переносил белые облака лепестков из одного конца летнего театра в другой, совершая круги над лицами людей. Деревья на глазах людей раздевались догола. Актеры замерли на сцене, с почтением ожидая, когда ветер стихнет. На черных париках мужских и женских персонажей, на плечах, на самой сцене — миллиарды лепестков. Хотели того актеры или нет, но этот листопад решительно изменил драматургию трагичной пьесы, и зрители, обратив взоры на сцену, зашевелились, почувствовали, что стало очень холодно, зашумели, задвигались, согревая друг друга, и — заулыбались.

Пьеса тот же час была доиграна.

…Искусства не бывает ни много, ни мало. Искусства столько, сколько было угодно Богу терпеть произвол одаренных людей. Ибо искусство — это не более чем попытка отдельных людей выпрыгнуть за пределы, очерченные Создателем.

…Именно искусство пробуждает стихийное сознание человека, разрушает естественные границы, меняет направление течения рек, возбуждает гордыню человека, пробуждает самомнение людей, разглядывает войны как волшебный кристалл, идеализирует смерть, анатомирует любовь или делает ее глянцевой, пресной, спорит с религией.

17 сентября, Япония, борт самолета, Амами-ошима

Смотрю в иллюминатор — внизу Тихий океан. Тихий-тихий. Сверху океан совершенно неподвижен. Волны замерли, зависли. Облака тоже неподвижны. Волны — будто кожа, кожа большого, огромного тела старика гиганта. Ни одного корабля, ничего живого.

Гигантская живопись, композиционный осколок…

Рисуя эту картину, о чем думал Бог, каков был замысел?

Этот вопрос задаю себе много лет. Знаю, что никогда не найду ответ, но каждый раз вопрошаю.

…Самолет заходит на посадку. Резко, выныривая из воды, появляется суша, круто наклоняется корпус самолета, ударяется больно о землю, и очень быстро самолет останавливается. Спускаюсь по трапу и понимаю, что оправдываются все мои тревожные ожидания. Очень жарко и удушливо влажно.

Садимся в автомобили и едем к месту жительства.

Мы на Амами-ошима.

Остров в океане. России отсюда и не видно, даже если в руках глобус.

Из окна авто разглядываю островную природу.

Ничто меня не поражает. Ярких красок нет, романтической растительности, загадочного ландшафта нет.

Современные, во многом похожие друг на друга строения из бетона.

Извилистые дороги, очень мало людей на улицах.

Столь определенная невыразительность природной среды и жилищ людей могла сослужить хорошую службу мне. То есть у меня не должно быть никаких долгов перед местной экзотикой, ничто не должно отвлекать меня от чего-то более важного, чем панцирь этого острова. Хорошее начало, подумал я, обстоятельства сразу предлагают мне сосредоточиться на главном. Надо как можно скорее встретиться с моей героиней — вдовой писателя — госпожой Михо Шимао.

От этой встречи зависит все в этой экспедиции.

Если я не смогу понять и прочувствовать ее натуру, будет провал. Она не только ничем не обязана мне, но и вправе противодействовать мне, защищаться от меня, защищая тем самым благородную тайну своей семьи.

Чувствую себя очень плохо. Болит голова и тяжело в груди. При таком физическом самочувствии смогу ли я настроиться на созидательную душевную и духовную работу?

Обед после размещения в отеле. За обедом мне представляют окончательный состав моей съемочной группы. Это Отсу-сан, Сатоши Маки, Тору Сома, дорогой мой друг Косеи Мие, местный фотограф и наш чичероне — на вершине нашей пирамиды — Хироко Кодзима. Из разговоров понимаю, что нам всячески будут помогать администрации островных городков, местная интеллигенция, местная печать. Интересно, как именно они будут помогать?

Несмотря на усталость — сразу осмотр основных достопримечательностей. Камеру с собой не берем: надо подзарядить аккумуляторы и проверить штативы.

…Вечером мне сообщают, что Михо-сан примет нас через пару дней — 22 сентября, не ранее, а до того будем работать на острове.

Конечно, хорошо, что главные эпизоды фильма будут сниматься не сразу, но плохо, что откладывается встреча, которая должна определить координаты замысла.

