Жизнь с Бабелем в Николоворобинском

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Жизнь с Бабелем в Николоворобинском

Через несколько месяцев нашей раздельной жизни с Бабелем Штайнер сам предложил, чтобы я переехала в Николоворобинский, и уступил мне одну из своих двух верхних комнат, считая ее более удобной для меня, чем вторая комната Бабеля. Вторую комнату Бабель вскоре отдал соседу из другой половины дома. Дверь из нее была заложена кирпичом, и наверху осталось три комнаты.

Рабочая комната Бабеля служила ему и спальней; она была угловой, с большими окнами. Обстановка этой комнаты состояла из кровати, замененной впоследствии тахтой, платяного шкафа, рабочего стола, возле которого стоял диванчик с полужестким сиденьем, двух стульев, маленького столика с выдвижным ящиком и книжных полок. Полки Бабель заказал высотой до подоконника и во всю длину стены, на них устанавливались нужные ему и любимые книги, а поверху он обычно раскладывал бумажные листки с планами рассказов, разными записями и набросками. Эти листки, продолговатые, шириной 10 и длиной 15–16 сантиметров, он нарезал сам и на них все записывал. Работал он или сидя на диване, часто поджав под себя ноги, или прохаживаясь по комнате. Он ходил из угла в угол, держа в руках суровую нитку или тонкую веревочку, которую все время то наматывал на пальцы, то разматывал. Время от времени он подходил к столу или к полке и что-нибудь записывал на одном из листков. Потом хождение и обдумывание возобновлялись. Иногда он выходил и за пределы своей комнаты; а то зайдет ко мне, постоит немного, не переставая наматывать веревочку, помолчит и уйдет опять к себе. Однажды в руках у Бабеля появились откуда-то добытые им настоящие четки, и он перебирал их, работая, но дня через три они исчезли, и он снова стал наматывать на пальцы веревочку или суровую нить. Сидеть с поджатыми под себя ногами он мог часами; мне казалось, что это зависит от телосложения.

У Бабеля никогда не было пишущей машинки, и он не умел на ней печатать. Писал он перьевой ручкой и чернилами, а позднее ручкой, которая заполнялась чернилами и могла служить долго, почему и называлась — "вечное перо". Вечной она, конечно, не была, ее надо было заполнять чернилами каждый раз, когда она переставала писать. Свои рукописи Бабель отдавал печатать машинистке, и какое-то время это делала Татьяна Осиповна Стах, пока она жила под Москвой и работала в Москве.

Рукописи хранились в нижнем выдвижном ящике платяного шкафа. И только дневники и записные книжки находились в металлическом, довольно тяжелом ящичке с замком.

Относительно своих рукописей Бабель запугал меня с самого начала, как только я поселилась в его доме. Он сказал мне, что я не должна читать написанное им начерно и что он сам мне прочтет, когда будет готово. И я никогда не нарушала запрета. Сейчас я даже жалею об этом. Но проницательность Бабеля была такова, что мне казалось: он видит все насквозь. Он сам признавался мне, как Горький, смеясь, сказал как-то:

— Вы — настоящий соглядатай. Вас в дом пускать страшно.

И я, даже когда Бабеля не было дома, побаивалась его проницательных глаз.

Ко времени моей совместной жизни с Бабелем я уже поступила на работу в Метропроект. Бабель относился к моей работе очень уважительно, и притом с любопытством. Строительство метрополитена в Москве шло очень быстро, проектировщиков торопили, и случалось, что я брала расчеты конструкций домой, чтобы закончить их или проверить. У меня в комнате Бабель обычно молча перелистывал папку с расчетами, а то утаскивал ее к себе в комнату и, если у него сидел кто-нибудь из кинорежиссеров, показывал ему и хвастался: "Она у нас математик, — услышала я однажды. — Вы только посмотрите, как все сложно, это вам не сценарии писать…"

Составление же чертежей, что мне тоже иногда приходилось делать дома, казалось Бабелю чем-то непостижимым.

Но непостижимым было тогда для меня все, что умел и знал он.

До знакомства с Бабелем я читала много, но без разбору все, что попадется под руку. Заметив это, он сказал:

— Это никуда не годится, у вас не хватит времени прочитать стоящие книги. Есть примерно сто книг, которые каждый образованный человек должен прочесть обязательно. Я как-нибудь составлю вам список этих книг.

И через несколько дней он принес этот список. В него вошли древние (греческие и римские) авторы — Гомер, Геродот, Лукреций, Светоний, а также все лучшее из более поздней западноевропейской литературы, начиная с Эразма Роттердамского, Свифта, Рабле, Сервантеса и Костера, вплоть до таких писателей XIX века, как Стендаль, Мериме, Флобер.

В этот список не входили произведения русских классиков и современников, так как с ними я была хорошо знакома, и Бабель это знал.

Однажды Бабель принес мне два толстых тома Фабра "Инстинкт и нравы насекомых".

— Я купил это для вас в букинистическом магазине, — сказал он. — И хотя в список я эту книгу не включил, прочитать ее необходимо. Вы прочтете с удовольствием.

И действительно, написана она так живо и занимательно, что читалась как детективный роман.

Летом 1934 года и в последующие годы мне часто приходилось бывать с Бабелем на бегах, но я никогда не видела, чтобы он играл. У него был чисто спортивный интерес к лошадям.

Он бывал на тренировках и в конюшнях наездников гораздо чаще, чем на самих бегах. Скачками он интересовался меньше. Но люди, встречавшиеся на бегах, азартно играющие, и разговоры их между собой очень его интересовали. На ипподроме он жадно ко всему прислушивался, внимательно присматривался и часто тащил меня из ложи куда-то наверх, где толпились игроки наиболее азартные, скидывавшиеся по нескольку человек, чтобы купить один, но, как им казалось, беспроигрышный билет.

Впоследствии по одной домашней примете я научилась безошибочно узнавать, что Бабель уехал к лошадям: в эти дни из сахарницы исчезал весь сахар.

