Глава 12 На разных планетах
Глава 12
На разных планетах
Я сошла с ума от любви.
Мила — Мервину, 14 декабря 1964 года.
Москва, понял я, обладает особой привлекательностью для людей очень умных, но зачастую надломленных, убегающих от жизненных неудач или стремящихся что-то доказать этому миру. Как и неудачная любовь, она может навсегда изменить человека. И подобно любви и наркотикам, сначала дарит человеку неописуемый восторг, но затем, когда острота чувств утихает, заставляет с лихвой расплатиться за полученное наслаждение. «А ты что, думал, все это бесплатно?» — спрашивал мой коллега по «Москоу таймс» Йонас Бернштейн, когда я появлялся в редакции, жалуясь на похмелье или потирая подозрительные синяки. Наверное, все мы именно так и думали.
Москва достигла апогея своего величия в конце лета 1997 года, когда отмечалось 850-летие основания города. Мэр столицы Юрий Лужков решил провести этот праздник с необычайным размахом, чтобы продемонстрировать расцвет и достижения Москвы, и объявил о проведении массовых гуляний. В этот день в центре столицы собралось пять миллионов человек, и мэр Лужков триумфально проехал мимо Центрального телеграфа в стилизованном под греческий сосуд для вина автоприцепе. На Красной площади пел Лучано Паваротти, на Ленинских горах Жан-Мишель Жарр представлял свое знаменитое световое шоу son-et-lumi?re, проецируя лазерные лучи на громадное здание МГУ. Помню, как недалеко от Парка культуры я брел среди груд мусора за рядами киосков с водкой и искал, где бы пописать, и наткнулся на парочку, совокупляющуюся на тротуаре среди разбросанных пивных бутылок и рваных пакетов. Это была ночь невероятного разгула; над городом расцветали лазерные лучи Жарра, а молодые парни и девушки разъезжали по улицам на крышах троллейбусов и швыряли в прохожих яркие фейерверки.
В то же самое время в Москве существовали и такие места, которые наверняка раздражали городское начальство с мэром во главе. Два дня я провел на Курском вокзале, под бетонными платформами, где нашли себе убежище бездомные бродяги, оказавшиеся на самом дне. Как только стихла вечерняя сутолока, эти таинственные обитатели повылезали из своих укрытий в подземных переходах и завладели вокзалом. Спустившись на пути, я увидел несколько семейств, устроивших себе под платформой жилище из картонных коробок. Потом угостил пивом банду молодых карманников, которые половину своей добычи отдавали милиции, чтобы та их не трогала. Со мной заговорила тринадцатилетняя проститутка с грубо размалеванным лицом и сальными волосами, скрепленными блестящей пластмассовой заколкой. Я купил ей банку джина с тоником, и она рассказала, что сбежала из далекой деревни от родителей-алкоголиков, потому что они ее избивали. «Зато теперь я в большом городе, — сказала она, с довольным видом обозревая свое бетонное жилище, заваленное мусором и освещенное уличными неоновыми фонарями. — Я всегда мечтала здесь жить».
Я находил еще много подобных беглецов, обосновавшихся в лабиринтах подземных коммуникаций на окраинах города. Эти ребята, все, как один, пристрастившиеся нюхать клей «Момент», добывали средства к существованию, обчищая карманы, автомобили и квартиры или работая носильщиками у торговцев на рынках. Грязные и худые, они поражали своим неистощимым юмором и дружелюбием, хотя и жили под страхом, опасаясь обнаглевших гомосексуалистов, милицейских облав и американских миссионеров, приносивших им еду, за что заставляли молиться Иисусу. Эти маленькие изгои были хитрыми и циничными, как крысы, но держались одной семьей и заботились о младших ребятишках лет восьми-девяти, которых обучали сложному искусству выживания в их маленьком мирке. Они с огромной гордостью пригласили меня в свое логово и, смущаясь, попросили купить им хот-доги — самое роскошное угощение, какое только могли себе представить.
В августе того же года я переехал в другую квартиру, на Петровке. Моя бывшая хозяйка со Староконюшенного, охваченная лихорадкой наживы, всего за два дня до очередного платежа сообщила, что теперь мне придется платить за жилье в полтора раза больше. Я пообещал, а сам поздно вечером попросту сбежал.
Моей соседкой по квартире оказалась восхитительная, похожая на цветок, девушка из Канады по имени Патти — она была биржевым маклером. Как и многих иностранцев, хлынувших тогда в Москву, Патти прибило приливной волной экономического бума — сразу после избрания президентом страны Бориса Ельцина. Для тех, кто сумел воспользоваться этой распродажей века, наступили золотые времена.
Разбогатевшие в Москве иностранцы являли собой передовой отряд капиталистических хищников. Они жили в просторных квартирах, где когда-то обитали сталинские министры, устраивали великолепные приемы на огромных дачах бывших членов Политбюро, на уик-энд летали на Ибицу, захватывали женщин покоренной ими страны и, в целом, собирали урожай в сотни миллионов долларов, сравнимый с военными расходами НАТО во время холодной войны, что позволяло им жить с невероятной роскошью. Днем они торговали акциями, приобретали компании и наживали состояние продажей товаров повседневного спроса вроде «Тампакса», сигарет «Мальборо» и дезодорантов, а вечером, нанюхавшись кокаина, разъезжали по Москве в сверкающих черным лаком джипах с девушками поразительной красоты.
Один из моих знакомых нажил миллион благодаря теплым отношениям с русской Православной Церковью. Кремль разрешил ей вести беспошлинную торговлю алкоголем и сигаретами, прибыль от которой должна была направляться на восстановление церквей. Другой мой приятель, работавший в крупной американской консалтинговой фирме, разбогател, проводя аудиторские проверки бывших советских предприятий. Схема была довольно простой. Каким бы обреченным предприятие ни было, аудитор советовал уволить половину рабочих, сочинял привлекательную легенду, чтобы продать его доверчивым западноевропейским инвесторам, а полученный доход делился между советчиком и руководством предприятия.
