Отъезд Бабеля за границу
Отъезд Бабеля за границу
В последние дни перед отъездом Бабеля за границу в моей жизни произошли важные события. Заместитель начальника Гипромеза Яков Осипович Охотников был назначен начальником Государственного института по проектированию авиационных заводов (Гипроавиа). В те годы начальниками и управлений, и заводов, и институтов, то есть на все ответственные посты, назначали, в основном, бывших военных, отличившихся в ходе Гражданской войны или войны с интервентами, доказавших свою преданность партии и правительству. Как правило, они на первых порах ничего не понимали в делах и, осуществляя общее руководство, опирались на своих главных инженеров, которые все же по возможности набирались из бывших специалистов. Охотников набирал сотрудников из состава Гипромеза и предложил мне перейти на работу к нему. Он пообещал, что в Гипроавиа будет создан конструкторский отдел, где будут проектироваться авиационные заводы, ангары и все, что связано с авиацией. Я решила посоветоваться с Бабелем. Он выслушал меня и посоветовал перейти к Охотникову и переехать жить в Большой Николоворобинский переулок. «А как же джентльменское соглашение со Штайнером о том, чтобы в доме не было никаких женщин?» — спросила я. Бабель ответил, что постарается убедить Штайнера в необходимости такого шага. Он сказал: «В отсутствии хозяев (Штайнер в это время все еще был за границей) местные власти могут квартиру забрать, а вы сумеете найти людей, которые помогут ее отстоять».
Гипроавиа помещался в только что отстроенном здании на Интернациональной улице, ведущей к Таганской площади, совсем близко от Николоворобинского переулка, тогда как от Сокола, где была моя комната, до института было довольно далеко. Но я все еще колебалась.
Охотников сказал Бабелю, что пошлет меня в Германию учиться проектировать ворота к ангарам. В нашей стране тогда уже строили большие ангары, но проекты ворот создавали немцы. Это предложение казалось мне очень соблазнительным. А Бабель уверял меня, что ему необходимо, чтобы я жила в его квартире, и что тогда он будет чувствовать себя гораздо спокойнее за ее сохранность. Под нажимом двух этих людей я согласилась перейти в Гипроавиа и переехать в квартиру Штайнера и Бабеля.
Когда я в первый раз пришла в Гипроавиа, в здании еще велись отделочные работы и не все комнаты были готовы. Двор был разрыт, и меня страшно поразила целая куча человеческих костей и черепов у порога здания. Оказалось, что когда рыли котлован для подвального этажа, то вскрыли могилы какого-то древнего кладбища, от которого на поверхности уже не было и следа. Было что-то зловещее в том, что здание Гипроавиа построено на костях, и, пока не убрали кости, мне все время мерещились покойники.
Мне предстояло выполнять чисто кураторскую работу: другие организации проектировали заводы, а я должна была следить за соблюдением сроков, принимать готовые проекты и проводить всякие согласования. По окончании рабочего дня я пешком шла в Николоворобинский, и, когда по переулку поднималась к дому, Бабель ждал меня, сидя у окна, и улыбался.
Оставалось всего несколько дней до отъезда Бабеля. Он отдал мне угловую комнату, а сам спал в другой, узкой комнатке. Однажды ночью я проснулась и увидела, что Бабель сидит в ногах моей постели. Я удивилась, а он говорит: «Вы спите так бесшумно, что с вами можно прожить всю жизнь». Он ушел, и я снова заснула. Утром он сказал мне: «Пока Штайнера нет, вы остаетесь здесь за хозяйку. Эля по-прежнему будет убирать квартиру, а Мария Николаевна — через день готовить вам обед и ужин. Вы будете давать деньги только на еду и оплачивать счета за электроэнергию и газ. Жалованье они будут получать от Штайнера, с которым я договорился. Я буду вам писать и прошу вас отвечать мне и сообщать все новости о том, что происходит дома. Поручаю вам принимать моих друзей, если они захотят сюда прийти».
Скульптор Илья Львович Слоним — сын тех Слонимов, у которых Бабель в 1916 году снимал комнату в Петербурге и с семьей которых сохранял дружеские отношения в Москве — лепил бюст Бабеля из глины, скульптура стояла в комнате Бабеля. Уезжая, Бабель поручил мне поливать бюст, чтобы глина не засохла. Позже этот бюст перенесли в мастерскую Слонима, работа так и не была закончена, а потом пропала, видимо, во время войны.
Перед отъездом за границу Бабель устроил прощальный прием в Большом Николоворобинском переулке. Гостями были артисты Театра имени Вахтангова Василий Куза и Анатолий Горюнов, сын Горького Максим с женой Надеждой Алексеевной, Николай Робертович Эрдман, наездник ипподрома Николай Романович Семичев с женой Анастасией Николаевной, Валентина Михайловна Макотинская со своим мужем, голландцем Жераром, редактор журнала «Новый мир» Вячеслав Павлович Полонский с женой Кирой Александровной и кто-то из издателей, кажется, Цыпин; были и другие приглашенные. Но ни Охотникова, ни Дрейцера не было, хотя Бабель представлял их мне как лучших своих друзей. Когда я пришла, все уже сидели за столом. Бабель встретил меня и посадил на свое место, в кресло в торце стола, а сам то подходил к кому-нибудь из гостей, то подсаживался на подлокотник моего кресла. И один раз, когда он так сел ко мне и положил руку на свое колено, я прикоснулась щекой к его руке и увидела, что лицо Эрдмана вдруг помрачнело. Я удивилась, но мне не пришло в голову отнести это на свой счет. Оказалось, что я ошибалась, но об этом я напишу дальше в свое время. По словам Бабеля, Эрдман считался самым остроумным человеком в Москве, но душой прощального вечера Бабеля был вовсе не Эрдман, а артист Горюнов из Вахтанговского театра. Его совершенно голый череп, выразительная мимика, смешные рассказы, главным образом, о театре и его актерах, веселили всех. Были и танцы, больше всех танцевали Валя Макотинская с Жераром — у них это очень хорошо получалось.