Кроме лошадей, Бабель с детства любил голубей. Он был знаком со многими московскими голубятниками и с большим удовольствием с ними общался. Часто он ходил к ним один, когда я была на работе, но раза три брал меня с собой.

Мы поднимались на чердаки домов или залезали по крутой лестнице в специально построенные голубятни. Хозяева голубей встречали Бабеля радушно, тут же выпускали птиц в небо. И мы смотрели, как красиво кружатся они над домом, то белые, то вишневые, то обычной сизой окраски, но всегда какие-то особенные. Хозяева путем скрещивания старались вывести свою особую породу с хорошими летными качествами. Во время этих встреч было много разговоров о кормлении голубей, об уходе за ними и наблюдении за их повадками. Рассказывали много историй о голубях, особенно о почтовых. Бабель с большим любопытством слушал голубятников и, когда мы уходили, выглядел вполне довольным этим общением.

Мне кажется, что к собакам Бабель был равнодушен. При мне у него не было собаки. Но когда собака Штайнера, доберман-пинчер по кличке Дези, родила щенка от какого-то дворового пса, Бабель любил возиться с этим щенком, называя его Чуркин — по имени известного в свое время разбойника Чуркина. Щенок, которым Штайнер совсем не интересовался, однажды куда-то исчез — наверное, Бабель подарил его кому-нибудь. А Дези отправили к Штайнеру в Вену, когда ему в 1937 году запретили возвращаться в СССР.

Театр Бабель посещал не очень часто, с большой осторожностью, но зато на "Мертвые души" в Художественный ходил каждый сезон.

Хохотал он во время представления "Мертвых душ" так, что мне неудобно было сидеть с ним рядом. Я не знаю другой пьесы, которую Бабель любил бы больше этой.

Когда Бабель возвратился после читки своей пьесы "Мария" в Художественном театре, то рассказывал мне, что актрисам очень не терпелось узнать, что же это за главная героиня и кому будет поручена роль.

Оказалось, что главная героиня отсутствует. Бабель считал, что пьеса ему не удалась, впрочем, он ко всем своим произведениям относился критически.

Ни оперу, ни оперетту Бабель не любил. Пение же, особенно камерное, слушал с удовольствием и однажды пришел откуда-то восхищенный исполнением Кето Джапаридзе.

— Эта женщина, — рассказывал он, — была женой какого-то крупного работника в Грузии и пела только дома, для гостей. Но мужа арестовали, и она осталась без всяких средств к существованию. Тогда кто-то из друзей посоветовал ей петь. Она выступила сначала в клубе и имела невероятный успех. После этого сделалась певицей. Поет она с чувством необыкновенным.

А когда Кето Джапаридзе давала концерт в Москве, он повел меня ее послушать. Хорошие музыкальные концерты Бабель никогда не пропускал и очень любил концерты фортепианной игры замечательной пианистки Юдиной.

Однажды я возвратилась из театра и застала у Бабеля гостей, то были журналисты, среди которых знаком мне был только В. А. Регинин. Я увидела Бабеля, бледного от усталости, прижатого к стене журналистами, о чем-то его выспрашивавшими. Набралась храбрости, подошла к ним и сказала:

— Разве вы не знаете, что Бабель не любит литературных разговоров?!

Они отошли, а Регинин сказал:

— Ну, поговорим в другой раз.

И все ушли. Тогда Бабель сказал мне:

— Мойте ноги, выпью ванну воды…

А в театре, откуда я возвратилась в тот вечер, показывали пьесу "Волки и овцы"; в перерыве между действиями присутствовавший на спектакле Авель Сафронович Енукидзе объявил зрителям только что полученную им новость: в СССР, прямо с Лейпцигского процесса, прилетел Димитров.

Нелюбовь Бабеля к литературным интервью граничила с нетерпимостью. От дочери М. Я. Макотинского, Валентины Михайловны, мне известен, например, такой эпизод: когда В. М. Инбер попыталась однажды (в 1927-м или 1928 году) расспросить Бабеля и узнать, каковы его ближайшие литературные планы, он ответил:

— Собираюсь купить козу…

Киноэкран привлекал Бабеля всегда.

Фильм "Чапаев" мы с ним ходили смотреть на Таганку. Он вышел из кинотеатра потрясенный и сказал:

— Замечательный фильм! Впрочем, я — замечательный зритель; мне постановщики должны были бы платить деньги как зрителю. Позже я могу разобраться, хорошо или плохо сыграно и как фильм поставлен, но пока смотрю — переживаю и ничего не замечаю. Такому зрителю нет цены.

Летом 1934 года в Москву впервые приехал из Парижа известный французский писатель Андре Мальро. Это был довольно высокий и очень изящный человек, слегка сутулившийся, с тонким лицом, на котором выделялись большие, всегда серьезные глаза. Нервный тик то и дело проходил по его лицу. У него были темно-русые, гладко зачесанные назад волосы, одна прядь часто падала на лоб, и он отбрасывал ее движением руки или головы.

Втроем — Мальро, Бабель и я — мы смотрели физкультурный парад на Красной площади с трибуны для иностранных гостей. Недалеко от нас стоял Герберт Уэллс. Со мной был фотоаппарат, и мне захотелось снять Уэллса. Подвигаясь поближе к нему и смотря в аппарат, я нечаянно наступила на ногу японскому послу и смутилась. Бабель, заметив это и стремясь сгладить мою неловкость, с улыбкой спросил его:

— Скажите, правда ли, что у вас в Японии размножаются почкованием?

Тот весело засмеялся, что-то шутливо ответил, и все было замято. Мне же Бабель тихо сказал:

— Из-за вас у нас могли быть неприятности с японским правительством. Надо быть осторожнее, когда находишься среди послов.