Россия определенно притягивала к себе людей, начисто лишенных совести и склонных к саморазрушению, здесь ничто не мешало разгулу страстей. Это был странный, безбожный мир, где представления о моральных ценностях полностью отсутствовали, и у человека, обезумевшего от чудовищной свободы, проявлялись самые темные свойства его натуры.
Но за весь этот разгул и обогащение Москва взимала со своих новых хозяев тяжелую дань, коварно отыгрываясь на их психике. Вы видели только что прибывших сюда молодых ребят, веселых, добродушных и простоватых, и всего за год они приобретали тот бесстрастно-жесткий замкнутый облик, который обычно ассоциируется с людьми опасных профессий, например, циркачами. Эгоистичные молодые гедонисты быстро превращались в эгоистичных психопатов — слишком много сексуальных побед, денег, водки, наркотиков и цинизма за слишком короткое время.
Однако Патти каким-то образом удавалось сохранять беспечную жизнерадостность. У меня сохранились самые живые воспоминания о том времени. Как-то ранним летним утром, проснувшись, я обнаружил в своей комнате обнаженную Патти, которая рылась в моем столе в поисках амфетаминов. Ей нужно было успеть на ранний рейс, чтобы слетать по очередному делу в Сибирь, где она скупала промышленные предприятия. Я сонно проковылял в ванную, взглянул в зеркало и увидел, что на меня смотрит вампир носферату. Придя в себя после дозы химии, Патти весело прошлепала по коридору в своих сандалиях от «Прада» и сумкой от Ральфа Лорена, крикнув мне «до свиданья».
— Патти, дорогая, когда ты купишь мне завод? — крикнул я из ванной.
— Скоро, милый, очень скоро, когда все мы станем очень, очень богатыми! Бай!
Осенью 1965-го Мервин готовился навсегда покинуть свою обитель в колледже Св. Антония. Он получил должность преподавателя в Ноттингемском университете, который, по его же словам, в рейтинге университетов «находился почти у самого дна второго дивизиона». Четырнадцать месяцев усилий не принесли успехов в деле с Милой, и его снедало одиночество. В последние недели он отправлялся в Уитхем и бесцельно бродил там среди деревьев.
Сегодня вечером мне очень грустно, поэтому я пишу тебе, это помогает, — писал Мервин. — Меня поразили твои рассказы об одиноких прогулках. Ты действительно разговариваешь со мной и зовешь меня? Весь вечер я думал, что услышу твой голос, тихий, нежный и такой мелодичный, только жаль, что не смог бы тебе ответить. Я часто думаю о тебе, ты всегда со мной… Я мечтал о том, чтобы ты была рядом, — мы гуляли бы в солнечном саду или вместе занимались бы чем-нибудь. Печаль моя почти непереносима, но иногда немного утихает, тогда я в состоянии собраться с мыслями и начинаю работать.
С концом своей оксфордской карьеры он впал в отчаяние. Испытанные приемы спастись от него не помогали, так что Мервин стал подумывать о чем-нибудь неординарном. И тут руководство колледжа в прощальном жесте великодушия предложило за свой счет отправить Мервина на конференцию в Вену, хотя он не проводил никаких научных исследований и не мог представить доклад. Единственное условие, предупредил его один из сотрудников колледжа, Теодор Зельдин, чтобы он «не вздумал затевать что-нибудь сомнительное».
Конференция была пышным мероприятием с банкетами и речами. Мервин сбегал с банкетов и обедал в одиночестве в русском ресторане «Жар-птица», принадлежавшем толстому русскому, который всегда сам встречал гостей и потчевал водкой, даже если ее не заказывали. Гитарист-болгарин исполнял грустные песни и лениво переругивался с хозяином. Мервин действительно замыслил одно «сомнительное» дело: он решил в день закрытия конференции тайно проникнуть в Чехословакию и отправить оттуда конфиденциальное письмо, которое, как он надеялся, изменит его судьбу. Хотя в то время визы не требовалось и поезд шел от Вены до Праги всего три часа, Мервин не спал, опасаясь, как бы его не схватили, как Джералда Брука. Но поездка прошла благополучно; пограничник внимательно изучал его паспорт, однако штамп свой поставил.
Мервин прибыл в Прагу 6 сентября 1965 года и остановился в захудалом отеле «Слован». Он нашел Прагу более оживленной, чем Москва, и даже наткнулся на маленький ночной клуб, где в одиночестве выпил стакан вина. В ту ночь он засел за длинное откровенное письмо Алексею. Мервин расписывал ему выгоды пропагандистской кампании, которую можно будет развернуть в советской прессе, если Миле разрешат выезд из страны, и предлагал за это «существенную» сумму денег. Он указывал на известные случаи с поляками и немцами из Восточной Германии, которые неофициально, но без нарушения закона заплатили за свой выезд. Мервин тоже может помочь России, и хотя сам он не богат, но обязательно найдет спонсоров. Эти деньги могут пойти на «благотворительные цели» в Советском Союзе. «Мы с вами почти ровесники, Алексей, и можем говорить открыто и честно. Прошу вас, помогите!» — умолял Мервин.
В противоположность Миле, Мервин все еще питал наивную веру в порядочность КГБ или хотя бы лично Алексея. Он не обещал свое сотрудничество, но даже если бы и обещал, теперь его предложение вряд ли было бы принято. Он отправил письмо заказной почтой с Центрального почтамта у Венцеславской площади. Ответа он так и не дождался.
Возможно, мои родители нашли в своей разлуке нечто, напоминающее им ту эмоциональную пустоту, которую каждый из них испытал в детстве. Не знаю, но с какого-то момента в самом начале их эпистолярного романа они стали настолько подробно сообщать друг другу о каждом прожитом дне, что постепенно эти письма взяли верх над действительной жизнью, превращаясь в историю и отнимая у них настоящее.
