С Бабелем в Николоворобинском переулке: Андре Мальро
С Бабелем в Николоворобинском переулке: Андре Мальро
Через несколько месяцев нашей раздельной жизни с Бабелем Штайнер сам предложил, чтобы я переехала в Николоворобинский, и уступил мне одну из своих двух верхних комнат, считая ее более удобной для меня, чем вторая комната Бабеля. Ее Бабель вскоре отдал соседу из другой половины дома. Дверь из нее была заложена кирпичом, и наверху осталось три комнаты.
Рабочая комната Бабеля служила ему и спальней; она была угловой, с большими окнами. Обстановка состояла из кровати, замененной впоследствии тахтой, платяного шкафа, рабочего стола, возле которого стоял диванчик с полужестким сиденьем, двух стульев, маленького столика с выдвижным ящиком и книжных полок. Полки Бабель заказал высотой до подоконника и во всю длину стены, на них устанавливались нужные ему и любимые книги, а поверху он обычно раскладывал бумажные листки с планами рассказов, разными записями и набросками. Эти листки шириной 10 и длиной 15–16 сантиметров он нарезал сам. Работал он или сидя на диване, часто поджав под себя ноги, или прохаживаясь по комнате. Он ходил из угла в угол, держа в руках суровую нитку или тонкую веревочку, которую все время то наматывал на пальцы, то разматывал. Время от времени он подходил к столу или к полке и что-нибудь записывал на одном из листков. Потом хождение и обдумывание возобновлялись. Иногда он выходил за пределы своей комнаты — зайдет ко мне, постоит немного, не переставая наматывать веревочку, помолчит и опять уйдет к себе. Однажды в руках у Бабеля появились откуда-то добытые им настоящие четки, и он перебирал их, работая, но дня через три они исчезли, и он снова стал наматывать на пальцы веревочку или суровую нить. Сидеть с поджатыми под себя ногами он мог часами; мне казалось, что эта привычка зависит от телосложения.
У Бабеля никогда не было пишущей машинки, и он не умел на ней печатать. Писал он перьевой ручкой и чернилами, а позднее ручкой, которая называлась «вечное перо». Вечной она, конечно, не была, ее надо было заполнять чернилами каждый раз, когда она переставала писать. Свои рукописи Бабель отдавал печатать машинистке, и какое-то время это делала Татьяна Осиповна Стах, пока она жила под Москвой и работала в Москве.
Рукописи хранились в нижнем выдвижном ящике платяного шкафа. И только дневники и записные книжки находились в металлическом, довольно тяжелом ящичке с замком.
Относительно своих рукописей Бабель запугал меня с самого начала, как только я поселилась в его доме. Он сказал мне, что я не должна читать что-либо, написанное им начерно, и что он сам мне прочтет, когда будет готово[18]. И я никогда не нарушала запрета. Сейчас я жалею об этом. Но проницательность Бабеля была такова, что мне казалось — он видит всё насквозь. Он сам признавался мне, как Горький, смеясь, сказал как-то:
— Вы — настоящий соглядатай. Вас в дом пускать страшно.
И я, даже когда Бабеля не было дома, побаивалась его проницательных глаз.
Ко времени нашей совместной жизни с Бабелем я уже поступила на работу в Метропроект. Он относился к моей работе очень уважительно и притом с любопытством. Строительство метрополитена в Москве шло очень быстро, проектировщиков торопили, и случалось, что я брала расчеты конструкций домой. У меня в комнате Бабель обычно молча перелистывал папку с расчетами, а то утаскивал ее к себе в комнату и, если у него сидел кто-нибудь из кинорежиссеров, показывал ему и хвастался: «Она у нас математик, — услышала я однажды. — Вы только посмотрите, как все сложно, это вам не сценарии писать…» Составление чертежей, что мне тоже иногда приходилось делать дома, казалось Бабелю чем-то непостижимым.
Но непостижимым было тогда для меня всё, что умел и знал он.