Укладываясь спать, ставлю перед собой задачу: еще до встречи с моей героиней (а я ее не видел до того ни разу) вырастить замысел, как дерево, на независимой почве, как пишут романы, новеллы, повести — свободно и смело. Иначе можно уже сегодня уезжать, каждый день на счету, и можно не успеть. С этого момента я должен пристально вглядываться во все, что здесь увижу, выслушивать терпеливо все, что мне будут рассказывать о жизни здешних и нездешних людей, назойливо выспрашивать все о жизни Михо, ее дочери, о Тошио-сан… Я должен создать некую художественную легенду, независимую от исторических фактов и исторических регалий, но зависимую от характеров моих героев, их эмоционального и пластического мира. Я обязан в эти сроки и в этих обстоятельствах на расстоянии, не видя, а только предвидя и предчувствуя Михо-сан как человека, придумать мир, в котором ей будет безопасно жить и в котором она сможет реализовать хотя бы частичку того, что природой и судьбой заложено в ее сущности!

Все.

Решение принято.

Ложусь спать.

18 сентября, 11 часов утра, Амами-ошима

Снимается первая кассета.

Деревня Атта, северо-запад острова. Святое место — дерево Газомаро. Старое, совершенно древнее молчаливое существо.

Обращаю внимание на качели, привязанные к толстым веткам дерева. Качели раскачиваю и, дождавшись, когда солнце уйдет в тень, включаю камеру. Мне нужно было как-то представить на экране тишину. Снимаем 40 секунд. Кажется, ничего интересного…

…все время думаю о Михо-сан…

Верчу головой, как птица, — ищу что-то важное, ищу случайной встречи с тенью на склоне горы, с птицей, ранее мной невиданной, порывом ветра, дождевой тучей… Вокруг блекло-серое пространство горных склонов, плотно поросших маловыразительной растительностью. Чуть перевалило за середину дня, а небо уже выцвело от жары. Цветовой контраст отсутствует — серо-зеленая растительность и желто-голубое небо…

Замечаю изогнутое дерево на вершине, разглядываю в визир камеры. Снимаем на всякий случай, так как уже в момент съемки понимаю — снимаемое маловыразительно.

* * *

…Последнее время часто думаю об особом значении и месте цвета как такового в жизни человека, задумываюсь о том, что в самом существовании цвета и в циклопическом многообразии его заключен какой-то особый смысл, выходящий далеко за пределы эстетики или физической биологии. Цвет — физическая акция, цвет — знак особой энергетической готовности существа или природного явления к внешним действиям. Цвет — символ определенной независимости явления от внешней жизни.

Что можно сказать о таком явлении живой природы, как человек, если рассматривать человека в его взаимоотношении с энергией цвета? Является ли человек источником цвета, излучает ли цвет, является ли сам человек носителем определенного цвета или цветовой гаммы? Эту проблему я чувствую, как больной во время хирургической операции в момент внезапного прекращения действия наркоза… Пытаюсь вспомнить размышления Гёте о жизни цвета…

Часто слышал о необыкновенно насыщенном цвете в тропиках. Я — в тропиках. И что я вижу? Я вижу поразившее меня, очень странное поведение зеленого цвета. На Амами-ошима зеленый цвет как будто спрятался внутрь самого себя, затаился, спрятался в серую тень. Зеленый во всей растительности здесь бледный, скромный, неяркий. Можно подумать, что растения недополучают солнечных лучей или, наоборот, действие солнца неизбежно и вечно агрессивно. Мы понимаем, что в природе не может одно явление или один процесс происходить обособленно, не воздействуя на другие или не испытывая влияния других. Зеленый — определяющий цвет или определяющая сила среди прочих, и если даже зеленая сила отступила, подстроилась под специфику жизни, то что происходит с человеком, его природой, самой сутью человека?

Кстати, замечу, что особенность зеленого характерна не только для тропической Японии, — но и на севере страны, как мне кажется, зеленая сила столь же ограниченна, как и на юге…

Выделяю зеленый особенно, так как в недрах зеленого рождается жизнь в самом простом и самом незащищенном варианте…

Напрашивается предположение, что национальный характер находится во всесторонней зависимости от зеленого цвета и деформирован столь же глубоко, как и природа вынужденного все время защищаться этого цвета. Полагаю, что вообще японцы как народ испытывают огромное давление цветов, они особенно чувствительны к цветовой агрессии и хорошо понимают, что цвет можно приручить, но нельзя победить.