Мила свято соблюдала установленный ею ритуал любви на расстоянии. Уходя на работу, она целовала фотографию Мервина. По дороге домой покупала для Мервина грампластинки, чтобы он мог слушать русскую музыку со своими друзьями. О малейших недомоганиях Мервина советовалась со своим доктором. Почти в каждом письме она спрашивает о том, как Мервин питается; эта озабоченность едой была привита ей голодным детством.
«Ты слушаешься свою Милу? Прошу тебя, Мервин, не употребляй слишком много перца, уксуса и других специй. Пьешь ли ты молоко? Я каждый вечер выпиваю пол-литра молока. Ешь как следует, как я тебя учила, и следи, чтобы продукты были свежими». Если Мервин отвечал, что время от времени его тянет к блюдам с карри, Мила категорически выговаривала ему: «Я уважаю твои вкусы, но, боюсь, некоторые блюда вредят твоему здоровью, — я говорю о том, на что указывала тебе в Москве — о твоем пристрастии к восточной, кавказской и индийской кухне. Эта кухня для тебя слишком острая, ведь ты живешь в стране с морским климатом. Такая пища подходит людям с крепким желудком, а ты деликатный северный цветок, тебе и есть нужно деликатную пищу».
Иногда Мила просила купить ей что-нибудь из одежды, что Мервин и делал (шутливо ворча на расходы) и отправлял из Лондона в Москву через фирму «Динерман», единственную, имевшую лицензию на доставку посылок из-за границы в СССР. В свою очередь, Мила покупала книги и посылала их, обернутых коричневой бумагой и обвязанных бечевкой, бандеролями. Вскоре у него на полках собралась целая библиотека из ее книг.
Виртуальные отношения Милы с Мервином становились все глубже; она целиком погрузилась в свой воображаемый мир. «Как будто я живу в сложном механизме по имени Мервин и вижу вокруг себя все его болтики и колесики, — писала она. — Ты смысл и цель моей жизни… Вскоре я начну практиковать новую веру, мервинизм, и заставлю всех и каждого верить в моего Бога тепла и радости».
Во многих отношениях жизнь в потоке писем казалась ей более реальной, нежели жизнь окружавших ее людей. «У меня нет настоящего, только прошлое и будущее — когда я в него верю, — писала она. — Вокруг меня все мертво, я ступаю по руинам, направляясь к цели, то есть к тебе». Она жила ради писем Мервина; «остальные дела придумываю только для того, чтобы заполнить время».
Мила описывает, как под теплым моросящим дождиком сидит во дворе у дома на Староконюшенном и, читая последнее письмо Мервина, смеется вслух, а из полуподвального окна на нее с любопытством смотрит какая-то морщинистая старуха. «У меня будто выросли крылья. В письмах ты открываешь свою душу, и она, как чистый, свежий поток, изливается на меня и придает силы моей душе и телу. Для меня это лучшее лекарство. Твои письма становятся все нежнее и теплее, скоро я буду плакать не от печали, а от радости».
Людмила на отдыхе.
Север России. 1965 год.
Выходные дни она провела на даче; по железной крыше барабанил уже почти осенний дождь, Мила вязала и слушала, как Ольга читает Чехова. Когда дождь кончился, Мила долго гуляла в поле и звала Мервина. Грусть овладевала ею. «Мервин, она сохнет от тоски… Неужели она мало настрадалась за свою жизнь! Я так за нее беспокоюсь! — писала Ленина. — Может быть, оттого, что она никогда не знала родительской любви, она страдает вдвое острее. Наш дом буквально погружен в скорбь… Она перестала улыбаться, смеяться, на глазах у нее постоянно слезы. Прошу тебя, пиши ей чаще, она живет тобою».
От волнений у Милы начались перебои с месячными, но доктор сказала, чтобы она не беспокоилась: «Во время войны у женщин годами не было месячных». Правда, она все равно выписала ей инъекции «для ваших нервов», а также курс магнитотерапии.
В 1965 году Милу внезапно стал терзать страх, что у нее украдут красавца жениха. Этот страх наполнял ее сны. Как-то раз Миле приснилось, что она с Валерием была в Большом театре и увидела в партере Мервина с другой женщиной. Она закричала и стала громко звать его, охваченная непреодолимым желанием спрыгнуть к нему с балкона.
Боль от разлуки усиливала ее самые глубинные страхи, главное, Мила опасалась, как бы Мервин не бросил ее, — она чувствовала себя неуверенно и переживала, что не слишком красива.
Для меня это самый больной вопрос, и я никогда и ни с кем не обсуждаю его — однако мне жаль, если в этом отношении я разочарую твоих друзей и знакомых, — писала Мила. — Я очень этого боюсь. Правда, утешает одно — у меня всегда было много друзей-мужчин, некоторые из них очень красивые, и я им нравилась, их влекло ко мне. Я знаю, что тебе, как и всякому мужчине, нравятся красивые женщины. Мне тоже нравится красота во всех ее проявлениях. Я очень надеюсь, что ты будешь выше этого и увидишь то, чего не видят другие. Мы будем вместе любоваться на красивых женщин. Я не настолько не уверена в себе, чтобы не признавать красоту других, если только они не суки и не идиотки. Я редко снималась — ты знаешь почему, — но если что-нибудь получится, я пошлю тебе фотографию. Я стесняюсь, когда ты показываешь мои снимки посторонним.
Мила давала почитать кое-какие письма Мервина своим подругам по работе — пусть знают, что у нее тоже есть мужчина, благодаря которому она почувствовала себя женщиной. «Я хочу быть любимой и хочу, чтобы люди знали — я вовсе не несчастна». Но боль и, возможно, смутное ощущение стыда и вины за то, что она потеряла своего возлюбленного, заставляли ее задерживаться на работе — ей было тяжело видеть, как других встречают мужья и возлюбленные.