До знакомства с Бабелем я читала много, но без разбору — всё, что попадется под руку. Заметив это, он сказал:
— Это никуда не годится, у Вас не хватит времени прочитать стоящие книги. Есть примерно сто книг, которые каждый образованный человек должен прочесть обязательно. Я как-нибудь составлю вам список этих книг.
И через несколько дней он принес этот список. В него вошли древние (греческие и римские) авторы — Гомер, Геродот, Лукреций, Светоний, а также всё лучшее из более поздней западноевропейской литературы, начиная с Эразма Роттердамского, Свифта, Рабле, Сервантеса и Костера вплоть до таких писателей XIX века, как Стендаль, Мериме, Флобер. В этот список не входили произведения русских классиков и современников, так как с ними я была хорошо знакома, и Бабель это знал. Однажды Бабель принес мне два толстых тома Фабра «Инстинкт и нравы насекомых».
— Я купил это для Вас в букинистическом магазине, — сказал он. — И хотя в список я эту книгу не включил, прочитать ее необходимо. Вы прочтете с удовольствием.
И действительно, написана она была так живо и занимательно, что читалась как детективный роман.
У Бабеля было постоянное желание мне что-то показать, с кем-то познакомить. Он говорил: «Это Вам будет интересно, занятно, полезно».
Зная, что я читаю книги на немецком языке, Бабель заставил меня изучить классическую немецкую литературу, для чего нанял преподавательницу. С ней я прочла многие из произведений Лессинга, Шиллера, Гёте, Гейне и выучила десятки стихотворений наизусть.
В прозе Гейне встречалось много французских слов, и Бабель решил, что мне надо изучить и французский язык. Договорился с преподавательницей из Института иностранных языков, и занятия начались. Эти уроки мне очень нравились, но, к сожалению, продолжались недолго и прекратились весной 1939 года.
При этом Бабель не хотел, чтобы я лишалась каких-либо удовольствий, свойственных молодости. Искал мне компаньонов для катания на коньках, нашел группы лыжников, с которыми я уезжала в воскресенье на дачу под Москвой. Иногда спрашивал тех, кто к нему приходил, танцуют ли они, и просил: «Потанцуйте с Антониной Николаевной, она очень любит танцевать».
Сам заводил патефон и с удовольствием смотрел, как мы танцуем. Патефон Бабель привез мне из Франции, но при этом сказал: «Из-за Вас терпел такой позор, как самый последний обыватель, из-за границы тащил патефон».
Летом 1934 года и в последующие годы мне часто приходилось бывать с Бабелем на бегах, но я никогда не видела, чтобы он играл. У него к лошадям был чисто спортивный интерес. Он бывал на тренировках и в конюшнях гораздо чаще, чем на самих бегах. Скачками он интересовался меньше. Но люди, встречавшиеся на бегах, азартно играющие, и их разговоры очень его интересовали. На ипподроме он жадно ко всему прислушивался, внимательно присматривался и часто тащил меня из ложи куда-то наверх, где толпились игроки наиболее азартные, скидывавшиеся по нескольку человек, чтобы купить один, но, как им казалось, беспроигрышный билет.
Впоследствии по одной домашней примете я научилась безошибочно узнавать, что Бабель уехал к лошадям: в эти дни из сахарницы исчезал весь сахар.
Кроме лошадей, Бабель с детства любил голубей. Он был знаком со многими московскими голубятниками и с большим удовольствием с ними общался. Часто, когда я была на работе, он ходил к ним один, но раза три брал меня с собой.
Мы поднимались на чердаки домов или залезали по крутой лестнице в специально построенные голубятни. Хозяева голубей встречали Бабеля радушно, тут же выпускали птиц в небо. И мы смотрели, как красиво кружатся они над домом, то белые, то вишневые, то обычной сизой окраски, но всегда какие-то особенные. Хозяева путем скрещивания старались вывести свою особую породу с хорошими летными качествами. Во время этих встреч было много разговоров о кормлении голубей, об уходе за ними и наблюдении за их повадками. Рассказывали много историй о голубях, особенно о почтовых. Бабель с любопытством слушал голубятников и, когда мы уходили, выглядел вполне довольным этим общением.
