У Фурера: первый Новый год с Бабелем
У Фурера: первый Новый год с Бабелем
В Москве я снова попала в окружение своих друзей и знакомых, но все они показались мне неинтересными, их разговоры не занимали меня. Я поняла, что очень скучаю без Бабеля. А незадолго до Нового года я получила письмо из Кабардино-Балкарии, в котором Бабель писал: «Я человек суеверный и непременно хочу встретить Новый год с Вами. Подождите устраиваться на работу и приезжайте 31-го в Горловку, буду встречать».
31 декабря 1934 года Бабель встретил меня в Горловке в дубленом овчинном полушубке, меховой шапке и валенках и повез к Вениамину Яковлевичу Фуреру, секретарю Горловского горкома, у которого остановился.
Вечером Бабель вдруг мне сказал: «Когда Вы сошли с поезда, у Вас было лицо Анны Карениной». Очевидно, он понял, что во мне по отношению к нему произошла перемена. Мы объяснились, и я согласилась жить в будущем вместе.
Мы встречали Новый год втроем: Фурер, Бабель и я. Жена Фурера, балерина Харьковского театра Галина Лерхе, приехать не смогла.
Квартира Фурера в Горловке, большая и почти пустая, была обставлена только необходимой и очень простой мебелью. Хозяйство вела веснушчатая, очень бойкая девчонка, веселая и острая на язык. Она говорила Фуреру правду в глаза и даже им командовала; он покорно ей подчинялся, и это его забавляло.
— Преданный человек и, как ни странно, помогает в моей работе — не дает стать чиновником, — говорил Фурер.
Он был очень красив. Высокий, хорошо сложенный, с веселыми светлыми глазами и белокурой головой. «Великолепное создание природы», — говорил про него Бабель.
Фурер был знаменитым человеком, о нем много писали. Прославился он тем, что создал прекрасные по тем временам условия жизни для шахтеров и даже дорогу от их общежития до шахты обсадил розами. Бабель говорил:
— Тяжелый и грязный труд шахтеров Фурер сделал почетным, уважаемым. Шахтеры — первые в клубе, их хвалят на собраниях, им дают премии и награды; они самые выгодные женихи, и лучшие девушки охотно выходят за них замуж.
За столом под Новый год Фурер смешно рассказывал, как его одолевают корреспонденты, какую пишут чепуху и как один из них, побывавший у его родителей, написал: «У стариков Фуреров родился кудрявый мальчик». Бабель весело смеялся, а потом часто эту фразу повторял.
В Горловке Бабель захотел спуститься в шахту — посмотреть на работу забойщиков. К нам присоединился приехавший в Горловку писатель Зозуля. В душевой мы переоделись в шахтерские комбинезоны, на грудь каждому из нас повесили лампочку и в клети «с ветерком» спустили на горизонт 630. С нами были инженер и начальник смены. Разрабатывался наклонный, под углом 70 градусов, пласт угля толщиной около двух метров, расположенный между горизонтами 630 и 720.
В очень небольшое отверстие первым спустился инженер, потом я, затем начальник смены, Бабель и последним Зозуля. Спускаться пришлось в полутьме, при свете наших довольно тусклых лампочек; воздух был насыщен угольной пылью, она сразу же забила нос, рот, глаза. Бревна, распирающие породу там, где пласт угля был уже выработан, располагались на расстоянии примерно полутора метров одно от другого, поэтому спуск был чрезвычайно сложным для меня, приходилось все время пребывать в каком-то распятом состоянии, стараясь вытянуться как можно больше. При этом было совершенно нечем дышать и почти ничего не видно. Руки и ноги вскоре онемели, сердце заколотилось, и я была в таком отчаянии, что готова была опустить руки и упасть. Но идущий впереди все-таки помогал мне — просто брал мою ногу и с силой ставил ее на бревно. Поневоле руки мои отрывались от верхних бревен. Вдруг я коснулась спиной породы и почувствовала облегчение. Опираясь, спускаться было уже много легче, но никто раньше об этом мне не сказал. Волнуясь за Бабеля (рост его ненамного превышал мой, к тому же он страдал астмой), я просила идущего за мной начальника смены помочь ему и сказать, чтобы он опирался спиной.
Справа от нас рубили уголь — он сыпался вниз; везде, где были рабочие, ругань стояла невообразимая. Это было традицией, без этого не умели добывать уголь. В одном месте мы передвинулись ближе к забою. Уголь искрился и сверкал при свете лампочек. Это был настоящий антрацит.