В конце сентября 1965 года Мервин прочел очень обнадежившую его публикацию в газете «Сан». Оказалось, тайные переговоры об обмене Брука на Крогеров зашли дальше, чем он предполагал. Советскую сторону на этих переговорах представлял Вольфганг Фогель, загадочный восточногерманский адвокат. У него уже имелся удачный опыт — в 1962 году он участвовал в обмене шпионами — американского пилота Гарри Пауэрса на ветерана советской разведки Рудольфа Абеля, чье настоящее имя было Вильям Фишер. По иронии судьбы, в 40-х годах, когда супруги Крогер внедрились в Манхэттенский проект США, Абель являлся их контролером и передавал им указания московской разведки. Кроме того, ходили слухи, что Фогель организовал «выкуп» восточногерманских немцев их родственниками на Западе.
Британское правительство решительно отвергает все предложения об обмене сейчас или в будущем, — писала «Сан» в номере от 22 сентября 1965 года. — Оно считает, что Джералда Брука, содержащегося в Москве в заключении за подрывную деятельность, намеренно задерживают в расчете получить за него выкуп. Но эта позиция не отпугнула господина Фогеля… В понедельник вечером, когда он направлялся на встречу с мистером Кристофером Лашем в британской штаб-квартире в Западном Берлине, оливковый «опель» Фогеля пропустили через «Чекпойнт Чарли» без обычной тщательной проверки документов.
Через четыре дня Мервин мчался в поезде на восток через всю Германию. Отопление в поезде было выключено, и на рассвете, дрожа от холода, он прошел через сторожевую будку и колючую проволоку, окружающую Западный Берлин. Как обычно, он остановился в самом дешевом отеле, какой только смог найти, на сей раз в «Алкроне» на Литценбургерштрассе. Мервин позвонил Юргену Штанге, западногерманскому адвокату, знакомому Фогеля, и договорился о встрече на завтра. Весь день он провел в Восточном Берлине, осматривая достопримечательности. Повсюду глаз натыкался на оставшиеся после войны руины, и в городе ощущались скованность и напряжение. В конце дня он посетил зоопарк, где из клеток на него смотрели насупившиеся обезьяны.
Мервин подробно рассказал Штанге о своем деле, и тот пообещал ему устроить встречу с Фогелем на следующий день. Их свидание состоялось в баре «Баронен», маленьком и очень дорогом заведении, которое часто посещали бизнесмены, а Фогель туда заходил выпить, возвращаясь в Восточный Берлин из своих регулярных поездок. Ожидая Фогеля, он заметил на манжетах высокого бармена очень экстравагантные запонки — явно напоказ, — очевидно, в расчете на солидные чаевые.
Фогель оказался круглолицым доброжелательным очкариком. Мервин не очень хорошо говорил по-немецки, а Фогель не знал английского; Штанге объяснил, что его знания иностранных языков ограничиваются латынью и греческим. Но Фогель был в ударе, и в его голосе звучали оптимистические нотки. Он предложил поменять Милу и еще кого-нибудь на одного из Крогеров, что Мервину показалось в высшей степени маловероятным. Но энтузиазм немецкого адвоката вселил в него надежду.
Когда Фогель собрался уходить, Мервин вскочил и предложил поднести небольшой чемодан, с которым Фогель пришел в бар. Чемоданчик оказался настолько тяжелым, что Мервин едва оторвал его от пола. Спотыкаясь, он последовал за Фогелем, с трудом водрузил таинственный груз в багажник его «опеля» и помахал вслед, когда машина помчалась на восток. Мервин так и не узнал, что находилось в том чемодане.
На следующий день в штаб-квартире западных союзников по антигитлеровской коалиции Мервин встретился с Кристофером Лашем из британского Форин-офиса и попросил связать его с Лондоном — он хотел получить официальный ответ на предложенную Фогелем идею обмена. Лаш категорически отказал ему: «Мы не намерены служить каналом для обсуждения вопросов подобного рода. Мы не желаем, чтобы все сюда ездили».
А Фогель так и не связался с Мервином. Этот вариант оказался очередным тупиком.
Вскоре после возвращения из Берлина Мервин погрузил чемоданы в старенький «форд» и отбыл из Оксфорда на север, в свою новую университетскую квартиру в Лонг-Итоне, недалеко от Ноттингема. За рулем он сидел наверняка с прямой спиной, вспоминая строгий наказ Милы: «не горбись, словно тащишь ведра с водой».
Мервин нашел Лонг-Итон невероятно тусклым и мрачным промышленным городком, который живо напомнил ему детство в Южном Уэльсе. Профессора Ноттингемского университета были обеспечены гораздо скромнее, чем в Оксфорде. Единственное развлечение, которое мог предложить город, — это посещение пабов, где клиент имел возможность сидеть рядом со стиральной машиной и наблюдать за вращающимся в цилиндре бельем. Оказаться после Москвы и Оксфорда в Ноттингеме означало полный крах, зато теперь он мог целиком посвятить себя своей борьбе. Несмотря на припадок эпилепсии, случившийся с ним впервые в кафетерии на вокзале Кингс-Кросс, Мервин оставался оптимистом.
«С сегодняшнего дня я решил, что, какие бы вести ни получил из России, я всегда буду входить в аудиторию с улыбкой на лице, — писал он Миле. — Мой отказ от издания книги нисколько меня не удручает». На фотографии, сделанной той осенью, Мервин сидит за письменным столом, в своем маленьком, узком университетском кабинете, с радиоприемником, которым на моей памяти он пользовался еще в середине 1970-х, на фоне полок, прогибающихся под тяжестью книг. И с очень серьезным видом читает письмо. Среди беспорядочного нагромождения своих вещей он выглядит по-детски смущенным и немного растерянным, но вполне довольным.
В один из редких приездов Мервина в Суонси, его мать потребовала, чтобы он разорвал эту губительную связь с русской.