Снимать я больше не пыталась. Трибуна для иностранных гостей находилась близко от Мавзолея, и стоявшим на ней был хорошо виден Сталин в профиль. После парада мы направились в ресторан "Националь" обедать. За обедом Мальро все обращался ко мне с вопросами о том, какое место занимает любовь в жизни советских женщин, как они переживают измену, как относятся к девственности? Я отвечала, как могла. Бабель переводил мои ответы и, наверно, придавал им более остроумную форму. Во всяком случае, Мальро с самым серьезным видом кивал головой.

В тот же приезд Мальро сказал, что "писатель — это не профессия". Его удивляло, что в нашей стране так много писателей, которые ничем кроме литературы не занимаются, живут в обособленных домах, имеют дачи, дома отдыха, свои санатории. Об этом образе жизни писателей Бабель как-то раз сказал:

— Раньше писатель жил на кривой улочке, рядом с холодным сапожником. Напротив обитала толстуха прачка, орущая во дворе мужским голосом на своих многочисленных детей. А у нас что?

Летом 1935 года в Париже состоялся Международный конгресс писателей в защиту культуры и мира. От Советского Союза туда была послана делегация писателей, к ней присоединился находившийся тогда во Франции Илья Эренбург. Когда эта делегация прибыла в Париж, французские писатели заволновались: где Бабель? где Пастернак? В Москву была направлена просьба, чтобы эти двое вошли в состав делегации. Сталин распорядился отправить Бабеля и Пастернака в Париж. Оформление паспортов, которое длилось обычно месяцами, было совершено за два часа. Время в ожидании паспорта мы с Бабелем просидели в скверике перед зданием МИДа на Кузнецком Мосту.

Возвратившись из Парижа, Бабель рассказывал, что всю дорогу туда Пастернак мучил его жалобами: "Я болен, я не хотел ехать, я не верю, что вопросы мира и культуры можно решать на конгрессах… Не хочу ехать, я болен, я не могу!" В Германии каким-то корреспондентам он сказал, что "Россию может спасти только Бог".

— Я замучился с ним, — говорил Бабель, — а когда приехали в Париж, собрались втроем: я, Эренбург и Пастернак — в кафе, чтобы сочинить Борису Леонидовичу хоть какую-нибудь речь, потому что он был вял и беспрестанно твердил: "Я болен, я не хотел ехать". Мы с Эренбургом что-то для него написали и уговорили его выступить. В зале было полно народу, на верхних ярусах толпилась молодежь. Официальная, подготовленная в Москве речь Всеволода Иванова была в основном о том, как хорошо живут писатели в Советском Союзе, как много они зарабатывают, какие имеют квартиры, дачи и т. п. Это произвело на французов очень плохое впечатление. Именно об этом нельзя было говорить. Мне было так жалко беднягу Иванова… А когда вышел Пастернак, растерянно и по-детски оглядел всех и неожиданно сказал: "Поэзия… ее ищут повсюду… а находят в траве…" — раздались такие аплодисменты, такая буря восторга и такие крики, что я сразу понял: все в порядке, он может больше ничего не говорить.

Свою речь Бабель не пересказывал, но впоследствии от И. Г. Эренбурга я узнала, что Бабель произнес ее на чистейшем французском языке, употребив много остроумных выражений; ему бешено аплодировали и кричали, особенно молодежь.

Бабель написал матери и сестре из Парижа 27 июня:

"Конгресс закончился, собственно, вчера. Моя речь, вернее импровизация (сказанная к тому же в ужасных условиях, чуть ли не в час ночи), имела у французов успех. Короткое время положено мне для Парижа, буду рыскать, как волк, в поисках материала — хочу привести в систему мои знания о ville lumiere и, м. б., опубликовать их".

Однажды я попросила Эренбурга, уезжавшего во Францию, узнать, не сохранилась ли стенограмма речи Бабеля на конгрессе. Он говорил об этом с Мальро, одним из организаторов конгресса, но оказалось, что все материалы погибли во время оккупации Парижа немцами.

В апреле 1936 года Бабель ездил к Алексею Максимовичу Горькому в Тессели вместе с Андре Мальро и Михаилом Кольцовым. Возвратившись, он рассказал, что Мальро обратился к Горькому с предложением о создании "Энциклопедии XX столетия", которая имела бы такое же значение для духовного развития человечества, как "Энциклопедия" XVIII столетия, основателем и главным редактором которой был Дени Дидро. Такая энциклопедия должна была, по плану Мальро, стать основным литературным, историческим и философским оружием в борьбе за гуманизм против фашизма. Предполагалось, что в составлении грандиозного труда примут участие ученые и писатели почти всех стран мира и что энциклопедия будет издана одновременно на четырех языках — русском, французском, английском и испанском. А. М. Горький, по словам Бабеля, одобрил идею создания такой энциклопедии и в качестве редактора от Советского Союза предложил Н. И. Бухарина. На это Мальро ответил, что не знает другой личности с кругозором подобной широты.

Однако полное взаимопонимание между Горьким и Мальро обнаружилось только в том, что энциклопедию надо создавать. По всем остальным вопросам, касавшимся свободы искусства и личности, а также оценки произведений таких писателей, как Достоевский и Джойс, Горький и Мальро оказались почти на противоположных позициях.

Переводчиками Мальро в этих беседах были Михаил Кольцов и Бабель. Бабель жаловался мне, что эта миссия была трудной, приходилось быть и переводчиком, и дипломатом в одно и то же время.

— Горькому нелегко дались эти беседы, — говорил Бабель, — а Мальро, уезжая из Тессели, был мрачен: ответы Горького не удовлетворили его…

Во второй свой приезд в СССР Андре Мальро несколько раз бывал у нас дома. Бабель любил подшутить над ним и называл его по-русски то Андрюшкой, то Андрюхой, а то подвинет к нему какое-нибудь блюдо, уговаривая: "Лопай, Андрюшка!" Тот же, не понимая по-русски, только улыбался и продолжал говорить. Как человек нервный и очень темпераментный, он говорил всегда быстро и взволнованно. Его интересовало все: и отношение у нас к поэту Пастернаку, и критика музыки Шостаковича, и обсуждение на писательских собраниях вопросов о формализме и реализме.