Утром в день отъезда, когда я прощалась с Бабелем, он вдруг спросил меня: «Будете ли вы меня ждать?» Я, смеясь, ответила: «Один месяц» — и ушла на работу. Бабель уехал. Я не провожала его на вокзал. Думаю, что провожающих и без меня было много.
Месяцев шесть я прожила в квартире в Большом Николоворобинском с Элей — милой девушкой из Республики Немцев Поволжья, работавшей у Штайнера горничной. Бабель, оставив меня хозяйкой квартиры и обязав сохранять привычный для него со Штайнером образ жизни, совсем не подумал о том, что мне это будет не по карману. За два месяца я, кроме зарплаты, истратила и свои небольшие сбережения. Поняв, что не смогу посылать в Томск деньги, я в конце концов вынуждена была отказаться от услуг поварихи Марии Николаевны. Штайнер возвратился из Вены через шесть месяцев после отъезда Бабеля, и на первых порах отношения между нами носили лишь формальный характер. Я уходила на работу рано, возвращалась поздно и отправлялась к своим друзьям, чаще всего к Валединским, квартира которых находилась близко, в Лялином переулке. Ходила также в театры и часто в ближайший кинотеатр, не пропуская появления новых фильмов. Когда Штайнер вечером уходил куда-нибудь из дома, я общалась с Элей. Я обычно окликала ее: «Эля, ты где?» На что она снизу отвечала: «Я здесь, на плит». И это означало, что она на кухне. Я спускалась вниз, она учила меня петь немецкие песни, и мы разговаривали.
Однажды весной я заболела и не пошла на работу. Штайнер, узнав от Эли, что я больна, засуетился, очень забеспокоился, вызвал врача, бегал снизу наверх с разными лекарствами и посылал ко мне Элю то с чаем, то с едой. Я написала об этом Бабелю, и он мне ответил: «Для Штайнера Ваша болезнь — настоящая находка: можно проявить заботу, организовать уход. Есть занятие, и серьезное. И при отсутствии занятости его это даже развлекает». Болеть в нашем доме при Штайнере было одно удовольствие! После моей болезни Штайнер стал относиться ко мне как-то более дружелюбно. Иногда вечерами он приглашал меня в свой кабинет и просил решить какую-нибудь математическую задачу, говоря (думаю, нарочно), что она у него не выходит. Мне это ничего не стоило, я любила решать задачи и разгадывать всякие головоломки и всегда находила решение. Штайнер предлагал мне решить другую задачу, третью, надеясь, что какую-нибудь из них я не решу, но такого удовольствия от меня было не дождаться. После математических занятий он уговаривал меня поужинать с ним, потому что одному ему было скучно. А когда настало лето, Бруно Алоизович иногда в выходные дни предлагал мне покататься на машине. У него был восьмицилиндровый «форд», был также и шофер, венгр Хорват, но Штайнер любил водить машину сам. По карте он выбирал маршрут, и мы отправлялись в интересные места Подмосковья.
Конечно, я написала обо всем, что касается Штайнера, Бабелю. В своем письме я поинтересовалась: почему Штайнер живет в Москве? Бабель ответил, что Штайнера очень устраивает житье в России. Ему приходится помогать семье погибшего брата, а, проживая в Вене, он не смог бы этого делать, потому что квартира, которая в СССР обходится ему в 8 долларов (400 рублей) в месяц, в Вене стоила бы 100 долларов. Я не уверена, что Бабель ответил на этот вопрос в письме. Может быть, рассказывал мне об этом. Но точно помню, что в этом письме Бабель передал слова, которые Штайнер говорил обо мне: «Она не только интересная женщина, но и хороший математик». Много лет спустя я узнала, что у Сейфуллиной было два кандидата на квартиру Штайнера: Бабель и Маяковский.
Так как Бабель надолго задержался во Франции, по Москве распространился слух, что он вообще не вернется. Я написала ему об этом, и он ответил: «Что могут Вам, знающей все, сказать люди, не знающие ничего?» Писал из Франции Бабель часто, почти ежедневно, так что за одиннадцать месяцев его отсутствия накопилось очень много писем. Все они были изъяты в 1939 году при его аресте и мне не возвращены. Бабель писал обо всем: что видел, с кем встречался, куда ездил по Франции и Италии, когда был там в гостях у Горького на Капри. Я отвечала ему на вопросы, писала о московских новостях, и наше общение не прекращалось.
Однажды весной 1933 года я поехала в Молоденово вместе с Ефимом Александровичем Дрейцером и написала Бабелю об этой поездке.
«Нож ревности повернулся в моем сердце, — ответил мне Бабель, — когда я узнал, что вы были в Молоденове. В моей тоске по родине чаще всего у меня перед глазами это мое жилье». Он писал также, что ему заказали киносценарий об Азефе и что он согласился, чтобы заработать денег и оставить семье. Он упоминал об этом в письмах несколько раз, но когда много лет спустя я пыталась узнать у сестры Бабеля и у его дочери Наташи, живущих за границей, был ли написан этот сценарий и какова его судьба, они ничего не смогли сказать. Только в начале 1960-х годов, когда в Москву из Парижа приехала Ольга Елисеевна Колбасина, вдова эсера В. М. Чернова, выяснилось, что Бабель начинал этот сценарий вместе с Ольгой Елисеевной, потому что Азеф когда-то часто бывал у Черновых и она его хорошо знала. Она рассказала мне, что были написаны, кажется, две сцены, Бабель их ей диктовал. Она обещала найти эти сцены в своих бумагах, но вскоре в Москве умерла. Все ее бумаги остались в Париже, у ее дочери, Натальи Викторовны Резниковой, которую я тоже просила их поискать. Насколько мне помнится, работа над этим сценарием прекратилась потому, что кто-то другой предложил кинематографической фирме в Париже готовый сценарий на эту тему. Но, может быть, я и ошибаюсь.