Сегодня утром моя мать-тигрица показала свои клыки. Как гласит английская пословица, «леопард не меняет своих пятен», — писал Мервин, сидя в «форде» на стоянке у спортивного клуба Ноттингемского университета, где он каждый день плавал в бассейне. Она жалуется, что я крайне редко приезжаю домой, что заставляю ее сильно страдать, утверждает, что недавние события в России едва не убили ее. «И когда я думаю, что стало с твоей карьерой, меня охватывает ужас», — говорит она. «Замолчи, — ответил я, — или я сейчас же уеду, машина стоит прямо у дома». Она сразу умолкла.
Мервин рассматривал самые разные варианты решения проблемы. Например: Мила может попытаться выехать в любую социалистическую страну, где ее встретит Мервин, а оттуда они как-нибудь сбегут на Запад. Но для получения визы Миле нужна была рекомендация от начальства, даже для посещения дружественной страны, а в библиотеке никто не решился бы на такое. Еще она могла фиктивно выйти замуж за какого-нибудь африканского студента, который увез бы ее за границу, но эта идея, помимо всей своей непривлекательности, была невыполнимой, поскольку требовалось разрешение КГБ, и если бы дело сорвалось, это бросило бы тень на всю их операцию.
Он думал и о взятке. А если подарить новый автомобиль какому-нибудь сотруднику посольства, который им поможет? Но опять-таки в столь политизированном деле это неосуществимо. Ему пришла мысль даже о подделке документов, и несколько дней он изучал свой паспорт с множеством печатей, вникал в мельчайшие подробности оформления, купил целый набор печатей и экспериментировал, пытаясь изготовить фальшивую советскую печать. Две пожилые знакомые Мервина, леди неподкупной честности, согласились дать ему свои паспорта. Одна обратилась за выдачей загранпаспорта, хотя вовсе не собиралась никуда ехать, вторая заявила, что потеряла свой паспорт. Но через несколько дней, когда Мервин представил себе все последствия подделки документов, его решимость испарилась. Практически невозможно было приобрести билет из Москвы только в одном направлении, и кроме того, если бы паспортный контроль обнаружил, что выездная виза поддельная, Миле грозило бы несколько лет тюрьмы. Пришлось отказаться и от этой затеи.
В одной из газет Мервину попалась на глаза заметка о том, как еще до войны один русский задумал перейти китайскую границу, но неверно выбрал направление и оказался в Афганистане. Мервин бросился изучать карты юга СССР в тщетной надежде найти районы, где граница не охраняется. В декабре 1965-го он прочел о другом русском, Владимире Кирсанове, который нелегально перешел советско-финскую границу. Что, если Мила сможет повторить его авантюру? Мервин выяснил, где теперь Кирсанов, и в марте 1966-го приехал во Франкфурт-на-Майне поговорить с ним. Но, выслушав его рассказ, Мервин за пару минут понял, что дело безнадежно. Кирсанов был молодым и спортивным парнем, занимался туризмом и альпинизмом. Миле с ее искалеченным бедром никогда не преодолеть болот, не перелезть через заграждение с колючей проволокой. И эта мысль была отброшена.
Прошло два года, и боль от разлуки становилась все острее. Атмосфера в Ноттингеме угнетала Мервина больше, чем он предполагал. Летом 1966-го он решил, что для продолжения борьбы имеет смысл перебраться поближе к Лондону. Рассмотрев ряд предложений, он остановился на Политехническом институте Баттерси, который совсем недавно получил такой же статус, каким обладал Университет Суррея, но располагался тогда в помещении заброшенного склада в Клэпхеме. Мервин приобрел маленькую квартирку в Пимлико. Его устраивала эта работа, так как она оставляла ему достаточно свободного времени, чтобы надоедать своими просьбами Советскому посольству, Форин-офису и Флит-стрит[6]. К сожалению, Университет Суррея, его студенты и уровень преподавания вызывали у него глубокое презрение, и хотя ему пришлось проработать в нем достаточно долго, он с горечью обвинял себя в том, что докатился до такого унижения.
Мила, в свою очередь, тоже впала в глубокую депрессию. Она похудела, ребра стали видны, «как у туберкулезной старухи», в волосах появилась седина. «Без тебя моя жизнь остановилась, застыла — мне это не просто кажется, а так оно и есть на самом деле, — писала Мила. — Почему мы не построили себе шалаш где-нибудь на краю света, далеко от людской злобы, жестокости и ненависти? Если бы ты был со мной, мне никогда не наскучило бы жить там. Боже, Боже, Боже, неужели все наши страдания напрасны? Жизнь так коротка — до чего же глупо и преступно терять эти дни!» Мила цитировала классическое военное стихотворение Константина Симонова «Жди меня», которое так точно отражало судьбу миллионов советских женщин, обреченных ждать своих любимых, не получая от них вестей с фронта: «Жди меня, и я вернусь, / Только очень жди, / Жди, когда наводят грусть / Желтые дожди, / Жди, когда снега метут, / Жди, когда жара, / Жди, когда других не ждут, / Позабыв вчера».
Случайно разговорившись в Лондоне с приятелем, Мервин узнал, что можно без визы съездить в однодневную экскурсию в любую из Советских прибалтийских республик. А в финском турбюро на Хеймаркете ему подтвердили, что финская туристическая фирма «Калева» действительно организует однодневные туры в столицу Эстонии Таллин и короткие поездки в Ленинград, куда тоже не требуется виза. Имеются в виду финны, объяснила девушка за стойкой, но она думает, что для англичанина тоже не будет никаких проблем. А Мила может приехать туда без всяких хлопот.