Однажды я задала Мальро банальный вопрос: как ему понравилась Москва? В Москве недавно открыли первую линию метро, и всем иностранцам непременно ее показывали. Мальро ответил на мой вопрос кратко: "Un peu trop de metro" (многовато метро).

Позднее Бабель рассказывал мне, что во время испанских событий Мальро был командиром эскадрильи самолетов в Интернациональной бригаде; кроме того, он летал в Нью-Йорк, где, выступая с пламенными речами перед американцами, собрал миллион долларов в пользу борющейся Испании.

Кажется, в тот же раз, в 1936 году, Андре Мальро привез в Москву своего младшего брата Роллана. Бабель очень смешно рассказывал, как, приехав в Советский Союз, Роллан сказал брату: "Если ты думаешь, что я могу прожить без женщины двое суток, ты ошибаешься". Он познакомился с какой-то русской девушкой, пригласил ее в ресторан и попытался обнять уже в такси, но тут же получил по физиономии. Девушка приказала шоферу остановиться и убежала. Ошарашенный Роллан пришел к Бабелю со словами: "Не понимаю, как в вашей стране может повыситься деторождаемость, как пишут в ваших газетах". Бабель перевел мне слова Роллана, и мы оба ликовали, что наша девушка дала отпор французу. Роллан часто приходил к нам, и Бабель приводил его ко мне в комнату и говорил: "Передаю вам этого идиота, он до смерти мне надоел. Займите его чем-нибудь, ради бога". При этом Бабель мило улыбался Роллану. Мне приходилось сдерживать смех. В то время я начала самостоятельно изучать французский язык. Почему-то учебник было трудно достать, и, когда мне попался учебник для военной академии (Al’Academie Militaire), я его купила. Пытаясь разговаривать с Ролланом, я обнаружила, что не знаю, как по-французски цветы и духи, зато знаю такие слова, как пушки и пулеметы и много других военных терминов. Бабель очень смеялся, когда Роллан рассказал ему об этом. Иногда Бабель отправлял нас с Ролланом в какой-нибудь театр. Мучительные попытки разговаривать по-французски закончились тем, что мы неожиданно выяснили, что можно с грехом пополам объясняться по-немецки. Оказалось, что Роллан окончил в Германии какое-то учебное заведение по кинематографии и хотел работать по этой специальности у нас в СССР. Впоследствии его устроили на "Мосфильм", где снималась картина под названием "Зори Парижа". У нас он стал бывать реже, поскольку жил тогда то ли в гостинице, то ли на частной квартире. Русским языком он овладел довольно быстро. Однажды зимой пришел к нам в теплых рукавицах и, когда гостившая у нас мама спросила: "Вам тепло?", Роллан вдруг ответил: "Мне не холодно и не жарко". Это было большое достижение. Дальнейшая судьба Роллана мне точно не известна, но кто-то из приехавших из Парижа будто бы рассказывал, что Роллан был расстрелян как немецкий шпион. Я думаю, это случилось уже после войны 1941–1945 годов.

После каждого возвращения Эренбурга из Парижа я спрашивала его об Андре Мальро. От него я узнала, что Мальро боролся с фашизмом, вступив в армию де Голля, и что, когда американские войска в 1945 году заняли Париж, Мальро нашли под Парижем с пулеметом в руках. Наши газеты в последующие годы замалчивали все, что касалось Мальро. Раза два появлялись заметки иронического содержания. А в это время Мальро, будучи министром культуры в правительстве де Голля, написал большое исследование об искусстве, и его во Франции называли "современным Стендалем".

Я поступила на работу в Метропроект в марте 1934 года, и поэтому мне не полагался отпуск ни летом, ни осенью, а только зимой, в декабре. Бабель достал мне путевку в дом отдыха работников искусств (РАБИС) под Москвой. Он проводил меня на поезде до железнодорожной станции, от которой я в запряженных лошадью санях вместе с другими отдыхающими доехала до дома отдыха. Меня поселили в комнате вместе с молодой и милой женщиной Ольгой Анатольевной Бакушинской, которая оказалась дочерью профессора А. В. Бакушинского, историка искусства. Мы познакомились с нашими соседями по столу и образовали компанию, чтобы вместе проводить время.

31 декабря ничего не обещавший мне Бабель совершенно неожиданно приехал, нагруженный шампанским, конфетами и апельсинами. Новый год мы встречали в нашей комнате, пригласив к себе новых знакомых. Ожидая наступления Нового года, мы затеяли веселую игру, в которую играли и раньше. Кто-нибудь сочинял рассказ, оставляя места для прилагательных, а потом все остальные по очереди называли прилагательные, и автор рассказа постепенно заполнял ими пустые места перед существительными. Затем получившийся текст зачитывался вслух, и неожиданные сочетания прилагательных с существительными, а иногда и сами прилагательные часто оказывались очень смешными. Бабель с удовольствием принял участие в этой игре, и его прилагательные были самыми смешными и изобретательными. Встретив Новый год, все пошли гулять, после чего Бабель ушел в комнату, предоставленную ему для ночлега. Кажется, это был кабинет врача. Утром после завтрака Бабель уехал в Москву.

Так мы встречали 1935 год, а вот встречу следующего Нового года я совсем не помню. По-моему, Бабель был в это время в Москве, никуда не уезжал. Если бы он ушел куда-нибудь без меня, то я тоже пошла бы к кому-нибудь из друзей и запомнила бы это. 1937 год мы встречали вдвоем, так как я ждала ребенка, который родился 18 января.

Летом 1935 года Бабель отправился в поездку по Киевщине для сбора материалов в журнал "СССР на стройке". Готовился специальный тематический номер по свекле. У меня как раз намечался отпуск.

Мы приехали в Киев, остановились в гостинице "Континенталь". Бабель встретился там с П. П. Постышевым, который выделил ему для поездки две машины и сопровождающих. Бабель говорил, что Постышев на Украине пользуется большой популярностью, что он — добрый человек, любит детей и делает для них много хорошего.