Я уже писала, что, уезжая, Бабель просил меня принимать его друзей. Друзьями были Охотников, Дрейцер и, конечно, Эрдман. И вот через несколько дней после отъезда Бабеля Николай Робертович позвонил мне и пришел. Мы выпили чаю в столовой внизу, а потом пошли наверх посмотреть на Москву при закате из разных окон. Квартира имела окна на три стороны — настоящая «светелка», как хотелось ее назвать, а дом был расположен почти на вершине одного из холмов. Поэтому вид на Москву был великолепный. Видны были даже башни Кремля. У одного из окон Эрдман вдруг меня обнял, но я резко отстранилась. Он сразу же попрощался и ушел. Больше он не звонил. Когда в одном из писем из Парижа Бабель спросил меня, бывает ли Эрдман, я написала ему все. В ответном письме он признался: «Об Эрдмане я все знал, я видел тень, прошедшую по его лицу в тот последний мой вечер в Москве… но я никак не предполагал, что Вы мне об этом напишете. Спасибо».
В январе арестовали Охотникова и, якобы по собственному желанию, уволили целый ряд сотрудников, которых он привел из Гипромеза. С Яковом Осиповичем случилось то, чего мы с Марией Алексеевной и Верой Яковлевной боялись, но я почему-то совсем не ожидала, что буду уволена. Надо было срочно устраиваться на работу, так как в это время в стране была объявлена паспортизация, а чтобы получить паспорт, необходимо было работать. Случилось так, что я неожиданно встретила на улице учившегося со мной в Томске Петухова, теперь уже архитектора. Узнав, что я без работы, он через кого-то из своих друзей устроил меня в Главное военно-мобилизационное управление (ГВМУ), помещавшееся на площади Ногина. Это было первое подвернувшееся место. Вероятно, я могла бы вернуться в Гипромез, но мне было стыдно туда идти, так как, уйдя с Охотниковым, я чувствовала себя предательницей. В ГВМУ я тоже должна была работать куратором, но не авиационных объектов, а военных заводов, главным образом танковых.
Как это ни удивительно, я совсем не помню, в чем заключались мои обязанности в ГВМУ. Помню только, что ко мне приходили военные, и я должна была отвечать на их вопросы. Ни на одном заводе в Москве я не была и ни в одной из военных проектных организаций тоже. Запомнились лишь две командировки. Первой была поездка в Харьков на танковый завод, где выпускались малогабаритные танки Т-34. На Украине в 1933 году был свирепый голод. Проезжая на трамвае от гостиницы до завода, я в окно видела изголодавшихся и умирающих людей, больше всего среди них было женщин с детьми. Они сидели, прислонившись спинами к заборам парков и к стенам домов, и уже ничего не просили. Только на остановках были люди, которые подходили и просили хлеба. Зрелище было страшное, пахло хлоркой, в трамваях на каждой конечной остановке проводилась дезинфекция. В городе было холодно, дул пронизывающий ветер, в гостинице не работало отопление, и ночью даже под несколькими одеялами невозможно было согреться. На заводе было тепло, питание в столовой довольно сносное по тем временам, и я приходила в гостиницу только спать. От этой командировки у меня осталось очень тягостное впечатление, и я долго не могла отделаться от преследовавших меня образов распухших от голода, умирающих людей и трупов. В Москве, я думаю, мало кто знал о голоде на Украине, если ходили слухи, что Максим Горький посылал на Украину игрушки для детей, а не продукты…
Весной и летом 1933 года моя жизнь была тесно связана с семейством Дрейцеров. И Ефим Александрович, и его сестра Роза, и младший брат Самуил относились ко мне по-дружески, часто приглашали к себе. Их дом стал мне приятен и близок, я могла даже переночевать там в комнате Розочки, когда поздно засиживалась у них в гостях или когда мы вместе ходили в театр. Роза помогала мне советами, если я хотела купить себе что-нибудь из одежды. Самуил очень хорошо танцевал и научил меня фокстроту и танго — самым модным танцам в то время.
Мы с Розой Александровной Дрейцер решили в мой отпуск, в сентябре, поехать на Кавказ к Черному морю. Ефим Александрович достал нам путевки в Сочи в дом отдыха работников просвещения и бесплатные билеты от Москвы до Сочи и обратно. Роза Александровна уехала в намеченный день, а мне пришлось задержаться почти на неделю. Дело в том, что как раз накануне вышло постановление правительства, которым предписывалось молодым специалистам не работать в управлениях, а ехать на заводы и стройки. Поэтому я не могла уже просто уйти в отпуск, но вынуждена была уволиться с работы. Пообещав в отделе кадров, что после отпуска я приду за новым назначением, я оформила увольнение, завершила оставшиеся за мной дела, получила зарплату и отпускные деньги. Теперь я чувствовала себя свободной. Конечно, я совсем и не думала возвращаться в ГВМУ, а мечтала работать в Метропроекте, где проектировали конструкции для Московского метрополитена. Эта организация была создана в июле 1933 года.
Накануне моего отъезда на Кавказ из Парижа возвратился Бабель. Он приехал один, без семьи. Я не встречала его на вокзале, и мы увиделись уже после того, как я вернулась домой с работы. Первая встреча была какой-то настороженной с обеих сторон, но вечером того же дня Бабель пригласил меня на спектакль «Интервенция» в Вахтанговский театр. Поехали туда на извозчике — излюбленный Бабелем способ передвижения. В театре сидели в одной ложе с Дмитрием Аркадьевичем Шмидтом, приехавшим с Кавказа. Еще раньше я слышала о Шмидте от Бабеля, но только сейчас представилась возможность познакомиться с ним. Пьеса, написанная Л. И. Славиным, была поставлена отлично. Играли Горюнов, Куза, Рапопорт, Мансурова, Синельникова, Орочко, Журавлев. Спектакль всем очень понравился. В антрактах Шмидт смешил нас рассказом о том, как наши военные, вернувшись из заграничной поездки, кажется, в Германию, докладывали Сталину о быте военных за рубежом: «Охвицирье у них ходит в белых воротничках и манжетах и, хучь какая б ни была погода, кажный день умываются». В таком же духе Шмидт изображал весь отчет военных Сталину. Военные — это Книга [3]и Ока Городовиков.