В Британской библиотеке Мервин изучил карту Ревеля (теперь Таллина) 1892 года издания и довоенный немецкий путеводитель. Для свидания с Милой он выбрал самую высокую церковь в городе — Св. Олафа, кирку Олевисте, излюбленное место встреч, расположенную недалеко от порта. В начале августа он начал осторожно намекать Миле — не думает ли она провести свой отпуск в Прибалтике? Говорят, Таллин очень красивый город. Может быть, Мервин посетит Скандинавию числа 26-го или 29-го августа. Слышала ли Мила о церкви святого Олафа? Мила поняла намек и тайно дала понять, что приедет в Таллин.
Конечно, затея была рискованной, и перед отъездом в Финляндию 22 августа он оставил письмо, которое должны были переправить в Форин-офис, если его арестуют.
В конце месяца я сделаю одну-две попытки проникнуть в Советский Союз, чтобы увидеться со своей невестой, — писал он. — Почти наверняка я поеду в Таллин. Есть опасность, что я окажусь в советской тюрьме… Хочу заявить, что если Советы схватят меня, я не желаю никакой помощи со стороны сотрудников Форин-офиса в СССР и категорически против того, чтобы кто-нибудь из них пытался вступить в контакт с моей невестой. Надеюсь, это письмо не оставляет у вас никаких сомнений… Сожалею, что мне приходилось иметь с вами дело, но не собираюсь это делать в дальнейшем.
Он отправил письмо одному своему другу, чтобы тот переслал его в Форин-офис, если он сам не вернется к середине сентября.
До Копенгагена Мервин летел по льготному тарифу, затем ночным паромом прибыл в Стокгольм, откуда уже на другом пароме добрался до Хельсинки. На следующий день, это был четверг, он посетил офис Агентства путешествий «Калева» и заказал на субботу билет на пароход до Таллина. Оставшуюся часть дня он осматривал Хельсинки, посидел в крепости на старинной русской пушке и отправил письмо Миле, попросив ее прислать ответ в Хельсинки, до востребования. «Не могу подобрать слов, чтобы передать красоту города, — писал он. — Сияющая под солнцем спокойная гладь открытого моря с заливами и островками, по которому скользят красивые белые яхты».
В пятницу он снова зашел в агентство и, хотя не был финном, без всяких проблем получил маленький розовый билет. На следующий день в девять утра Мервин вместе с другими пассажирами поднялся на борт парохода «Вайнемюйне». Они отчалили через час, точно по расписанию.
Погода была типично скандинавской, солнечная и ветреная. Вскоре после отправления суровый русский чиновник в темном костюме начал собирать паспорта пассажиров и складывать в коробку. Взяв паспорт Мервина, он смерил его пристальным взглядом. Все два часа перехода до Таллина Мервин провел на палубе, нетерпеливо вглядываясь в даль, пока не показались высокие шпили столицы Советской Эстонии. Когда пароход пришвартовался, снова появился русский со своей коробкой и, выкрикивая имена пассажиров, стал возвращать им паспорта. Мервин ждал, чувствуя противную слабость под ложечкой. Но вот пограничник назвал и его имя, последнее в списке, и выдал паспорт, скользнув по нему равнодушным взглядом.
Спускаясь по трапу на пристань, Мервин услышал, как его окликнул по имени женский голос, но это был не голос Милы. Он увидел Надю, племянницу Милы, которая сияла радостной улыбкой, не веря своим глазам. Они с Милой ждали Мервина только на следующий день, и она оказалась на пристани совершенно случайно, просто ей захотелось пробежаться. Мила ждала ее у церкви святого Олафа. Надя проверила, нет ли за ними слежки, но ничего такого не заметила.
Мимо таможни и бастиона они направились в Старый город, а когда приблизились к церкви, Мервин увидел на скамье женщину в платке и нетерпеливо окликнул ее. Он был смущен — это оказалась не Мила.
— Мила вон там, — указала Надя на невысокую фигурку у входа в церковь.
Влюбленные обнялись. «Не могу описать свои чувства, нахлынувшие на меня в ту минуту», — писал потом Миле Мервин. Даже после двух лет разлуки он сразу почувствовал в ней близкое существо, «те же глаза, добрые, все понимающие».
Эти несколько украденных у судьбы часов мои родители прожили в Таллине опьяненные счастьем. Власти категорически предписали им жить вдали друг от друга, и все-таки они встретились и, взявшись за руки, бродили по Старому городу, обсуждали планы на будущее, а сзади, в отдалении, шла Надя, посматривая, нет ли «хвоста». Мервин проник сюда сквозь узкую трещину в мощной стене, разделяющей их с Милой, и маленькая победа рождала в них надежду, что эти несколько часов могут превратиться в целую жизнь. Не знаю, удалось бы им перенести разлуку, которая тянулась почти шесть лет, без этой короткой встречи в Таллине, когда оба убедились в том, что остались прежними, из плоти и крови, а не из слов на бумаге, и что сумеют одержать победу.
Они зашли выпить чаю к одной знакомой Милы, а потом посидели в парке, в лучах заходящего северного солнца. Возвращаясь на пристань, они услышали призывный гудок парохода. Мервин взглянул на часы — он опаздывал.
Они бросились бежать. Мила изо всех сил старалась не отставать. Пароход уже отдал швартовы, но трап еще не убрали. Они торопливо обнялись, и Мервин взбежал на борт. Стоя на палубе, он долго видел на набережной махавших ему Милу и Надю, их фигурки становились все меньше, пока не растворились в синеватой дали. Он возвращался домой, испытывая глубокую грусть, смягченную вновь вспыхнувшей надеждой.
Туристическое бюро «Ломаматка» в Хельсинки рекламировало также экскурсии в Ленинград — день и две ночи в море, одну ночь и два дня в городе с проживанием на пароходе. И тоже без визы. Вечером 4 сентября Мервин поднялся на борт древнего пароходика «Кастельхольм». Заглянув в трюм, он пришел в восхищение от натужно работавшего старого парового двигателя. Паспорта пассажиров собирал добродушный финн, и Мервин спал гораздо спокойнее, зная, что на борту нет советских чиновников.