Мы направились в те колхозы, где выращивали свеклу. С нами из Москвы ехал фотограф Г. Петрусов, главное действующее лицо, так как журнал "СССР на стройке" обычно состоял из одних фотоснимков с пояснительным текстом; Бабель должен был участвовать в общей композиции номера и написать к фотоснимкам "слова".

Останавливались мы в колхозах. Бабель с Петрусовым и представителями ЦК Украины заходили в колхозные правления и вели там обстоятельные беседы о том, что, где и как снимать.

Однажды нас привезли на ночлег в какой-то колхоз, который был настолько богат, что имел в сосновом лесу собственный санаторий. Лес был саженный рядами на белом песке — в нем утопали ноги. Бабель рассказал мне, что этот колхоз имел очень мало пахотной земли, и его председатель придумал выращивать на этой земле только семена овощей и злаков; теперь колхоз поставляет семена всей области, а взамен получает хлеб и все, что ему нужно. Мы переночевали в пустом санатории — он был пуст потому, что летом служил для отдыха детей, а зимой там отдыхали взрослые, но дети уже пошли в школу, а взрослые еще не управились с уборкой.

Утром мы отправились завтракать в колхозную столовую. Село состояло из белых хат, утопающих в зелени садов, огороженных плетнями. Возле каждого дома — широкая скамья. Встретили женщину в украинском наряде, очень чистом. Она бежала домой с поля покормить ребенка. Бабель с нею немного поговорил, пока нам было по пути, и она рассказала, что работать в колхозе много легче и веселее, чем раньше, когда хозяйство было свое.

Столовая была расположена в центре колхозного двора, сплошь забитого гусями, утками и курами.

На завтрак нам дали по тарелке жирного супа с гусятиной и картошкой, затем жареного гуся, тоже с картошкой, и потом арбуз. На обед и ужин было то же самое, так что на следующий день мы смотреть не могли даже на живых гусей.

На следующий день утром, прихватив с собой чай и ложечку для заварки, которую он всегда возил с собой, Бабель отправился на кухню, и после переговоров с поварихой мы наконец получили крепкий чай и набросились на него с жадностью.

Мы оставались в этом колхозе три дня. Бабель изучал хозяйство, на этот раз не имеющее отношения к свекле. Присутствовали мы также на празднике открытия десятилетки, который проходил в большом зале школы на втором этаже. Был накрыт длинный стол, приглашены все учителя, приехали гости из Киева. Из произносившихся речей выяснилось, что в школе преподают большей частью свои, выучившиеся в Киеве или Москве и возвратившиеся в село юноши и девушки. Их заставляли показаться, они вставали и смущались.

На другое утро, покинув этот колхоз, мы проезжали полями, где шла уборка свеклы; она была навалена всюду целыми горами. Уборка и обрезка ее от ботвы производились вручную. Женщины острыми ножами ловко отсекали ботву и корешки.

Обратный путь в Киев пролегал роскошным лесом. Остановились в одном бывшем помещичьем имении на берегу прелестной реки Рось, текущей по крупным валунам. Поместье было превращено в санаторий для железнодорожников; нам показали дом, парк и сиреневую горку — большой холм, сплошь усаженный кустами сирени, с тропинками и скамьями между кустов…

В Киеве Бабель встречался со старыми своими друзьями — Шмидтом, Туровским и Якиром. Д. А. Шмидт был командиром танковой дивизии, и его лагерь находился под Киевом вблизи Днепра. В сентябре этого года там проводились военные маневры, и Якир пригласил на них Бабеля. Маневры продолжались несколько дней. Бабель возвращался усталый и говорил, что было "внушительно и интересно". Особенное впечатление произвели на него маневры танков и воздушный десант с огромным числом участвующих в нем парашютистов. И еще запомнился рассказ Бабеля, как на маневрах провинился чем-то командир полка М. О. Зюк. Якир вызвал его и отчитал, а тот обиделся.

— Товарищ начарм, — сказал он, — поищите себе другого комполка за триста рублей в месяц, — откозырял и ушел.

Якир и всеобщий любимец веселый Зюк были большими друзьями.

После маневров мы были приглашены к командиру танковой дивизии Дмитрию Аркадьевичу Шмидту в его лагерь на Днепре. Утром за нами в гостиницу "Континенталь" заехала военная машина, похожая на пикап. Дом, где жил Шмидт и его комсостав, был расположен в лесу. Там мы познакомились с его молодой женой Шурочкой, красивой шатенкой. Она в то время была беременна. Нас угощали пахнущей дымом костра пшенной солдатской кашей. Ели из солдатских котелков, из солдатских кружек пили чай.

Днем поехали на рыбалку. До Днепра доехали на машине, хотя это было совсем близко от лагеря, потом плыли на лодке к какому-то омуту. Настоящей рыбалки не было, а просто взорвали несколько динамитных шашек, и мы с лодки увидели всплывающую кверху брюшком рыбу. Одна рыбина была очень большая. Это был сом. Потом собрали ту рыбу, что покрупнее, а всю мелочь оставили. Я с детства любила ловить рыбу на удочку и была возмущена таким варварским ее истреблением. Бабель тоже нахмурился. Вечером наш сом ожил и укусил повариху за палец, когда она взяла его в руки. На ужин была подана большая сковорода жареной рыбы и блюдо с роскошными сливами, спелыми, черными, даже с продольной трещинкой. Сливы ели, в основном, мы с Шурочкой. После ужина мы с Бабелем уехали в Киев, а на другой день отправились поездом в Москву.

В Киеве, проходя со мной по бульвару Шевченко, Бабель показал дом, где была квартира Макотинских, служившая ему пристанищем в 1929–1930 годах.