Бабель с забойщиками не разговаривал: очевидно, говорить ему было трудно. Я взглянула на него. Лицо его было совершенно черное, как и у всех, белели только белки глаз и зубы. Он тяжело дышал. Мы начали спускаться дальше; показалось, что стало легче, может быть, стал более пологим пласт. Последние несколько метров съехали просто на спине в кучу угля и чуть-чуть не угодили в вагонетку. Спустившись по приставной лесенке, мы оказались в довольно большой штольне, потолок и стены ее были побелены и воздух чист. Как ни предупреждал начальник смены откатчиков: «Тише — женщина!» — мат не прекращался. А какой-то веселый паренек, увидев, что появились гости, с восторгом закричал:
— Идите в насосную, вот где ругаются, красота!
Бабель сказал:
— Там, в насосной, более образованные люди, поэтому и ругань изысканней!
Смысл ругательств здесь полностью утрачивался, оставалась только внешняя форма, не лишенная изобретательности, даже поэтичности: в насосной виртуозно ругались стихами, кто под Пушкина, а кто под Есенина — можно было различить размер и стиль.
Поднялись на поверхность и пошли отмываться в душевую, где вода была какая-то особенная — конденсат отработанного пара, поэтому уголь смывался очень хорошо. У всех остались только ободки вокруг глаз, они отмылись лишь через несколько дней. Сели в машину и поехали осматривать коксохимический завод. Большие цеха с какими-то агрегатами, покрытыми инеем, работали автоматически; рабочих нигде не было, только наблюдающий инженер. Температура в этих агрегатах, наполненных аммиаком, очень низкая. В результате их работы получалось удобрение для полей. Я ходила с трудом: так ныло у меня всё тело, особенно трудно давались спуски и подъемы — хождение по этажам.
Лицо Бабеля было спокойно и вид такой, как будто он и не проходил только что через угольный ад. Он всем интересовался и задавал инженеру вопросы.
Фурер отсутствовал два дня — ездил к жене в Харьков. Возвратившись, он с воодушевлением рассказывал о своих планах преобразования Горловки: здесь будет больница, там — городской парк, а там — театр. Он мечтал о сокращении рабочего дня шахтера до четырех часов в день.
20 января 1934 года Бабель писал из Горловки своей матери: «Очень правильно сделал, что побывал в Донбассе, край этот знать необходимо. Иногда приходишь в отчаяние — как осилить художественно неизмеримую, курьерскую, небывалую эту страну, которая называется СССР. Дух бодрости и успеха у нас теперь сильнее, чем за все 16 лет революции».
Планов своих в Горловке Фуреру осуществить не пришлось. Каганович потребовал его в Москву для работы в Московском комитете партии. В том же 1934 году мы вместе с ним и Галиной Лерхе были на авиационном параде в Тушине. Проезжая по какой-то боковой улочке, чтобы избежать потока машин, направлявшихся в Тушино, мы увидели склад с надписью: «Брача песка строго воспрещается». Эта надпись дала повод Бабелю вспомнить целый ряд таких же курьезных объявлений. Вот одно из них: «Рубить сосны на елки строго воспрещается», он заметил его в Крыму.
Парад смотрели с крыши административного здания, где собрались знатные гости, и стояли рядом с А. Н. Туполевым, который тогда был в зените славы, впоследствии чуть не угасшей совсем. Впереди, ближе к парапету, стояли Сталин и другие члены правительства.
Некоторое время спустя мы еще раз встретились с Фурером на творческом вечере Галины Лерхе. Вечер был устроен в каком-то клубе, кажется, на улице Разина; зал был небольшой, но набит битком. Танцы Галины Лерхе, характерные и выразительные, казались тогда очень современными по сравнению с классическим балетом. Бабель сказал, что они «в стиле Айседоры Дункан», с которой он был знаком.
В последний раз я видела Фурера осенью 1936 года. Бабель незадолго перед этим уехал в Одессу, а я в его отсутствие решила, что ему не следует больше жить в одной квартире с иностранцами. Поэтому я позвонила Фуреру и сказала, что мне нужно с ним поговорить, не откладывая; он пригласил меня прийти вечером. Дверь мне открыла всё та же бойкая девчонка из Горловки. Я застала хозяина в кабинете за письменным столом. Целью моего визита было объяснить ему, что Бабелю в связи с общей сложившейся тогда ситуацией (шли судебные процессы над «врагами народа») нельзя жить вместе с иностранцами, ему нужна отдельная квартира. Бабель, наверное, высмеял бы мои соображения, если бы был дома. Однако Фурер во всем со мной согласился и обещал о квартире подумать. Я обратила внимание, что ящики его письменного стола выдвинуты и что он, слушая меня, извлекал оттуда письма и какие-то бумаги и рвал их на мелкие клочки. На столе был уже целый ворох изорванной бумаги. Меня не очень удивила эта операция, я решила, что он просто наводит порядок в своем письменном столе.
Но вскоре я получила от Бабеля письмо из Одессы, в котором он писал: «Сегодня узнал о смерти Ф. Как ужасно!» Почему-то я долго ломала себе голову: кто из наших знакомых имеет имя или фамилию на букву Ф? — и никого не нашла. Я и не подумала о Фурере: никак не могла заподозрить в неблагополучии человека, стоящего у власти и так близко к благополучному Кагановичу, а искала это имя совсем в других кругах наших знакомых.