Мне кажется, что к собакам Бабель был равнодушен. При мне у него не было собаки. Но когда собака Штайнера, доберман-пинчер по кличке Дези, родила щенка от какого-то дворового пса, Бабель любил возиться с этим щенком, называя его Чуркин — по имени известного в свое время разбойника. Щенок, которым Штайнер совсем не интересовался, однажды куда-то исчез — наверное, Бабель подарил его кому-нибудь. А Дези отправили к Штайнеру в Вену, когда ему в 1937 году запретили возвращаться в СССР.
Театр Бабель посещал не очень часто, с большой осторожностью, но зато на «Мертвые души» в Художественный ходил каждый сезон. Хохотал он во время представления «Мертвых душ» так, что мне неудобно было сидеть с ним рядом.
Когда Бабель возвратился после читки своей пьесы «Мария» в Художественном театре, то рассказал мне, что актрисам очень не терпелось узнать, что же это за главная героиня и кому будет поручена ее роль. Оказалось, что главная героиня отсутствует. Бабель считал, что пьеса ему не удалась, впрочем, он ко всем своим произведениям относился критически.
Ни оперу, ни оперетту Бабель не любил. Пение же, особенно камерное, слушал с удовольствием и однажды пришел откуда-то, восхищенный исполнением Кето Джапаридзе.
— Эта женщина, — рассказывал он, — была женой какого-то крупного работника в Грузии и пела только дома, для гостей. Но мужа арестовали, и она осталась без всяких средств к существованию. Тогда кто-то из друзей посоветовал ей петь на сцене. Она выступила сначала в клубе и успех имела невероятный. После этого сделалась настоящей певицей. Поет она с чувством необыкновенным.
Когда Кето Джапаридзе давала концерт в Москве, он повел меня ее послушать. Бабель никогда не пропускал хорошие музыкальные концерты, очень любил игру замечательной пианистки Марии Юдиной.
Однажды я возвратилась из театра и застала у Бабеля гостей — журналистов, среди которых знаком мне был только Регинин[19]. Я увидела Бабеля, бледного от усталости, прижатого к стене журналистами, о чем-то его выспрашивавшими. Набралась храбрости, подошла к ним и сказала:
— Разве вы не знаете, что Бабель не любит литературных разговоров?!
Они отошли, а Регинин сказал:
— Ну, поговорим в другой раз.
Они ушли, и Бабель сказал мне:
— Мойте ноги, выпью ванну воды…
Нелюбовь Бабеля к литературным интервью граничила с нетерпимостью. От дочери М. Я. Макотинского, Валентины Михайловны, мне известен, например, такой эпизод: когда Вера Инбер попыталась однажды (в 1927 или 1928 году) расспросить Бабеля и узнать, каковы его ближайшие литературные планы, он ответил:
— Собираюсь купить козу…
А в театре, откуда я возвратилась в тот вечер, показывали пьесу «Волки и овцы»; в перерыве между действиями присутствовавший на спектакле Авель Сафронович Енукидзе объявил зрителям только что полученную им новость: в СССР, прямо с Лейпцигского процесса, прилетел Георгий Димитров.
Киноэкран привлекал Бабеля всегда. Фильм «Чапаев» мы с ним ходили смотреть на Таганку. Он вышел из кинотеатра потрясенный и сказал:
— Замечательный фильм! Впрочем, я — замечательный зритель; мне постановщики должны были бы платить деньги как зрителю. Позже я могу разобраться, хорошо или плохо сыграно и как фильм поставлен, но пока смотрю — волнуюсь и ничего не замечаю. Такому зрителю нет цены.
Летом 1934 года в Москву впервые приехал из Парижа известный французский писатель Андре Мальро. Это был довольно высокий и очень изящный человек, слегка сутулившийся, с тонким лицом, на котором выделялись большие, всегда серьезные глаза. Нервный тик то и дело проходил по его лицу. У него были темно-русые гладко зачесанные назад волосы, одна прядь часто падала на лоб, и он отбрасывал ее движением руки или головы.