Из театра мы с Бабелем, Шмидтом и несколькими актерами почему-то пошли в гости к Франкфурту, которого я хорошо знала по Кузнецкстрою. Он недавно женился на молодой и очень хорошенькой женщине, и у него родился сын. Мальчик был очень похож на Франкфурта — такой же рыжий и с большим носом. Меня Франкфурт узнал, удивился, а потом вдруг начал рассказывать о том, как все на Кузнецкстрое будто бы были в меня влюблены, и он в том числе. Мне было неприятно слушать такое вранье. К счастью, это быстро прекратилось и застолье приняло более веселый характер, поскольку собралось много остроумных рассказчиков. Франкфурт — великолепный организатор и умный руководитель строительства — погиб, как и многие, в годы культа личности Сталина.
Узнав, что я собираюсь провести отпуск в доме отдыха в Сочи, Бабель посоветовал мне воспользоваться свободным временем и поездить по Кавказскому побережью. Он сам захотел показать мне это побережье, Минеральную группу и Кабардино-Балкарию. Мы условились, что Бабель приедет в Сочи к окончанию срока моего пребывания в доме отдыха.
Я встретила Бабеля на сочинском вокзале, и мы отправились на Ривьеру, чтобы снять еще на несколько дней номера в гостинице. Устроившись, мы обсудили маршрут.
Сначала решили поехать на машине в Гагры — там велись съемки картины «Веселые ребята» по сценарию Эрдмана и Масса. В этой картине снимался Утесов. Из Гагр было намечено проехать в Сухуми, а оттуда добираться до Кабардино-Балкарии. Я сказала Бабелю, что у меня есть билет для проезда в мягком вагоне от Сочи до Москвы, и он пропадает.
— Очень хорошо, — ответил он, — мы его обменяем на два билета до Армавира.
На другой день мы пришли в ресторан обедать и сели за столик, занятый двумя пожилыми дамами, одна из них в этот момент жаловалась соседке, что никак не может достать билет до Москвы. И тут Бабель вдруг говорит:
— А у нас есть такой билет, но мы не можем им воспользоваться. Возьмите.
Я ни слова не говоря вынимаю из сумочки билет и отдаю незнакомой даме.
— Сколько я вам должна? — спрашивает она.
— Нет, нет, он бесплатный, пожалуйста, возьмите. Он нам совершенно не нужен! — возражает Бабель.
Чувствую, что он страшно смущен, меня он еще недостаточно хорошо знает и не уверен, как я к этому отнесусь. Ведь мы только вчера решили обменять этот билет на два до Армавира! Он сам не свой и всё на меня поглядывает, а я болтаю о другом и виду не подаю, что все это имеет для меня какое-нибудь значение.
Доброта Бабеля граничила с катастрофой. В этом я убедилась позже, и случай с билетом был только первым таким примером. В подобных случаях он не мог совладать с собой. Он раздавал свои часы, галстуки, рубашки и говорил: «Если я хочу иметь какие-то вещи, то только для того, чтобы их дарить». Но он мог так же поступить и с моими вещами. Из Франции он привез мне фотоаппарат. Через несколько месяцев один знакомый кинооператор, уезжая в командировку на Север, с сожалением сказал Бабелю, что у него нет фотоаппарата. Бабель тут же отдал ему мой — фотоаппарат никогда ко мне уже не вернулся.
Даря мои вещи, он каждый раз чувствовал себя виноватым и смущенным, но я знала, что он с этим справиться не может, и никогда не показывала виду, что мне жалко. А было, конечно, жалко.
Мы поехали в Гагры в теплый солнечный день в открытой легковой машине. Было раннее утро. Навстречу нам попалась черная машина с зарешеченным маленьким окном. Мы обратили на нее внимание, и только. А приехав в Гагры, застали расстроенной всю съемочную группу и узнали, что арестовали Эрдмана.
Еще в Сочи Бабель говорил мне, что для него особенно приятны две встречи в Гаграх — с Эрдманом и Утесовым. Известие об аресте Эрдмана просто ошеломило его.
В гостинице «Гагрипш» не было свободных номеров. Но маленькая комнатка Эрдмана под лестницей только что освободилась, и ее дали мне. Бабель поселился в комнате Утесова. В комнате Эрдмана на столике возле кровати еще лежали раскрытая книга и коробка папирос…
Все были подавлены. Машеньке Стрелковой хотелось плакать, но было невозможно, мешали длинные наклеенные ресницы. Мрачным ходил и Александр Николаевич Тихонов (Серебров).
И только много лет спустя Эрдман рассказал мне, что везли его в обыкновенном автобусе и что он видел нас в открытой легковой машине. Мы же на встречный автобус не обратили внимания.
Эрдман рассказывал, что, когда его арестовали, он был в роскошных белых брюках и в белой шелковой рубашке и долго ходил по пустой камере. Потом, решившись, улегся на спину прямо на грязный пол. По дороге в Сочи, когда автобус остановился, ему разрешили купить виноград, и это было единственное его питание до самого вечера. Зато в поезде он был вознагражден. Сопровождавшие его в Москву сотрудники НКВД угощали его черной икрой, семгой, ветчиной и даже коньяком.
Как мы узнали позже, Эрдмана приговорили всего к трем годам лишения свободы и отправили куда-то в Сибирь. После этого он жил свободно в городе Калинине (ныне Твери), снимал комнату у какой-то старушки. Считалось, что посадили его за басню, финал которой был таким:
Мораль сей басни всем понятна:
Не всем грузинам жить приятно.
Целиком басни я не читала, а, когда много лет спустя в своих воспоминаниях о Бабеле упомянула эти строки, Эрдман отрекся, заявив, что это не его стихи. Пришлось мне их выбросить из воспоминаний. Судьба Эрдмана сложилась относительно благополучно по сравнению с судьбой Бабеля и многих других людей. Московские сплетники рассказывали, что к Эрдману в Калинин приезжали его жена Дина Друцкая и его тогдашняя возлюбленная Ангелина Осиповна Степанова, актриса Художественного театра. Говорили, что эти две женщины встретились на пристани города Калинина: Дина уезжала, а Ангелина Осиповна приехала.