Для того чтобы прочувствовать особенности японского человеческого характера, надо изучить особенности жизни зеленого цвета в этой стране…

…Пошел мелкий дождь, который показался мне горячим.

Снимаем на небольшом кладбище под горой. Красиво стекают капли по гладким граням памятников из мрамора — красиво, не более того.

На японском кладбище чувствую себя как-то странно, будто смотрю на стену, где отдельно висит картина, отдельно — рама. Особенность японского некрополя в том, что здесь нет ни малейшего признака собственно смерти, мертвечины, и это не помпезный Город Мертвых, это не памятник величию и всесилию смерти, что повсеместно в Европе.

На японском кладбище памятник ставится не гниющему телу, не трупу, а, как мне показалось, имени человека. Неглубоко под землей — керамический сосуд с горсткой праха: косточки, пепел… Да и сам памятник — это не указатель места, где лежит тело, а памятник памяти. Это обозначение того места, где родные могут собраться для поминовения, — наверное, это удобно и Душе усопшего, так как ей не надо слоняться по миру в поисках места встречи с живыми…

Идем вдоль берега, и в прибрежной волне вижу пожилую женщину, одетую в пестрые рейтузы и белую кофточку, в чепце на голове. Я увиденным не был удивлен, будто каждый день вижу старушек, плавающих в море в платке, рейтузах и кофточке. Про себя замечаю, что, возвращаясь в Японию, я перестаю чему бы то ни было удивляться. Что-то вызывает восхищение, но мало что удивляет. Складывается привычка прятать удивление, вырабатывается рефлекс сокрытого, скрытого переживания чувств.

Не знаю, является ли это универсальным, но, видимо, таким образом славянский характер вживается в японскую реальность.

Готов ко всему — в Японии все возможно…

Хироко объясняет мне, что это «купание» — обязательный ритуал после участия в похоронах. Океанские волны смывают все нечистое, что налипает на человека при его общении с покойником. Вполне языческий обряд.

Кстати, вполне допускаю, что такой обряд мог бы прижиться и среди русских, только воды в России холодные.

…Внимательно оглядываю пространство вокруг. Чрезвычайно неудобное место для жизни человека: невысокие, но очень крутые горы, непригодный для разработок лес, мало плоскогорий. Эта земля, наверное, скупой кормилец, зато океан кормит. Судьба японцев: жить на земле, а надеяться только на воду. Это не парадоксально, но печально.

На Амами-ошима есть где человеку спрятаться, но очень мало места, где человек смог бы обустроиться, мало, мало места для хозяйственной деятельности. Но, возможно, я неправ, потому что в далекие времена, когда люди осваивали эти места, они считали условия на островах вполне сносными для жизни от рождения до смерти.

…Смотрю на пейзаж вокруг и вспоминаю свои более ранние впечатления о японском ландшафте.

Конечно, ничего универсального, единого, единственного нет ни в японском, ни в каком другом природном устройстве на земле. Но хорошо помню свои первые чувства, которые я испытал в поездках по землям главного острова. Однообразные линии, микроскопический спектр красок, ограниченность вариантов. Передвигаясь по Японии в поезде или на автомобиле, я очень часто видел повторы, повторения. Петляя по горной дороге, можно было бесконечно ожидать, когда же произойдет событие в пейзаже и картина природы заметно изменится. И не дождаться. То же с окраской неба, листвы, цветом почвы. Позже я стал понимать, что, попав в Японию, я попал туда, где нет жестких контрастов, абсолютных противопоставлений: неслучайно даже цветение в японской природе деликатно, оно, например, почти не сопровождается запахом.

То есть появление цветка на дереве или кустарнике, являющееся событием само по себе, не усугубляется акцентом запаха. Цветение не агрессивно. Если цветение красиво, то оно не может быть агрессивно. Редкое для красоты — неагрессивная красота…

Русские нюхают цветы, японцы смотрят на цветы. На первый взгляд незначительная разница, но в ней выражение отличия мировоззрения, знак разных темпераментов. Хотя… хотя я не уверен, что японцы согласились бы совсем отказаться от стихии запахов в природе, предложи им Господь этот вариант. Но какими бы они тогда были?