Втроем — Мальро, Бабель и я — мы смотрели физкультурный парад на Красной площади с трибуны для иностранных гостей. Недалеко от нас стоял Герберт Уэллс. Со мной был фотоаппарат, и мне захотелось снять Уэллса. Подвигаясь поближе к нему и смотря в аппарат, я нечаянно наступила на ногу японскому послу и смутилась. Бабель, заметив это и стремясь сгладить мою неловкость, с улыбкой спросил его:
— Скажите, правда ли, что у вас в Японии размножаются почкованием?
Тот весело засмеялся, что-то шутливо ответил, и всё было замято. Мне же Бабель тихо сказал:
— Из-за Вас у нас могли быть неприятности с японским правительством. Надо быть осторожнее, когда находишься среди послов.
Снимать я больше не пыталась. Трибуна для иностранных гостей находилась близко от Мавзолея, и стоявшим на ней был хорошо виден Сталин в профиль. После парада мы направились в ресторан «Националь» обедать. За обедом Мальро всё обращался ко мне с вопросами о том, какое место занимает любовь в жизни советских женщин, как они переживают измену, как относятся к девственности? Я отвечала как могла. Бабель переводил мои ответы и, наверно, придавал им более остроумную форму. Во всяком случае, Мальро с самым серьезным видом кивал головой.
В тот же приезд Мальро сказал, что «писатель — это не профессия». Его удивляло, что в нашей стране так много писателей, которые ничем, кроме литературы, не занимаются, живут в особых домах, имеют дачи, дома творчества, санатории. Об этом образе жизни писателей Бабель как-то раз сказал:
— Раньше писатель жил на кривой улочке, рядом с холодным сапожником[20]. Напротив обитала толстуха прачка, орущая во дворе мужским голосом на своих многочисленных детей. А у нас что?
Летом 1935 года в Париже состоялся Международный конгресс писателей в защиту культуры и мира. От Советского Союза туда была послана делегация писателей, к ней присоединился находившийся тогда во Франции Илья Эренбург. Когда эта делегация прибыла в Париж, французские писатели заволновались: где Бабель? где Пастернак? В Москву была направлена просьба, чтобы эти двое вошли в состав делегации. Сталин распорядился отправить в Париж Бабеля и Пастернака. Оформление паспортов, которое длилось обычно месяцами, было совершено за два часа. В ожидании паспорта мы с Бабелем сидели в скверике перед зданием МИДа на Кузнецком мосту.
Возвратившись из Парижа, Бабель рассказывал, что всю дорогу туда Пастернак мучил его жалобами: «Я болен, я не хотел ехать, я не верю, что вопросы мира и культуры можно решать на конгрессах… Не хочу ехать, я болен, я не могу!» В Германии каким-то корреспондентам он сказал, что «Россию может спасти только Бог».
— Я замучился с ним, — говорил Бабель, — а когда приехали в Париж, собрались втроем — я, Эренбург и Пастернак — в кафе, чтобы сочинить Борису Леонидовичу хоть какую-нибудь речь, потому что он был вял и беспрестанно твердил: «Я болен, я не хотел ехать». Мы с Эренбургом что-то для него написали и уговорили его выступить. В зале было полно народу, на верхних ярусах толпилась молодежь. Официальная, подготовленная в Москве речь Всеволода Иванова была в основном о том, как хорошо живут писатели в Советском Союзе, как много они зарабатывают, какие имеют квартиры, дачи и так далее. Это произвело на французов очень плохое впечатление. Именно об этом нельзя было говорить. Мне было так жалко беднягу Иванова… А когда вышел Пастернак, растерянно и по-детски оглядел всех и неожиданно сказал: «Поэзия… Ее ищут повсюду… а находят в траве…» — раздались такие аплодисменты, такая буря восторга и такие крики, что я сразу понял: всё в порядке, он может больше ничего не говорить.
Свою речь Бабель не пересказывал, но впоследствии от И. Г. Эренбурга я узнала, что Бабель произнес ее на чистейшем французском языке, употребив много остроумных выражений; ему бешено аплодировали и кричали, особенно молодежь.