Знакомый мне еще по Кузнецкстрою журналист Владимир Яковлевич Рузов должен был зачем-то поехать в Калинин, и мы с Бабелем собрали посылку для Эрдмана. В ответ получили записку: «Если меня любите, пришлите коньяк». Как раз коньяка и ничего спиртного мы не посылали, а только всякую вкусную еду и папиросы. Потом пронесся слух, что Эрдман в Москве в НКВД, что ему не дают паспорт, не разрешают выходить в город и заставляют писать пьески для внутреннего энкавэдэшного театра или драмкружка. Так длилось несколько лет, пока его, по-моему, уже после войны не освободили. Я никогда не расспрашивала Эрдмана об этом времени и основываюсь только на слухах, ходивших по Москве.
Встретилась с Эрдманом я только после окончания войны, году, наверное, в 46-м или 47-м, и мы были неизменно дружны до самой его смерти в 1970 году. Арест, ссылка и пребывание в НКВД сломали его, он решил писать то, что дозволено, — главным образом для театра и кино. Большинство этих работ я при жизни Эрдмана не видела — он говорил, что не разрешает мне смотреть, так как поставили плохо.
Однажды он подарил мне машинописный экземпляр своей старой пьесы «Мандат». Он долго лежал у меня без движения, пока в 1988 году мой внук Андрей не попросил его у меня. Оказалось, что вариант пьесы, который к тому времени был опубликован в журнале и сборнике пьес Эрдмана, был по сравнению с подаренным мне экземпляром неполным. Там не хватало многих острых мест. Очевидно, опубликован был вариант пьесы, по которому ставил спектакль Мейерхольд, и в нем были сделаны некоторые купюры.
Когда я спрашивала Эрдмана, над чем он работает, пишет ли настоящую пьесу, он отвечал, что пишет. Но после смерти в его архиве ничего не оказалось. Он обманывал меня, стесняясь признаться, что все его время уходит на переделки чужих вещей под пьесы и сценарии, на заработки денег для жены, требовавшей дачу.
И ему удалось, потратив огромные деньги, построить дачу в Красной Пахре. Говорят, что она стоила ему около 150 тысяч. Прожил он на этой даче очень недолго, быть может, два-три года.
В Гаграх съемки «Веселых ребят» продолжались, мы с Бабелем пропадали на них, наблюдая, как снимают то Утесова, то Орлову, то как без конца бултыхается в воду очень милая актриса Тяпкина. Утесов хвалился все возрастающим числом своих поклонниц, и это меня так раздражало, что я наконец не выдержала и сказала ему:
— Не понимаю, что они в вас находят, ведь вы — некрасивый и вообще ничего особенного.
Утесов прямо взвился, и к Бабелю:
— Она находит, что я некрасивый, объясните ей, пожалуйста, что я красивый и вообще — какой я!
И я выслушала от Бабеля внушение:
— Нельзя быть такой прямолинейной. Он артистичен до мозга костей. Вы же видели, каков он, когда выступает, у него артистична даже спина.
Не согласившись с Бабелем, я ушла и бродила целый день. Жоэкварское ущелье поразило меня дикой своей красотой, и на другой день я уговорила Бабеля пойти со мной в горы.
Потихоньку, ничего ему не говоря, я увлекла его в ущелье. Там было одно место, где приходилось идти по узкой тропинке, огибая выступ скалы, рядом с пропастью, а идти можно было, только прижимаясь спиной к скале и передвигая ноги боком. И вдруг я так испугалась за Бабеля, что крепко схватила его за руку, и мы, не глядя вниз, прошли опасное место. Отдышались уже на ведущей к морю дороге, Бабель сказал: «Сусанин, куда меня завел?» Мы спустились с гор, когда уже стемнело, и были ужасно голодны. В первом же попавшемся нам духане заказали харчо и ели его с белым, свежим, пушистым хлебом. Казалось, что вкуснее этого ничего не может быть.
Бабель очень любил гулять, но должен был из-за мучившей его астмы сначала медленно-медленно «разойтись», а потом уж, когда дыхание налаживалось, мог ходить довольно долго. Я ничего этого тогда не знала и увлекла его в длительную прогулку по горам, не дав ему раздышаться. Он чувствовал себя ужасно, задыхался, но от меня это скрывал.
Вечерами в Гаграх мы ходили к персу Курбану — пить чай под платанами. Чай был очень крепкий, горячий, с кизиловым вареньем. Утесов в тот наш приезд был неистощим на рассказы. Тут я впервые узнала, что он не только музыкант, но и талантливый рассказчик и что он когда-то выступал с чтением рассказов Бабеля «Как это делалось в Одессе» и «Соль». Однажды он подарил Бабелю свою фотографию с шуточной надписью: «Единственному человеку, понимающему за жизнь…»
В Гаграх Бабель захотел встретиться с Председателем ЦИК Абхазии Нестором Лакобой. Я проводила Бабеля до дачи ЦИК, где Лакоба отдыхал, и осталась ждать на скамейке возле входа.
Свидание с Лакобой продолжалось около часа, затем оба вышли, поговорили и попрощались. Меня удивили черный костюм на Лакобе в солнечный день и шнурок из уха от слухового аппарата.
На обратном пути Бабель сказал, что Нестор Лакоба «самый примечательный человек в Абхазии».
Из письма родственника Нестора — Станислава Лакобы, полученного мною в 1984 году, я узнала, что «Нестора отравил 26 декабря1936 г. Берия, когда Лакоба находился в Тбилиси. Отравил с помощью своей жены во время ужина, подлив в бокал с вином яд. Подробно об этом говорил в 1956 г. на процессе в Тбилиси ген. прокурор Руденко. 31 декабря Нестора с почестями похоронили в Сухуми у входа в Ботанический сад. Но через некоторое время объявили „врагом народа“, выкопали тело и уничтожили». Всех его близких расстреляли.