Интересно, в какой степени запах является инструментом духовной идентификации человеческой сущности? Со зрением все проще. Мы смотрим и тем самым определяемся в пространстве, в конце концов, мы можем увидеть самих себя.

А запах? Животный, физиологический рудимент далекой-далекой ушедшей жизни, но почему тогда этот рудимент не только не отмирает, но все активнее развивается?..

У европейцев-то развивается, в Старом Свете запах — это уже эстетическая категория, самая экстравагантная, самая радикальная… В природе запах — это абсолютный физиологический акт.

Кстати, наверное, именно отсутствие жестких контрастов, то есть четких границ внутри культурных явлений, внутри жанров японского искусства создает трудности для европейского глаза и европейской души. Европейцы привыкли к структурированности, дробленности. Европейцы чаще всего воспринимают произведение искусства, разложив предварительно его на мелкие, а оттого более понятные части, то есть сначала понимают произведение, а потом воспринимают душой. То есть без запаха в цветке европеец рискует и не увидеть красоты… или ее будет мало…

…Меня всегда загоняет в тупик абстрактное произведение, созданное японским художником.

Я имею в виду абстракцию как художественный метод.

Абстракция как художественный метод или инструмент, видимо, трудно совместима с гармонией художника, как внешней, так и внутри. Однако, возможно, есть непроясненность понимания самого термина «абстракция». По крайней мере, нет единого понимания содержания этого термина.

Мне, например, кажется, что к абстрактному инструменту художник прибегает в том случае, когда у него нет целостного, глубоко (во времени и пространстве) прожитого чувства.

Мои наблюдения привели меня к мысли, что в тех случаях, когда автор охвачен творческой эйфорией, когда он чувствует, что у него рождается глубокое, фундаментальное произведение (независимо от жанра: пьеса, симфония, пейзаж, портрет и т. п.), — во всех случаях автор подспудно желает ограничения свободы выбора, сужения пространства, внутри которого живет авторская стихия. Создание произведения искусства — это добровольная ссылка автора в неволю. Искусство и Свобода несовместимы. Это как в электричестве: положительный и отрицательный заряды. С той лишь разницей, что искусство и свобода могут вполне обходиться друг без друга…

В абстрактной «стилистике» много от Хаоса, от гордыни маленького человека, решившегося показать Богу в кривом зеркале сотворенный Богом мир…

Гармоничный мир…

А верю ли я в существование Гармоничного Мира?

…И можно ли назвать гармоничным мир, в котором жизнь основана на неизбежности пожирания одного существа другим? Является ли безошибочным такое творение, где причинение боли и насилия сильным слабому есть норма? Лисица пожирает зайца… заяц в муках, в страшной боли кричит на весь лес, раздираемый живьем на куски сильными лисьими челюстями, и никто-никто не отзовется на стоны несчастного, и более того — вокруг, затаившись в траве и на ветках, малые и побольше ждут развязки, ждут, что останется для их трапезы, — ибо все будет съедено, подобрано до последней косточки теми, кто сам впоследствии будет столь же жестоко уничтожен… И все будут уничтожены и все умрут…

Какие жестокие поступки иногда совершают люди. Но сопоставимы ли человеческие преступления с предопределенным жестокосердием природного устройства?

Господи, в чем тайна Твоего Замысла, как долго будет продолжаться этот жестокий эксперимент?..

Если перед Тобой виноваты люди, то почему таким же проклятием Ты покрыл животинок бессловесных, всех летающих и ползающих, плавающих и произрастающих…

* * *

Почему я обо всем этом думаю, находясь на Амами-ошима?

Почему всегда, когда размышляю об искусстве и природе зарождения искусства в человеке или в народе, я часто переношу себя на какие-то японские острова, даже если нахожусь в России или Европе?