Утром он поднялся на палубу и увидел, что пароход уже медленно идет по Неве к пристани. Сойдя на берег, Мервин заметил около какого-то грузовика встречающую его Милу. Не желая привлекать к себе внимание, они даже не обнялись и направились к центру города. На этот раз Мила была одна, без Нади. Весь день они бродили по Ленинграду и посетили Русский музей, где пережили несколько тревожных минут, потеряв друг друга.
Мила забронировала комнату в студенческом общежитии и, с молчаливого одобрения студентов, проскользнула туда вместе с Мервином, где они провели наедине несколько часов. Их спугнул стук в дверь, что оказалось ложной тревогой — это был всего лишь студент, который перепутал комнаты, а вовсе не люди из КГБ, явившиеся, чтобы отправить Мервина в тюрьму. Вечером, поужинав в ресторане жирной уткой, Мервин вынужден был на ночь вернуться на пароход.
На следующий день все повторилось — не имея пристанища, бродили по площадям и улицам, крепко держась за руки. Вечером они снова наспех попрощались, стоя между припаркованными грузовиками, и Мервин поднялся на судно. На этот раз прощанье было не таким грустным, как в Таллине, но все равно эта короткая встреча заставила их острее переживать последовавшую за ней разлуку.
И вот по темнеющим водам Балтики я возвращаюсь в Хельсинки, — писал Мервин, когда пароход шел вниз по Неве. — Я провел два счастливейших дня за время нашей двухлетней разлуки. Это было восхитительно во всех отношениях. Надеюсь, я не сказал тебе ничего неприятного. Я оглянулся, когда поднимался на борт, и увидел, как исчезает вдали твоя маленькая фигурка. Мне стало очень, очень грустно. Я по-прежнему люблю тебя, и мы продолжим борьбу за наше счастье. У меня создалось впечатление, что дальше все пойдет значительно быстрее, вот увидишь.
Добравшись 8 сентября до Стокгольма, он писал оттуда: «После нашей встречи в этих северных городах моя жизнь снова приобрела смысл… Думаю, что положение наше уже не будет таким безнадежным, как прежде». Мила избегала прямых упоминаний о встречах в своих письмах. Прочитав в газете о затонувшем в проливе Скагеррак норвежском пароме, она страшно перепугалась, но посмотрела на карту и убедилась, что Мервина там не могло быть.
Мой отец вернулся к своей старой идее запросить визу в СССР из другой страны, надеясь, что там допустят промах. 12 декабря он прибыл на ночном пароме из Саутэнда в Остэнд, затем поездом в Брюссель. Первую ночь он провел в дешевом, но опрятном отеле около Гар дю Норд, который оказался оживленным борделем. Среди ночи его разбудил мощный храп спавшего в соседнем номере толстого африканца. На рю де Паризьен он нашел агентство «Белгатурист», которое организовывало поездки в Москву, и заказал пятидневный тур. Мервин заполнил документы, используя один из вариантов написания своей фамилии кириллицей. Как он и надеялся, на следующий день ему вернули паспорт с визой — советское консульство, сверяясь со своим черным списком, пропустило его фамилию без внимания.
Через два дня он уже был в Москве и, как обычно, остановился в гостинице «Националь». Странно и тревожно было снова оказаться в Москве под пристальной слежкой множества агентов в штатском. Не будучи уверен в успехе своей затеи, он не стал заранее предупреждать Милу о приезде. Вечером он позвонил ей домой из таксофона на Моховой, и она с изумлением услышала, что он в Москве. Зная, что его в любом случае возьмут под наблюдение, Мервин решил не прибегать к каким-либо уловкам. На следующее утро Мила побежала на Моховую — он уже ждал ее у входа в «Националь», и они отправились на Арбат к Миле, где все оставалось по-прежнему. Затем позвонили во Дворец бракосочетаний, где им сказали, что директор Ефремова будет в понедельник. Следующий день, Рождество, они провели в комнатке Милы, только сходили на Центральный телеграф отправить матери Мервина поздравительную телеграмму.
В понедельник они явились во Дворец бракосочетаний, чтобы поговорить с Ефремовой, которая пришла в ужас, неожиданно увидев Мервина у себя в кабинете. Промямлив что-то о «необходимости соблюдать обычную процедуру», она поспешно выпроводила их. Мервин позвонил в посольство, и дежурный сотрудник на удивление охотно согласился помочь им на следующий день, когда откроется посольство.
Однако, когда утром Мервин вышел из «Националя», он сразу насторожился — агенты уже заняли свои посты и взяли его под строгое наблюдение. В тот же день в регистратуре отеля для него оставили сообщение с просьбой немедленно связаться с «Интуристом». В «Интуристе» заявили, что его виза аннулирована и он должен немедленно покинуть страну. Мила ужасно расстроилась. «Но, Мервуся, сейчас мы ничего не можем поделать», — рыдала она.
В четыре часа дня Мервин вновь оказался в мрачном кабинете заместителя начальника ОВИРа, который дважды повторил одну и ту же фразу: «Вы должны покинуть Россию немедленно, сегодня или завтра, ближайшим авиарейсом».
Мервину пришлось подчиниться, в противном случае его упекли бы в тюрьму, где уже находился Брук, и он стал бы еще одной разменной монетой в деле освобождения Крогеров. В третий раз за пять месяцев Мила провожала его из своей страны — только на этот раз, по-видимому, действительно последний. Если его снова застанут в России, он наверняка окажется за решеткой.
В газетах появились заметки о повторной высылке Мервина из СССР. Советское Министерство иностранных дел направило в Форин-офис официальный протест по поводу приезда Мервина, только об этом еще не знали ни пресса, ни сам Мервин. К нему обратился Дэс Звар с просьбой помочь ему написать большую статью для журнала «Пипл» о том, как можно нелегально проникнуть в Советский Союз, но Мервин решительно отказался.