Из Гагр на машине мы переехали в Сухуми, где прожили несколько дней. Кинорежиссер Абрам Роом снимал там на берегу моря картину с участием Ольги Жизневой. По утрам мы ходили на базар, а днем в обезьяний питомник или на пляж. В городе повсюду жарились шашлыки: и на базаре, и прямо на главной улице в каких-то нишах домов, где устроены для этого специальные приспособления. Город был наполнен запахом жареной баранины. Вечерами встречались на набережной и пили в чайной крепкий чай с бубликами. Из Сухуми пароходом мы добрались до Туапсе, а оттуда поездом отправились в Кабардино-Балкарию. Чтобы попасть в Нальчик, мы должны были сделать пересадку на станции «Прохладная». Поезд пришел туда поздно вечером, когда в станице все уже спали, а отправлялся он в Нальчик утром. Мы оставили вещи на вокзале и налегке пошли по улицам, выбрали удобную скамью под деревом и просидели на ней всю ночь.
Ночь была теплая, светлая от луны, тополя серебрились, пахло пылью и коровами. Когда взошло солнце, мы отправились на базар. «Лицо города или села — его базар, — говорил мне Бабель. — По базару, по тому, чем и как на нем торгуют, я всегда могу понять, что это за город, что за люди, каков их характер. Очень люблю базары и, куда бы я ни приехал, всегда прежде всего отправляюсь на базар».
На базаре было уже полно народу, много лошадей, торговали зерном, скотом. Вся продающаяся птица — живая. Мы купили горячие лепешки, пшенку (вареные кукурузные початки) и пошли на вокзал.
— Нет былого изобилия, сказывается голод на Украине и разорение села, — говорил Бабель.
Через несколько часов мы были в Нальчике, остановились в гостинице и заказали чаю. Я легла спать, а Бабель отправился к Беталу Калмыкову, Первому секретарю обкома партии Кабардино-Балкарии…
Бабель разбудил меня. Войдя в мой номер, он сказал со смехом:
— Знаете, сколько вы проспали? Теперь утро следующего дня. Бетал приглашает нас переехать к нему в загородный дом, где он сейчас живет, в Долинское.
Но я заупрямилась:
— С Беталом я не знакома, принять приглашение не могу, приглашает он вас, а не меня, и переезжать к нему я не хочу. Не хочу — и все!
Со мной ничего нельзя было поделать. Не помогло ни уверение в том, что у меня там будет своя комната, ни то, что у Бетала всегда живет много всякого народу — друзья, корреспонденты московских газет с женами и т. д. Я стояла на своем. Пришлось Бабелю снова пойти в обком, и там было решено, что он будет жить у Бетала, а я куплю путевку в дом отдыха как раз напротив дома Бетала. На это я согласилась, и мы переехали в Долинское. По дороге туда Бабель рассказал мне о своей встрече с Беталом Калмыковым в тот первый день в Нальчике, который я полностью проспала.
— Я встретил его на площади, он стоял перед новым зданием Госплана. Я подошел к нему и сказал: «Красивое здание, Бетал». Он ответил: «Здание — красивое, люди — плохие. Зайдемте!» Мы вошли, и я с удивлением услышал, как он сказал какой-то женщине, что хочет пройти в уборную и чтобы там никого не было. Пригласил меня туда. В уборной было нисколько не хуже, чем в уборной любого московского учреждения, но Бетал остался недоволен. Он прошел оттуда к заведующему и, когда тот встал, встречая нас, сказал ему без всякого предисловия: «Вы дикий и некультурный человек! У вас в уборной грязно».
В Долинском Бабель познакомил меня с Беталом и его семьей.
Бетал Калмыков был высокого роста, довольно плотный и широкоплечий, с раскосыми карими глазами и круглым скуластым лицом. Одевался он в серый костюм из простой ткани, которая называлась тогда «чертовой кожей». Брюки-галифе и рубашка с глухим воротником, подпоясанная узким ремешком. На ногах сапоги из тонкого шевро, а на голове кубанка из коричневого каракуля с кожаным верхом. Он почти никогда, даже за столом, не снимал своей кубанки, и только однажды я увидела его без шапки: он был лыс. Очевидно, своей лысины он стеснялся.
Жена Бетала, Антонина Александровна, была русская, крупная и красивая женщина. Она работала, кажется, по линии детских учреждений и народного образования. У них было двое детей: сын Володя примерно двенадцати лет и дочь Светлана (Лана) трех или четырех лет. Мальчик был очень красив и имел русские черты лица, а девочка похожа на Бетала — скуластое личико и черные, слегка раскосые, лукавые глаза. Лана была любимицей отца.
— Некрасивая будет у меня дочка, никто не умыкнет, — говорил Бетал, держа на коленях Лану.
— Она сама, кого захочет, умыкнет, — смеялся в ответ Бабель.
В Долинском Бабель по утрам работал или — чаще — уезжал куда-нибудь с Беталом. После обеда приходил ко мне, мы гуляли, и он рассказывал о Бетале или передавал услышанное от него за завтраком или обедом. Я запомнила кое-что так, как Бабель пересказал это мне.
«За мной гнались белые, — таков был один из рассказов Бетала, — я убегал в горы по знакомым тропинкам. Погоня длилась трое суток, меня уже было настигали, но я уходил. За мной охотились. Меня решили загнать, как загоняют зверя. Гнались по моим следам, я не мог остановиться. Сил оставалось все меньше, я ничего не ел, не спал. Наконец на третьи сутки погоня прекратилась. Я так устал, что упал, а когда поднялся, то увидел перед собой большого тура. Он был совсем близко, смотрел на меня, весь дрожал, а из глаз его текли слезы. Тур плакал. Он тяжело дышал и так же, как и я, не мог бы сделать больше ни шага. Белые гнались за мной, а я, сам того не зная, гнался за туром. И вот мы оба изнемогли и теперь стояли друг против друга и смотрели друг другу в глаза. Я первый раз в жизни видел, как плачет тур».
В Кабардино-Балкарии довольно большая площадь леса отведена под заповедник. Водятся там медведи, кабаны, лоси и много всякой птицы. Охота занимает значительное место в жизни здешних людей, и Бетал был страстным охотником. Его рассказы за столом чаще всего касались этой темы. Иногда приезжали поохотиться члены правительства из Москвы. И вот однажды на охоту приехала большая группа гостей во главе с Ворошиловым. И Бабель рассказал мне то, что слышал о Бетале от одного из его товарищей.