…Слишком люблю японцев, но слишком мало знаю их, я слишком глубоко чувствую трагедию этого народа, и, к моему несчастью, я знаю, что ожидает любимых мною людей на их Печальных Островах, но я вынужден молчать и ничем не могу помочь, разве что усилиями моей маленькой души…

20 сентября, 11 часов утра, Амами-ошима

Отплываем на соседний остров Кагерома. На этом острове началась история моих Героев. Именно здесь Тошио и Михо встретились. Он — офицер-камикадзе, она — местная учительница. Плывем на катере, предоставленном нашей съемочной группе администрацией острова… Издали Кагерома видится островом маленьким, но по мере приближения видишь высокие берега, видны аккуратные дороги, на склоне — поселок.

Аккуратная пристань, дорога вдоль берега, и мы около пещеры, в которой сооружен макет торпедного катера времен Второй мировой войны. Тошио Шимао должен был погибнуть именно на таком катере, направив его в тело американского корабля. В пещере сыро, и находиться там тяжело, как тяжело слишком долго быть рядом с сумасшедшим человеком.

Выхожу из пещеры и чувствую охватывающее меня раздражение. Знакомое состояние. Оно является, когда обстоятельства сводят меня с военной историей и я вижу, какое место в этой «славной» истории отводится человеку.

Войну ненавижу, ненавижу любую войну, война — это лишь отвратительный памятник человеческой Глупости, Злобе, Лени. Война начинается, когда люди, которые должны думать (люди, наделенные властью), перестают это делать, или не умеют это делать, или не хотят это делать, то есть — думать не хотят. Или когда они отвратительно порочны. Грустно, но не хотят или не умеют думать уже и многие миллионы…

…Идем по берегу острова. Здесь Михо и Тошио сидели вечерами, эти пейзажи видели. Над этим местом нависают скалы. Как-то все одушевлено, все живое: и море, и берег, и пейзаж. Только история мертвая. От военной истории всегда пахнет не подвигом, а мертвечиной.

…Идем по улице деревни. Почтовое отделение. Заходим. Появление в учреждении русского человека никакого удивления у работников почты не вызвало. Прояснили, куда нам двигаться дальше. Идем по узким улицам, и я осознаю, что места для жизни на острове все же очень мало. Все поселки, деревни цепляются за прибрежную узкую кромку, над которой череда крутых склонов сыпучих гор.

Все склоны плотно поросли тропической зеленью вперемешку с тонкими стволами криптомерий и кленовыми. Кажется, что откосы держатся только корнями деревьев, кустарников. Начни вырубать деревья, горные склоны осыпятся, и вся береговая линия будет поглощена камнем и песком. Однако и без вырубки эти места, как мне кажется, небезопасны: обрушение склонов на расположенные внизу жилища возможно и при сравнительно небольшом землетрясении. Тревожный факт: на всей территории, где проживают японские люди, не сыскать места, где человек мог бы чувствовать себя в безопасности. Восточная Атлантида…

22 сентября, 11 часов 30 минут, Амами-ошима

Сегодня я приглашен в дом главного шамана острова.

Пришли. В доме пахнет вареным рисом и рыболовными сетями. Огромный вентилятор со стальными лопастями. Нас усаживают на циновку спиной к окну. На этажерке напротив — рядами бутылочки с разными сортами саке. Вошел мужчина средних лет. Весь в ослепительно белом. Посмотрел на меня и поклонился. Сел на циновку напротив. Пришедшие со мной мои японские друзья заулыбались, а шаман почему-то сказал, обращаясь к Хироко, чтобы она перевела мне: я совершенно здоров, он это видит, и кровь у меня хорошая. Теперь настала очередь улыбаться и мне. Я начал кланяться и благодарить шамана. Его, конечно, интересовала цель приезда. Я ответил, что приехал к Михо-сан. Он без особого интереса выслушал меня. Жизнь вдовы писателя его не интересовала. А вот на мой вопрос, как он добывает хлеб насущный, он заулыбался и согласился со мной — не колдовством, конечно, не колдовством… Колдовство — это для души. А так — он рыболов. Правда, работа трудная. В море опасно…

Обычные интонации, улыбка, характерная для знающих больше, чем остальные люди, осторожность в терминах и почти полное отсутствие образности в речи. Он отвечает на мои вопросы, а мне просто не за что ухватиться: в его мыслях все обтекаемо, он крайне осторожен. Собственно, почему я ищу в нем некую откровенно демонстрируемую сакральность? Шаман — сугубый практик, он неразрывно связан с бытовой жизнью здешних жителей. Его связь с людьми очень сложна.