27 июня Бабель писал матери и сестре из Парижа:
«Конгресс закончился, собственно, вчера. Моя речь, вернее, импровизация (сказанная к тому же в ужасных условиях, чуть ли не в час ночи), имела у французов успех. Короткое время положено мне для Парижа, буду рыскать как волк в поисках материала — хочу привести в систему мои знания о ville lumiere и, м.б., опубликовать их»[21].
Однажды я попросила Эренбурга, уезжавшего во Францию, узнать, не сохранилась ли стенограмма речи Бабеля на конгрессе. Он говорил об этом с Мальро, одним из организаторов конгресса, но оказалось, что все материалы погибли во время оккупации Парижа немцами.
В апреле 1936 года Бабель ездил к Алексею Максимовичу Горькому в Тессели вместе с Андре Мальро и Михаилом Кольцовым. Возвратившись, он рассказал, что Мальро обратился к Горькому с предложением о создании «Энциклопедии XX столетия», которая имела бы такое же значение для духовного развития человечества, как «Энциклопедия» XVIII столетия, основателем и главным редактором которой был Дени Дидро. Такая энциклопедия должна была, по плану Мальро, стать основным литературным, историческим и философским оружием в борьбе за гуманизм против фашизма. Предполагалось, что в составлении этого грандиозного труда примут участие ученые и писатели почти всех стран мира и что энциклопедия будет издана одновременно на четырех языках — русском, французском, английском и испанском. А. М. Горький, по словам Бабеля, одобрил идею создания такой энциклопедии и в качестве редактора от Советского Союза предложил Н. И. Бухарина. На это Мальро ответил, что не знает другой личности с кругозором подобной широты.
Однако полное взаимопонимание между Горьким и Мальро обнаружилось только в том, что энциклопедию надо создавать. По всем остальным вопросам, касавшимся свободы искусства и личности, а также оценки произведений таких писателей, как Достоевский и Джойс, Горький и Мальро оказались почти на противоположных позициях.
Переводчиками Мальро в этих беседах были Михаил Кольцов и Бабель. Бабель жаловался мне, что миссия была трудной — приходилось быть и переводчиком, и дипломатом в одно и то же время.
— Горькому нелегко дались эти беседы, — говорил Бабель, — а Мальро, уезжая из Тессели, был мрачен: ответы Горького не удовлетворили его…
Во второй свой приезд в СССР Андре Мальро несколько раз бывал у нас дома. Бабель любил подшутить над ним и называл его по-русски то Андрюшкой, то Андрюхой, а то подвинет к нему какое-нибудь блюдо, уговаривая: «Лопай, Андрюшка!» Тот же, не понимая по-русски, только улыбался и продолжал говорить. Как человек нервный и очень темпераментный, он говорил всегда быстро и взволнованно. Его интересовало всё: и отношение у нас к поэту Пастернаку, и критика музыки Шостаковича, и обсуждение на писательских собраниях вопросов о формализме и реализме.
Однажды я задала Мальро банальный вопрос: как ему понравилась Москва? В Москве недавно открыли первую линию метро и всем иностранцам непременно ее показывали. Мальро ответил на мой вопрос кратко: «Unpeu trop de metro» («Многовато метро»).
Позднее Бабель рассказывал мне, что во время испанских событий Мальро был командиром воздушной эскадрильи в Интернациональной бригаде; кроме того, он летал в Нью-Йорк, где, выступая с пламенными речами перед американцами, собрал миллион долларов в пользу борющейся Испании.