— Ружья были заряжены дробью. Во время охоты кто-то из неумелых гостей нечаянно всадил Беталу в живот весь заряд дроби. Но он и виду не подал, продолжая охотиться до конца. После охоты жарили птицу и ужинали, а когда все легли спать, Бетал обнажил живот и при свете костра сам и с помощью товарищей вытащил перочинным ножом более двадцати засевших глубоко дробинок. Две дробинки остались, их вытащить не удалось. Никто так ничего и не заметил. На другое утро охотились на кабанов, и только после этого, проводив гостей домой, Бетал обратился к врачу. Каковы законы гостеприимства! — заметил Бабель.
В другой раз на охоте пуля одного из гостей-охотников попала Беталу в кость ноги. На следующий день ему надо было ехать в Москву на какое-то совещание. Он с трудом натянул на больную ногу сапог и, прихрамывая, дошел до вагона. В поезде нога начала распухать, сапог пришлось разрезать и снять. В Ростове его ссадили с поезда, чтобы немедленно везти в больницу. Бетал ни за что не захотел лечь на носилки, сам дошел до машины, а потом и до операционного стола. Ему хотели привязать к столу руки и ноги, но он воспротивился, от наркоза также категорически отказался: «У нас на Кавказе не любят насилия над человеком, не прикасайтесь ко мне, я не вскрикну, я хочу сам видеть операцию!»
«В первый раз в жизни, — рассказывал Бетал, — я видел человеческую кость. Какая красивая! Белая, как перламутровая, с голубыми и розовыми прожилками. Я видел, как врач вытащил пулю и как зашил кожу. Закончив операцию, он мне сказал: „Ну, товарищ Калмыков, все в порядке, но охотиться на медведей вы больше не будете“. Я ответил: „Буду, доктор, и шкуру первого убитого мною медведя пришлю вам“. Я пролежал больше месяца, потом стал ходить, но нога не сгибалась в колене, ходить было неудобно. Думал я, думал, как быть, и решил опускать ее в горячую воду и потихоньку сгибать. Каждый день я проделывал эти упражнения. Сначала было очень больно, а теперь — пожалуйста! — И он покачал ногой, легко сгибающейся в колене. — Шкуру первого убитого мной медведя я послал доктору в Ростов».
Кабардино-Балкария в 1933 году была областью казавшегося немыслимым изобилия. Там поражали базары, сытые лошади, тучные стада коров и овец.
Из Нальчика Бабель писал своей матери: «Я все ношусь по области (Кабардино-Балкарской), жемчужине среди советских областей, и никак не нарадуюсь тому, что приехал сюда. Урожай здесь не только громадный, но и собран превосходно — и жить, наконец, в нашем русском изобилии приятно».
Когда начался сбор кукурузы, Бетал не оставил в обкоме и в учреждениях Нальчика ни одного человека. И сам он, и его жена Антонина Александровна отправились на поля. Работали целыми днями, Бетал был впереди всех, он выполнил норму по сбору кукурузы большую, чем самый опытный колхозник.
— Этот человек во всех отношениях первый в Кабардино-Балкарии, — говорил мне Бабель. — Он первый охотник, нет ему равного. Он — самый лучший сборщик кукурузы, никто с ним не может потягаться в сноровке, и он — лучший в стране наездник… Бетал всегда окружен товарищами: бывшими партизанами, вместе с которыми в давние времена он дрался с белыми. В этом я убедился сам. Вчера поздно вечером мы гуляли вдвоем с Беталом по парку; дорожки его были засыпаны облетевшей листвой. Вдруг неизвестно кому Бетал сказал: «Надо бы подмести дорожки». И кто-то рядом из темноты ответил: «Будет сделано!..» Он всегда окружен личной охраной, состоящей из товарищей, бывших партизан, — повторил Бабель, — а когда Сталин распорядился, чтобы у Бетала была официальная охрана и чтобы его сопровождали телохранители, он с трудом переносил это и страшно над охранниками издевался. Недавно мы ездили с Беталом на строящуюся электростанцию. Вышли из машины и пошли по тропинке. Тотчас из другой машины, нагнавшей нас, вышли двое красноармейцев и пошли за нами. Вдруг мы увидели перед собой на тропинке свернувшуюся змею. Бетал обернулся и сказал одному из телохранителей: «А ну-ка, убей змею!» Тот остановился и растерялся, не зная, как к ней подойти. Бетал быстро шагнул вперед, наклонился, как-то по-особому схватил змею и швырнул на землю. Она была мертва. Обернувшись, он иронически сказал: «Как же вы будете защищать меня, когда вы змею убить боитесь?» — и пошел дальше.
Строящаяся электростанция была гордостью Бетала Калмыкова, он много говорил о ней и почти ежедневно сам бывал на стройке.
Бабель присутствовал в обкоме на специальном совещании инструкторов, которые отправлялись в Балкарию, чтобы ликвидировать те пятнадцать процентов единоличных хозяйств, что там еще оставались. Возвратившись, Бабель повторил мне речь, произнесенную Беталом перед инструкторами:
«Побрякушки, погремушки сбросьте, это вам не война. Живите с людьми на пастбищах, спите с ними в кошах, ешьте с ними одну и ту же пищу и помните, что вы едете налаживать не чью-то чужую жизнь, а свою собственную. Я скоро туда приеду. Я знаю, вы выставите людей, которые скажут, что все хорошо, но… выйдет один старик и расскажет мне правду. Если вы все хорошо устроите, то с каким приятным чувством вы будете встречать День 7 ноября. Если же вы все провалите… унистожу, унистожу всех до одного!» (Хорошо говоря по-русски, Бетал некоторые слова немного искажал.)