О Михаиле Яковлевиче Макотинском он рассказывал: при белых в Одессе были расклеены объявления, что за голову большевика Макотинского будет выплачено 50 тысяч золотых рублей. Чтобы не попасть в тюрьму, тот симулировал сумасшествие, и врачебная экспертиза Одесской психиатрической больницы не могла разгадать обмана.

— Когда его сняли с работы, — говорил Бабель, — он нанялся дворником на ту улицу, где было его учреждение. Его бывшие сотрудники шли на работу, а он, их бывший начальник, в дворницком переднике подметал тротуар.

В ноябре 1932 года, когда Бабель был за границей, Макотинского арестовали, и больше они не встретились. Его жена, Эстер Григорьевна, после того как в 1938 году арестовали и дочь, стала жить с нами. Приглашая ее, Бабель сказал:

— Мне будет спокойнее, если она будет жить у нас.

Из Киева мы отправились поездом в Одессу. Вещи оставили в камере хранения и поехали в Аркадию искать жилье. Сняли две комнаты, расположенные в разных уровнях с двумя выходами. Участок был очень большой, совершенно голый, без деревьев и кустарника; его ограничивал деревянный забор по самому краю обрыва к морю, узкая деревянная лесенка с множеством ступеней вела прямо на пляж. Завтраком кормила нас хозяйка, муж которой был рыбаком, а обедать мы ходили в город, обычно в гостиницу "Красная", а иногда в "Лондонскую".

В Одессе в то лето шли съемки нескольких кинокартин. В гостинице "Красная" на Пушкинской улице разместилось много московских актеров и несколько режиссеров. В гостинице "Лондонская" на нижнем этаже в узкой комнате рядом с главным входом жил Юрий Карлович Олеша.

После завтрака Бабель обычно работал, расхаживая по комнате или по обширному участку вдоль моря. Как-то я спросила его, о чем он все время думает?

— Хочу сказать обо всем этом, — обвел он рукой вокруг, — минимальным количеством слов, да ничего не выходит; иногда же сочиняю в уме целые истории…

На столе в комнате лежали разложенные Бабелем бумажки, и он время от времени что-то на них записывал. Но, даже проходя мимо стола, я на них не смотрела, так строг был бабелевский запрет.

Иногда Бабель отправлялся с хозяином-рыбаком в море ловить бычков. Происходило это так рано, что я и не просыпалась, когда Бабель уходил из дому, а будил он меня завтракать, когда они уже возвращались. В те дни на завтрак бывали жаренные на постном масле бычки. Обедать мы уходили в город, после того как слегка спадала жара. Тогда еще можно было получить в Одессе такие местные великолепные и любимые Бабелем блюда, как баклажанная икра со льда, баклажаны по-гречески и фаршированные перцы и помидоры.

После обеда мы гуляли вдвоем с Бабелем или большой компанией или заходили за Олешей и отправлялись на Приморский бульвар. Иногда забирались в отдаленные уголки города, и Бабель показывал мне дома, где он бывал, — там жили его знакомые или родственники.

Бабель водил меня на Одесскую кинофабрику посмотреть его фильм "Беня Крик", снятый режиссером В. Вильнером. Картину эту он считал неудавшейся.

Бабель любил Одессу и хотел там со временем поселиться. Он и писатель Л. И. Славин взяли рядом по участку земли где-то за 16 станцией. К осени 1935 года на участке Бабеля был проведен только водопровод; дом так и не был построен. Место было голое, на крутом берегу моря. Спуск к воде вел по тропинке в глинистом грунте. Аромат в тех местах какой-то особенный; кругом — море и степь.

Бабель часто бывал у А. М. Горького и тогда, когда жил в Молоденове, и когда приходилось ездить к нему из Москвы. Но он каждый раз незаметно исчезал, если в доме собиралось большое общество и приезжали "высокие" гости. Один раз из-за этого он вернулся в Москву очень рано, я была дома и открыла на звонок дверь. Передо мной стоял Бабель с двумя горшками цветущих цинерарий в руках:

— Мяса не привез, цветы привез, — объявил он.

Возвращаясь от Горького, из Горок, Бабель иногда передавал мне слышанные от Алексея Максимовича воспоминания о прошлом, рассказанные за обеденным или чайным столом.

Старый быт дореволюционного Нижнего и Нижегородского Поволжья владел памятью Горького, и она была неистощима. То вспоминал он об одном купце, который предложил красивой губернаторше раздеться перед ним донага за сто тысяч. "И ведь разделась, каналья!" — восклицал Горький. То рассказывал, что в Нижнем была акушерка по фамилии Нехочет. "Так на вывеске и было написано: "Нехочет". Ну, что ты с ней поделаешь — не хочет, и все тут", — смеялся Горький. Вспоминал также об одном селе, где жители изготовляли только казацкие нагайки; там же, в этом селении, услышал он "крамольную" песню и приводил ее слова с особыми ударениями, более обычного налегая на "о":

Как на улице новой

Стоит столик дубовой,

Стоит столик дубовой,

Сидит писарь молодой.

Пишет писарь полсела

В государевы дела.

Государевы дела —

Они правы завсегда…

Все это рассказывалось в узком кругу лиц, близких или же просто приятных Горькому, когда он неизменно бывал веселее.

В другой раз, приехав из Горок, Бабель с возмущением рассказал:

— Когда ужинали, вдруг вошел Ягода, сел за стол, осмотрел его и произнес: "Зачем вы эту русскую дрянь пьете? Принести сюда французские вина!" Я взглянул на Горького, тот только забарабанил по столу пальцами и ничего не сказал.