Кажется, в тот же раз, в 1936 году, Андре Мальро привез в Москву своего младшего брата Ролана. Бабель очень смешно рассказывал, как, приехав в Советский Союз, Ролан сказал брату: «Если ты думаешь, что я могу прожить без женщины двое суток, ты ошибаешься». Он познакомился с какой-то русской девушкой, пригласил ее в ресторан и попытался обнять уже в такси, но тут же получил по физиономии. Девушка приказала шоферу остановиться и убежала. Ошарашенный Ролан пришел к Бабелю со словами: «Не понимаю, как в вашей стране может повыситься рождаемость, как пишут у вас в газетах». Бабель перевел мне слова Ролана, и мы оба ликовали, что наша девушка дала отпор французу. Ролан часто приходил к нам, и Бабель приводил его ко мне в комнату и говорил: «Передаю вам этого идиота, он до смерти мне надоел. Займите его чем-нибудь, ради бога». При этом Бабель мило улыбался Ролану. Мне приходилось сдерживать смех. В то время я начала самостоятельно изучать французский язык. Почему-то учебник было трудно достать, и, когда мне попался учебник для военной академии (A l’Acaddmie Militaire), я его купила. Пытаясь разговаривать с Роланом, я обнаружила, что не знаю, как по-французски цветы и духи, зато знаю такие слова, как пушки и пулеметы и много других военных терминов. Бабель очень смеялся, когда Ролан рассказал ему об этом. Иногда Бабель отправлял нас с Роланом в театр. Мучительные попытки разговаривать по-французски закончились тем, что мы неожиданно выяснили, что можно с грехом пополам объясняться по-немецки. Оказалось, что Ролан окончил в Германии какое-то учебное заведение по кинематографии и хотел работать по этой специальности у нас в СССР. Впоследствии его устроили на «Мосфильм», где снималась картина под названием «Зори Парижа». У нас он стал бывать реже, поскольку жил тогда то ли в гостинице, то ли на частной квартире. Русским языком он овладел довольно быстро. Однажды зимой пришел к нам в теплых рукавицах, и, когда гостившая у нас мама спросила: «Вам тепло?», Ролан вдруг ответил: «Мне не холодно и не жарко». Это было большое достижение. Дальнейшая судьба Ролана мне точно не известна, но кто-то из приехавших из Парижа будто бы рассказывал, что Ролан был расстрелян как немецкий шпион. Я думаю, это случилось уже после войны 1941–1945 годов.
После каждого возвращения Эренбурга из Парижа я спрашивала его об Андре Мальро. От него узнала, что Мальро боролся с фашизмом, вступив в армию де Голля, и что, когда американские войска в 1945 году заняли Париж, Мальро нашли под Парижем с пулеметом в руках. Наши газеты в последующие годы замалчивали всё, что касалось Мальро. Раза два появлялись заметки иронического содержания. А в это время Мальро, будучи министром культуры в правительстве де Голля, написал большое исследование об искусстве, и его во Франции называли «современным Стендалем».
Я поступила на работу в Метропроект в марте 1934 года, и поэтому мне не полагался отпуск ни летом, ни осенью, а только зимой, в декабре. Бабель достал мне путевку в дом отдыха работников искусств (РАБИС) под Москвой. Он проводил меня на поезде до железнодорожной станции, от которой я в запряженных лошадью санях вместе с другими отдыхающими доехала до дома отдыха. Меня поселили в одной комнате с молодой и милой женщиной Ольгой Анатольевной Бакушинской, которая оказалась дочерью профессора А. В. Бакушинского, историка искусства. Мы познакомились с нашими соседями по столу и образовали компанию, чтобы вместе проводить время.
31 декабря ничего не обещавший мне Бабель неожиданно приехал, нагруженный шампанским, конфетами и апельсинами. Новый год мы встречали в нашей комнате, пригласив к себе новых знакомых. Ожидая наступления Нового года, мы затеяли веселую игру, в которую играли и раньше. Кто-нибудь сочинял рассказ, оставляя места для прилагательных, а потом все остальные по очереди называли прилагательные, и автор рассказа постепенно заполнял ими пустые места перед существительными. Затем получившийся текст зачитывался вслух, и неожиданные сочетания прилагательных с существительными, а иногда и сами прилагательные часто оказывались очень смешными. Бабель с удовольствием принял участие в этой игре, и его прилагательные были самыми смешными. Встретив Новый год, все пошли гулять, после чего Бабель ушел в комнату, предоставленную ему для ночлега. Кажется, это был кабинет врача. Утром после завтрака Бабель уехал в Москву. Так мы встретили 1935 год.
Летом Бабель отправился в поездку по Киевщине для сбора материалов в журнал «СССР на стройке». Готовился специальный тематический номер по свекле. У меня как раз намечался отпуск.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.