— Угроза была нешуточной, инструкторы побледнели, — закончил Бабель свой рассказ…
Мне надоело мое безделье, и однажды, гуляя, я увидела женщин, убиравших в поле морковь. Я присоединилась к ним и проработала до обеда. Настроение у меня сразу поднялось, обедала я с аппетитом в первый раз за все время моего пребывания в Нальчике. Когда Бабель после обеда пришел ко мне, я ничего ему не сказала. Но Бетал уже все знал.
— Этот человек знает, что делается в его «владениях» в каждую минуту времени. Он не может иначе, — сказал Бабель.
И вскоре это подтвердилось еще раз. В конце октября Бетал предложил нам поехать в такое — единственное — место, откуда виден весь Кавказский хребет и одновременно две его вершины — Эльбрус и Казбек. Выехали верхом на лошадях в ясное, солнечное утро. И только на пути нашем туда нас дважды нагоняли верховые, которых посылал Бетал, чтобы узнать, все ли у нас хорошо.
Мы решили провести на горе Нартух ночь, увидеть Кавказский хребет на рассвете и на другой день к вечеру возвратиться в Нальчик. Никогда раньше не видела я альпийских лугов: высоко над уровнем моря на чуть холмистой местности расстилался зеленый ковер с цветами и стояли стога свежего сена. Было очень жарко. Невозможно было себе представить, что в Москве в это время деревья стоят голые и льет холодный дождь. Ночью все сидели у костра, в большом котле варились початки кукурузы. То и дело вокруг раздавался звон и грохот — это сторожа кукурузного поля отгоняли медведей, покушавшихся на урожай.
Наконец из предрассветной мглы начали выступать горы; сумрачные, темно-синие и фиолетовые, они вдруг окрашивались в отдельных местах в розовый цвет, словно кто-то их зажигал. И вот все вспыхнуло в разнообразных переливах красок — взошло солнце. Весь Кавказский хребет был перед нами. Слева — Казбек, справа — Эльбрус, между ними — цепь горных вершин.
Бабель ушел с охотниками на вышку, где можно было видеть, как кабаны идут к водопою, а потом наблюдать и охоту на них.
В письме к матери Бабель по этому поводу писал:
«Ездили на охоту с Евдокимовым и Калмыковым — убили несколько кабанов (без моего участия, конечно) на высоте 2000 метров среди альпийских пастбищ и на виду у всего Кавказского хребта, от Новороссийска до Баку, — жарили целых».
Я не видела Бетала в тот день, но, наверное, он приезжал под утро, чтобы поохотиться, и затем уехал в Нальчик. Мы же оставались на горе Нартух до середины дня и возвратились в Долинское уже вечером.
Позже мы ездили вместе с Беталом в Баксанское ущелье, к самому подножию Эльбруса. Солнце было горячее, и подтаивающий снег ледников стекал многочисленными ручьями в речку Баксан. Бабель, смеясь, рассказал мне:
— Беталу надоело читать, как альпинисты совершают подвиги восхождения на вершину Эльбруса и как об этом пишут в газетах, и он решил покончить с легендой о невероятных трудностях этого подъема раз и навсегда. Собрал пятьсот рядовых колхозников и без всякого особого снаряжения поднялся с ними на самую вершину Эльбруса. Теперь, когда его об этом спрашивают, он только посмеивается.
В Баксанском ущелье мы прожили несколько дней в зеленом домике Бетала, недалеко от балкарского селения. Гуляя, мы находили множество бьющих из-под земли нарзанных источников, узнавая их по железистой окраске вокруг.
«Несколько дней, — писал в это время Бабель своей матери, — провели в балкарском селении у подножия Эльбруса на высоте 3000 метров, первый день дышать было трудно, потом привык».
Бабель и здесь разъезжал вместе с Беталом по балкарским селениям, возвращался уставшим, но наполненным разнообразными впечатлениями: «Какой народ! Сколько человеческого достоинства в каждом пастухе! И как они верят Беталу! Все его помыслы — о благе народа».
Из Баксанского ущелья мы хотели было поехать верхом на лошадях на перевал Адыл-Су, чтобы взглянуть оттуда на море. Однако накануне ночью в горах разыгрался буран. Пришлось возвратиться в Нальчик.
Настало 7 Ноября. С утра недалеко от города состоялись скачки с призами. Были приглашены все московские гости, расположившиеся на сколоченной по этому случаю деревянной трибуне.
Во время скачек на трибуну поднялась и прошла прямо к Беталу какая-то бедно одетая женщина, в шали, с ребенком на руках, и сказала ему несколько слов по-кабардински. Бетал быстро обернулся к председателю облисполкома и по-русски спросил:
— Она колхозница?
— Они — лодыри, — ответил тот.
Бетал что-то сказал женщине, она спустилась с трибуны и ушла. Я видела, как Бетал, до того очень веселый, стал мрачен. Бабель спросил своего соседа:
— Что сказала женщина?
Тот перевел:
— Бетал, мы колхозники, и мы голодаем. Нам выдали на трудодни десять килограммов семечек. Мой муж болен, у нас нечего есть.
— А что сказал Бетал? — спросил Бабель.
— Он сказал, что завтра к ним приедет.
После окончания скачек и раздачи призов мы подошли к стоянке машин, и Бетал, открыв дверцу одной из них, предложил мне сесть. Его жена Антонина Александровна села рядом со мной. В другую машину сели Бетал с Бабелем, и они тронулись первыми, мы — за ними. Так как дорога была проселочная, пыльная, я спросила шофера:
— А мы не могли бы их обогнать?
— У нас это не полагается, — ответил он строго.
Я с недоумением посмотрела на Антонину Александровну.
— Я к этому привыкла, — улыбаясь, сказала она.
Вечером нас пригласили на праздничный концерт. Когда один танцор в национальном горском костюме и в мягких, как чулки, сапогах вышел плясать лезгинку и стал как-то виртуозно припадать на колено, Бетал, сидевший в первом ряду, вдруг возмутился, встал и отчитал его за выдумку, нарушающую дедовский танец. Таких движений, какие придумал танцор, оказывается, в народном танце не было. После концерта Бабель шепнул мне:
— Вы видите, как по-хозяйски он вмешался даже в лезгинку!