Весной 1934 года совершенно неожиданно заболел и умер сын Горького Максим. По этому поводу Бабель, незадолго перед тем похоронивший своего друга Эдуарда Багрицкого, писал 18 мая своей матери и сестре:

"Главные прогулки по-прежнему на кладбище или в крематорий. Вчера хоронили Максима Пешкова. Чудовищная смерть. Он чувствовал себя неважно, несмотря на это, выкупался в Москве-реке, молниеносное воспаление легких. Старик еле двигался на кладбище, нельзя было смотреть, так разрывалось сердце. С Максимом мы очень подружились в Италии, сделали вместе на автомобиле много тысяч километров, провели много вечеров за бутылкой Кианти…"

Иногда Бабель, выполняя по поручению Горького какую-нибудь работу, по нескольку дней жил в доме Алексея Максимовича в Горках. В такие дни они особенно тесно общались и разговоры касались главным образом литературы. Мне запомнилось одно признание Горького, переданное мне Бабелем:

— Сегодня старик вдруг разговорился со мной и сказал: "Написал, старый дурак, одну по-настоящему стоящую вещь — "Рассказ о безответной любви", а никто и не заметил".

Об этом периоде 18 июня Бабель писал своим близким:

"Живу на прежнем месте — у А. М. Как говорят в Одессе — тысяча и одна ночь. Воспоминаний хватит на всю жизнь. Продолжаю подыскивать укромное место под Москвой. Кое-что намечалось; в течение ближайшей недели на чем-нибудь остановлюсь. По поручению А.М. занимался все время редакционной работой и забросил сценарий".

В этом письме речь идет о сценарии по поэме Багрицкого "Дума про Опанаса", который Бабель тогда начал писать.

Как-то, возвратившись от Горького, Бабель рассказал:

— Случайно задержался и остался наедине с Ягодой. Чтобы прервать наступившее тягостное молчание, я спросил его: "Генрих Григорьевич, скажите, как надо себя вести, если попадешь к вам в лапы?" Тот живо ответил: "Все отрицать, какие бы обвинения мы ни предъявляли, говорить "нет", только "нет", все отрицать — тогда мы бессильны". Позже, когда уже при Ежове шли массовые аресты, вспоминая эти слова Ягоды, Бабель говорил:

— При Ягоде по сравнению с теперешним, наверное, было еще гуманное время.

Зиму и весну 1936 года Горький провел в Крыму на своей даче в Тессели. Возвратившись оттуда в середине мая, он, как известно, заболел гриппом, который быстро перешел в воспаление легких. Положение стало угрожающим.

Еще 17 июня Бабель писал своей матери:

"Здоровье Горького по-прежнему неудовлетворительно, но он борется как лев — мы все время переходим от отчаяния к надежде. В последние дни доктора обнадеживают больше, чем раньше. Сегодня прилетает Andre Gide. Поеду его встречать!"

Как и многие друзья Горького, Бабель в эти дни испытывал мучительную тревогу и часто звонил на Малую Никитскую, надеясь узнать что-либо утешительное. Надежды — увы! — не оправдались, и 18 июня наступил конец.

На другой день Бабель написал об этом матери:

"…Великое горе по всей стране, а у меня особенно. Этот человек был для меня совестью, судьей, примером. Двадцать лет ничем не омраченной дружбы и любви связывают меня с ним. Теперь чтить его память — это значит жить и работать. И то и другое делать хорошо. Тело А. М. выставлено в Колонном зале, неисчислимые толпы текут мимо гроба…"

Мне не раз приходилось слышать, что Бабель будто бы встречался у Горького со Сталиным или же что он с Горьким ездил к Сталину в Кремль. Мне Бабель никогда об этом не говорил. А вот придумать беседу со Сталиным и весело рассказать о ней какому-нибудь доверчивому человеку — это Бабель мог. Так, видимо, родились легенды о том, как Сталин, беседуя с Бабелем, предложил написать о себе роман, а Бабель будто бы сказал: "Подумаю, Иосиф Виссарионович", или о том, как Горький в присутствии Сталина якобы заставил Бабеля, только что вернувшегося из Франции, рассказать о ней, как Бабель остроумно и весело рассказывал, а Сталин с безразличным выражением лица слушал и потом что-то произнес невпопад…

Бабель не понимал, почему Горький допускает вмешательство ГПУ в происходящее в его доме, и очень не одобрял того, что делалось в этом доме в те годы. Когда умер сын Горького Максим, да еще разбился самолет, названный его именем, Ягода организовал для Горького, якобы для того чтобы его развлечь, поездку по реке на яхте. Липа, медицинская сестра, ухаживавшая за Горьким во время болезней и вообще присматривавшая за ним, рассказывала Бабелю, а он мне, что, стоя с ней рядом у парапета, Горький спросил про свою невестку Надежду Алексеевну: "Ну что, пускает она его к себе или нет?" Каюты Ягоды и Надежды Алексеевны были рядом. И Бабель говорил: "Несчастный старик! Гибель сына он переживает тяжело". Про Надежду Алексеевну Бабель говорил, что она очень слабохарактерная женщина, а про Максима, что он — не бесталанный человек, но обстановка вокруг отца губит его. Нелегко было переносить это и Екатерине Павловне. Она любила Бабеля и откровенно говорила ему: "Ну почему Алексей допускает все это? Зачем ему все это надо? Началось все с Марии Федоровны. Этот Крючков (секретарь Горького) — ставленник Марии Федоровны".

Когда Бабель гостил у Горького на Капри, он прислал много фотографий с видами Италии, различных интересных памятников Рима, Флоренции и Венеции. А в одно из писем вложил две фотографии Алексея Максимовича, стоящего возле костра в саду своего дома на Капри. На обеих фотографиях сбоку виднелся П. П. Крючков. Когда умер Горький, Екатерина Павловна начала собирать материалы для архива. Бабель мне сказал: "У вас есть фотографии Горького, снятые мною на Капри. Вы должны отдать их Екатерине Павловне". Я ответила: "Да, но на них есть изображение Крючкова, и видеть его будет Е.П. неприятно". А в то время в Москве шли разговоры и даже были статьи в газетах, в которых высказывались подозрения относительно участия Крючкова в смерти Максима, которого он подговорил выкупаться в апреле в Москве-реке, и что он причастен также к смерти самого Горького. Но на это Бабель сказал: "Там другое к этому отношение" — и забрал для Екатерины Павловны эти фотографии. И я поняла, что в доме Пешковых не верят в насильственный характер смерти Максима и Алексея Максимовича.