Когда же весть о смерти Фурера дошла и до меня, я поняла, что разговаривала с ним накануне его самоубийства. Это было в субботу, а в воскресенье он уехал на дачу и там застрелился. От Бабеля я позже узнала, что Сталин был очень раздосадован этим и произнес: «Мальчишка! Застрелился и ничего не сказал». Человек слишком молодой, чтобы принадлежать в прошлом к какой-либо оппозиции, ничем не запятнанный, бывший на отличном счету, — понять причину угрожавшего ему ареста было просто немыслимо. А я тогда все же искала причину, наивно полагая, что без нее человека арестовать нельзя.
О судьбе Галины Лерхе мне рассказала жена Николая Робертовича Эрдмана Валентина Ивановна Кирпичникова, балерина.
Когда Каганович пригласил Фурера на работу в Москву, он устроил перевод балерины Лерхе из Харькова в московский Театр имени Станиславского и Немировича-Данченко. После смерти Фурера ее арестовали и сослали в лагерь в Сибирь.
Прошло много лет, и уже после смерти Сталина группа артистов театра выехала с гастролями в сибирские города. Возвращаясь с гастролей, на маленькой станции кто-то из артистов в одной немолодой и уже некрасивой буфетчице узнал Галину Лерхе. Повидаться и поговорить с ней собралась вся группа, а художник театра снял с поезда свой чемодан и сказал: «Я нашел здесь то, о чем мечтал все эти годы», — и остался на этой маленькой станции. Оказалось, что он был влюблен в Галину Лерхе с момента ее появления в театре, но никто об этом не знал. Через какое-то время Лерхе вышла замуж за этого художника, и они уехали в Харьков. Несмотря на то что у них родилась дочь, брак оказался непрочным, и они развелись. Галина Лерхе осталась в Харькове, преподавала хореографию начинающим балеринам, а ее дочь выросла, получила образование журналиста и уехала работать в Томск. О последнем мне рассказала Ирина Ильинична Эренбург. Оказалось, что Лерхе каждый год в свой отпуск едет к дочери в Томск и останавливается в Москве у приятельницы Ирины Ильиничны.
Я попросила Ирину Ильиничну передать приятельнице мой номер телефона, чтобы Галина могла мне позвонить, когда снова будет в Москве.
И она позвонила… Мне так хотелось поговорить с ней о Фурере, о ней самой, увидеться с ней и вспомнить прошлое. Но неожиданно она сказала: «Я так много страдала из-за этого человека, что не хочу вспоминать ни о нем, ни о годах в лагере и не хочу из-за этого встретиться с вами», — и положила трубку.
Бывает и так, но редко. Чаще всего все мы, травмированные на всю жизнь расстрелом мужей, как это ни тяжело, хотим встречаться друг с другом и говорить о тех, кто невинно пострадал в те зловещие годы.
Но в январе 1934 года, когда я уезжала из Горловки, веселый и полный надежд Фурер вместе с Бабелем провожал меня на вокзал…
В Николоворобинском нас встретил Штайнер, вероятно, уже подозревавший, что джентльменское соглашение с Бабелем — «никаких женщин в доме» — грозит нарушиться. Мы же решили, что надо подготовить его к этому постепенно, и поэтому через несколько дней сняли для меня комнату на 3-й Тверской-Ямской в трехкомнатной квартире одного инженера. Кроме супругов, в этой квартире жила домработница Устя, веселая, уже немолодая женщина. Она любила порассказать о жизни своих хозяев, и тогда Бабеля нельзя было от нее увести. Особенно веселил его обычный ответ Усти на мой вопрос по телефону: «Как дома дела?» — «Встренем — поговорим».
Вот одна из историй, рассказанных Бабелю Устей: «Жду, жду хозяина, всё нет и нет. Ну, легла спать, уснула, уж сон какой-то вижу, слышу — звонок, звонит так, что весь дом, наверное, слышит. Знаю: он. Открываю, вваливается кто-то. Не то хозяин, не то мельник какой. Как есть белый, с головы до ног чем-то обсыпанный, и кричит во всё горло: «Устя, квасу!» Ну, тут вижу: хозяин. Сдираю с него шапку, шубу, ругаю на чем свет стоит. Поснимала с него все, в постелю уложила, а сама до утра отмывала и отчищала шубу, шапку, ботинки, брюки, всё как есть. Утром хозяин рассказывает: вышел из гостей поздно, трамваи уж не ходют, да и вскочил в какой-то грузовик, а в нем что-то было вроде цемента или порошка какого. Вот и вывалялся!»
А потом мы с Бабелем совершили предательство: когда я насовсем переселялась в Николоворобинский, забрали Устю с собой.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.