…Судьба японца не в чистоте или абстракции Особых помыслов, а в чистоте проживания каждого дня жизни, когда значение имеют нравственные принципы в обычных обстоятельствах, совсем не героических, и мерилом нравственности становится непривычное для европейской жизни правило: деликатность безгранична.

Конечно, я не идеализирую японских людей, — и здесь встречаются разные люди. Но нигде, как в Японии, я не сталкивался с тем, чтобы нравственные каноны имели бы такое непререкаемое значение для подавляющего числа людей, проживающих в одной стране, для целого многомиллионного народа. Фантастика.

…Видимо, материал, снятый у шамана, до поры ляжет в архив, но я очень благодарен моим друзьям за предоставленную возможность увидеть и услышать этого человека.

Время этого материала еще впереди…

…Обращаю внимание на то, как работает во время съемок Сатоши Маки. Мне очень нравится, как он работает: умен, скромен, деликатен, от него исходит добрая энергия, он улыбается не по принуждению правила или обычая, а искренне, сердечно. Это особенно важно, так как выполняет он зачастую скучную, просто физически трудную работу. Я хотел бы, чтобы у меня в России был именно такой ассистент всегда. Сожалею, но этого не будет.

…Наблюдая за работой моей японской съемочной группы, испытываю сердечные чувства к этим людям: они совершают труд понимания другого человека (режиссера из другой страны), сердечно верят мне. Я никогда не забуду их…

Я полюбил этих людей любовью человека, много понимающего и чувствующего…

…Моему оператору Оти-сан бывает очень трудно: при наших скромных возможностях я все время обращаю внимание на световой рисунок. Мне кажется, что Оти-сан нравится работать со мной, но, конечно, ему трудно. Я не делаю никаких скидок на то, что мы снимаем на видео, и требую качества композиционной работы и живописных акцентов, как при работе с пленкой.

23 сентября, Амами-ошима

Все в ожидании тайфуна. Только что пришло сообщение. С самого начала дня стало смеркаться. Чувствую — легче дышать, понижение температуры воздуха. На небе — ровная серая матовая краска. Прошу Хироко начать съемки с берега океана, но для этого нам нужно перебраться на другую сторону острова.

…Берег океана — всегда зрелище величественное, но когда стихии «гуляют» — впечатление ни с чем не сравнимое.

Непрерывно одна за другой ползут на берег серо-белые волны. Горько пахнет йодом. Все звучит, все кричит, одновременно в тысячи старых дырявых труб вдувают содержимое своих страшных мехов сонмы дьяволов — грохот, стоны…

Если хочешь представить себе, как выглядит малость человеческая, — окажись на берегу океана на Амами-ошима в момент, когда приближается тайфун…

…Мы по камням, выступающим из воды, двинулись от берега в открытый океан. Камни под ногами постепенно уходят в воду, шквальный ветер поднимает уровень воды, камера еле держится на штативе… Бесполезно что-либо кричать даже стоящему рядом оператору. Движением рук показываю, в какую сторону надо повернуть камеру. Снимаем непрерывно, вглядываясь в сгущающиеся сумерки, и видим, как на наших глазах ветер поднимает огромные массы воды и перебрасывает их через наши головы. То, что еще мгновение назад было гребнем огромной волны, несется в воздухе и со страшным грохотом падает в море прямо перед нами, вокруг нас.

Только случай спас нашу маленькую съемочную группу. Еще мгновение, и я уже почти не вижу стоящую передо мной камеру. В воздухе только вода. Соленая. Приторно теплая. Мокрый песок бьет по лицу. Оти-сан не отворачивает лица, смотрит перед собой смело. Оглядываясь по сторонам, с трудом определяем, где береговая полоса. Цепляясь друг за друга, почти вплавь двигаемся в сторону берега. Снимать стало невозможно. Думаю, что важнее полученного изображения — глубина впечатлений. Такого я еще не видел.

Страха не было. Ужас.

Восхищенное потрясение. Это был единственный раз в моей жизни, когда величие природной силы, отвратительное, бездушное по сути, было совершенно, идеально, как визуальная картина, как масштабный «кинофильм», который на самом деле был весьма камерным произведением. Сольным концертом на сцене одного маленького острова.