После смерти А. М. Горького мы с Бабелем часто бывали в Горках на его даче. Екатерина Павловна или Надежда Алексеевна приглашали нас, а также Соломона Михайловича Михоэлса с женой на праздничные дни в мае или в ноябре. Для гостей в доме было целое крыло с гостевыми комнатами, где можно было провести одну или две ночи. В один из таких приездов в Горки Бабель повел меня на второй этаж показать комнату Алексея Максимовича, где он работал и умер. В большой светлой комнате стоял простой, но очень большой стол, на котором был идеальный порядок и лежали хорошо заточенные карандаши всех цветов и ручки. Пишущей машинки на столе, кажется, не было. Кровать узкая, покрытая пледом, и над кроватью картина, на которой изображена молодая девушка с бледным и печальным лицом, умирающая от чахотки. Выражение лица девушки было такое грустное и безнадежное, что у меня содрогнулось сердце, когда я смотрела на картину. И этот образ навсегда запечатлелся в моей памяти.

Сосед Бабеля по московской квартире Бруно Алоизович Штайнер, холостяк, отличавшийся необыкновенной аккуратностью, был предметом многих насмешек и выдумок Бабеля. Одна из них была придумана в ответ на мой вопрос, почему Штайнер не женат?

— В юности он, — рассказывал мне Бабель — очень любил одну девушку. Родители держали ее в такой строгости, что никогда не оставляли наедине с молодым Штайнером. Но однажды, когда прошел уже год или два, как они были знакомы, случилось так, что молодые люди все же остались наедине. И, понимаете, когда Штайнер ее раздел, то оказалось, что у нее одна грудь нормальная, а другая — недоразвитая. При своем немецком педантизме Штайнер не мог вынести такой асимметрии и убежал. Больше с этой девушкой он никогда не встречался. А так как он ее любил, то и не мог жениться ни на ком.

Педантизм Штайнера, его умение вести хозяйство и все, что надо, в доме исправлять и чинить — все это служило темой для веселых рассказов Бабеля. Меня он тоже не щадил. Узнав, что мой отец рано осиротел и был взят в дом священника, где воспитывался от тринадцати до семнадцати лет, он тотчас же переделал моего отца в попа и всем рассказывал, что женился на поповской дочке, что поп приезжает к нему в гости и они пьют из самовара чай. Паустовский долгое время был убежден, что это — правда. Однако мой отец умер в 1923 году, то есть задолго до того, как я познакомилась с Бабелем, и никогда не имел никакого отношения к церкви. Но Бабеля это не остановило. Ему нравилась сама ситуация — еврей и поп. А когда он меня с кем-нибудь знакомил, то любил представлять так: "Познакомьтесь, это — девушка, на которой я хотел бы жениться, но она не хочет", хотя я давно уже была его женой.

Я уже писала, что болеть при Штайнере в нашем доме было удовольствием. А при Бабеле болеть было очень весело. Он то и дело появлялся в моей комнате и, не глядя на меня, произносил что-нибудь вроде: "Муж любит жену здоровую, сестру богатую" — и выходил из комнаты, подняв нос кверху. Это было ужасно смешно. Можно было вылечиться одним только смехом. В другой раз Бабель заходил с самым серьезным видом и говорил: "Только что звонил один из ваших поклонников. Я сказал ему, что вы больны… что у вас воспаление мочевого пузыря" — и, уже еле сдерживая смех, выходил из комнаты. Когда я заболевала гриппом, мне давали бюллетень на три дня, с тем чтобы через три дня продлить его на столько дней, сколько понадобится для полного выздоровления. Но я каждый раз, полежав первые три дня, бежала на работу, а вечером появлялась у врача и просила закрыть бюллетень, так как уже вышла на работу. Я просто не могла оставаться дома, поскольку работы было много и она была такая интересная, что я торопилась ее продолжить. Но вскоре я заболевала снова и, получив бюллетень на три дня, снова выходила без разрешения врача на работу. И последний раз я заболела так серьезно, с такой высокой температурой, что Бабель испугался. Приехал врач из Кремлевской больницы, обследовал меня и определил сильнейшую вирусную интоксикацию организма, из-за того что я несколько раз прекращала лечение гриппа, не дождавшись полного выздоровления. Помимо ежедневных вливаний в вену, ежедневного анализа крови, врач прописал мне по одному стакану апельсинового и полстакана лимонного сока в день. Весь наш дом пропах лимонами и апельсинами, которые покупались в Торгсине на валюту, поскольку больше их негде было взять. Бабелю пришлось покупать доллары, чтобы условие, поставленное врачом, было выполнено. Я даже не помню, сколько времени продолжалось это лечение. С большим трудом удалось справиться с высокой температурой, я стала поправляться, но ощущала невероятную слабость. Когда мое состояние улучшилось, лечащий врач сказал Бабелю, что при такой сильной гриппозной интоксикации выздоравливает лишь один человек из тысячи. Оказалось, что этот врач написал докторскую диссертацию или книгу, и мой случай вошел в нее как удивительный пример исцеления. Когда во время моего выздоровления к Бабелю приходили Утесов или Шейнин, Бабель на руках перетаскивал меня из моей комнаты в столовую и укладывал на тахту. Он хотел, чтобы я присутствовала при его веселом разговоре с Утесовым и посмеялась или послушала интересные, в основном на криминальную тему, рассказы следователя Шейнина.

Когда к нам приходил Утесов, нашу домработницу Шуру невозможно было отослать из комнаты. Если Бабель просил ее принести то или другое, то она мигом слетает вниз на кухню, принесет и снова стоит в дверях, прижавшись к косяку, и не уходит. Она все смотрит на Утесова и улыбается, а Бабель говорит: "Леонид Осипович, когда вы приходите, у нашей Шуры появляется столбняк и отодрать ее от дверного косяка просто невозможно".