Я смотрел на картину кипящего океана и уже в который раз с тоской думал о глубокой пропасти, отделяющей нас, людей, от Природы. Природа не замечает нас и не знает о нашем существовании, как мы не замечаем борьбы за жизнь маленькой клетки, одной из миллионов, составляющих наш организм и мир. Мы, созерцая картины Природы, выкрикиваем слова восхищения, но нас никто не слышит, кроме нас самих, нас и не видит никто, даже тени нашей… Красоту создаем мы сами и только внутри себя: из самых обычных картин Природы, из скучно-обычного падения капель из туч, из мучительного движения веток деревьев, из яркого, нескромного свечения белых однотонных облаков, пронзенных вечерним солнечным лучом. Традиционные физические процессы мы обожествляем, отрываем от контекста физических законов, втискиваем в эстетические рамы — и все только для того, чтобы самим выжить, ибо одной физической реальности, одной физической жизни нам уже мало. Мы ее просто не понимаем или слишком примитивно, односторонне, если угодно, воспринимаем. А люди — физики или химики — заблуждаются в том, что могут осмыслить гносеологию материальной жизни на Земле, и нас, простых смертных, обманывают… Ибо нельзя ничего постигнуть, если пытаешься понять целое через разъятие на маленькие элементы, это целое когда-то составляющие. Клетка, изъятая из организма, замолкает, она никогда не успеет рассказать всего о многострадальной жизни.

…Когда я спрашиваю себя, почему люди столь неудовлетворенны, столь непримиримы с Природой, — могу предположить: сначала нас Он создал, а потом Создатель, отвлеченный срочными делами, передал нас Природе на воспитание.

В своих попытках внести что-то свое в дело сотворения Человека она, Природа, разделила нас, создав то, что сегодня люди обозначают как национальные черты. Она сделала это, оказывая давление на единый человеческий тип, возможно, и разными климатическими факторами. Это давление было настолько всесторонним и настолько сильным, что мы перестали узнавать друг друга, перестали слышать, понимать, любить и даже нуждаться друг в друге… Природа поступила настолько жестоко с людьми, насколько способно только рассудочное действие. Природа разбросала нас настолько далеко друг от друга, что мы могли бы вполне и не знать о взаимном существовании или, наоборот, жить в такой тесноте, что вынуждены были бы воевать за место под солнцем в том мире, где на самом деле места хватило бы гораздо большему числу людей…

…Однако Создатель запамятовал, что слишком много все-таки успел вложить в Человека. И Природе, с ее абстракциями и циклопическим размером «рук» и «глаз», не заметить было и поймать трудно было такую малость, такую песчинку, как Человек.

Многие признают, что японские люди исторически вытесняют из своей жизни значимость материальных ценностей, следуя не внешним, не физическим традициям, а пряча традиции в глубину Души. Возможно, поэтому важнее память о доме, а не сам реально сохранившийся дом. То есть совсем необязательно строить дома из камня, которые проживут столетия. Для того чтобы дом сохранился в памяти даже многих поколений, можно строить и из дерева: дешевле, быстрее, а часто и красивее…

Бесконечная череда мыслей. Почему меня, кинорежиссера, это занимает?..

Кстати, вспоминаю: видел несколько лет тому назад, как группа японских туристов осматривала дома старинной улицы во Флоренции. Многим домам на этой улице было несколько сот лет. Без сомнения, это была удивительная улица — японцы были зачарованы, в глазах у некоторых были слезы почтения… Но мне тогда все же показалось, что они так и не поняли, почему итальянцы так держатся за старое, так сохраняют старое.

…Во второй половине дня мы перебрались ближе к дому Михо и ее дочери-инвалида Майи. Тайфун и здесь показывал свою силу: горячий дождь и ветер избивали склоны, трепали весело большие и маленькие деревья, необозримые массы воды носились в воздушном пространстве, не имея никакой возможности коснуться земли. Слышались крики и стоны деревьев, ударялась о землю вода. Нашей камере трудно было отдать предпочтение чему-либо: мы снимали и деревья, и дома без всякой последовательности и направляли наши взоры туда, где буйство стихии было особенно безжалостным…