Освещение его истории в прессе принесло совершенно неожиданные результаты. Мервину позвонил Дерек Дисон, которого тоже в октябре 1964 года выслали из Советского Союза, вынудив расстаться со своей невестой. Мервин предложил ему встретиться в пабе «Альберт» недалеко от вокзала Виктория — это маленькое заведение, рядом с моей школой, где тридцать лет спустя мы с приятелями из шестого класса частенько тайком выпивали. Ровесник Мервина, Дерек работал контролером на автомобильном заводе «Форд» в Дагенхэме. Его широкое открытое лицо сразу внушило Мервину доверие. Летом 1964 года Дерек проводил отпуск на побережье Черного моря и познакомился с Элеонорой Гинзбург, русской еврейкой, преподавательницей английского языка из Москвы. Они полюбили друг друга, и он сделал ей предложение. Бракосочетание было назначено на октябрь. Дерек приехал в Москву с запасом в несколько дней и, поскольку Элеонора с сестрой жили в маленькой тесной квартирке, перед свадьбой решил на пару дней съездить в Сочи. Там он познакомился с компанией русских парней, которые устроили для него мальчишник. Не привыкший к водке Дерек быстро опьянел и стал буянить. Кто-то вызвал милицию, его запихнули в самолет, улетающий в Москву, а там пересадили на другой рейс, в Лондон, даже не разрешив позвонить Элеоноре. Она услышала его голос, когда он со слезами звонил ей уже из Лондона. С тех пор Дерек девять раз обращался с просьбой выдать визу на въезд, но ему постоянно отказывали.
Мервин нашел в Дереке умного и энергичного соратника по борьбе, и они стали регулярно встречаться в «Альберте» или «Одли» на Саут-Одли-стрит и составлять планы своей кампании. В отличие от Мервина, у Дерека не было столкновений с советскими властями, и, решившись сотрудничать с Мервином, он рисковал гораздо большим, чем просто отказом в визе. Однако каждый радовался, что теперь имеет хоть одного верного союзника. Они обменялись адресами Милы и Элеоноры, так что девушки могли встречаться и делиться своими переживаниями и новостями.
Еще раз возвращаться в Советский Союз было слишком опасно, даже Мервин понимал, что искушать судьбу и дальше было бы неблагоразумно. Но в ближайшее время ожидался официальный визит в Лондон советского премьер-министра Алексея Косыгина, что представлялось Мервину превосходной возможностью вновь прибегнуть к испытанной им тактике. Мервин решил передать ему свое прошение в соответствии с издавна существующей традицией. Он заранее отправил письмо королеве, которую должен был посетить Косыгин, с просьбой поднять его вопрос, но получил только официальное уведомление, что ее величество ознакомилась с его письмом. Тогда он связался со специальной службой, охраняющей членов королевского семейства, английских и иностранных государственных деятелей, чтобы ему указали время и место, где он мог бы вручить Косыгину свое письмо, не вызывая осложнений. Принимавший его офицер разговаривал с ним очень сухо, и после встречи Мервин, к своему удивлению и крайнему возмущению, заметил, что за ним стали следить агенты спецслужбы. Он отправился на Даунинг-стрит и остановился в ожидании Косыгина напротив дома № 10, однако охранявшие советского премьер-министра сотрудники КГБ приказали ему немедленно удалиться. У здания парламента он затесался в толпу зевак и сказал полисмену в штатском, что хочет вручить письмо.
— Вы не можете это сделать, — ответил полицейский.
— Но я не нарушаю никакого закона!
— Если вы выйдете из толпы, — заявил ему инспектор, подрывая давнюю веру Мервина в британскую полицию, — мы отведем вас в участок и пришьем какое-нибудь дело.
Третью, и последнюю, попытку добраться до Косыгина он сделал около музея Виктории и Альберта, где советский премьер и Гарольд Вильсон должны были посетить выставку, посвященную англо-советскому сотрудничеству. И опять ему не удалось даже приблизиться к Косыгину. Но когда советский премьер уехал, Вильсон оставался стоять на тротуаре в ожидании своего автомобиля. Мервин рванулся вперед и сказал:
— Как насчет наших невест, мистер Вильсон?
Премьер-министр обернулся, и по выражению глаз Мервин понял, что тот его узнал.
— Я вас знаю! — сказал премьер и уселся в машину. А письмо так и осталось лежать у Мервина в кармане.
Вскоре у Мервина возникла новая идея. Не удастся ли ему раздобыть что-нибудь важное для Советов, что можно будет обменять на свободу для Милы? Какие-нибудь еще не обнаруженные рукописи Владимира Ленина — подобные материалы постоянно переводят и снабжают комментариями бывшие коллеги Милы по Институту марксизма-ленинизма. Русские особо интересуются письмами и работами Ленина, относящимися к 1907–1917 годам, когда он жил в Западной Европе, разжигая революцию и сварливо пикируясь с товарищами-коммунистами. Может быть, эти мертвые бумаги окажутся для Милы животворной силой.
Воодушевленный своей идеей, Мервин устремился в Британскую библиотеку, чтобы увидеть образец почерка Ленина. Он запросил заявление Ленина на получение читательского билета от имени Якоба Рихтера и стал изучать особенности написания латинских букв, делая себе заметки на случай, если ему подвернется одно из писем Ленина и он сможет его приобрести. Возвратив документы библиотекарю, Мервин с надеждой подумал, что, возможно, держал в руках ключ к освобождению Милы.
В поисках необнаруженных архивов Мервин стал обращаться к своим зарубежным друзьям. В Париже он нашел Григория Алексинского, который весной 1907 года был депутатом от социалистов Санкт-Петербурга во Второй Государственной думе. Алексинский был знаком с Лениным и переписывался с русским марксистом, экономистом Георгием Плехановым. Сын Алексинского, тоже Григорий, оказался довольно приятным человеком лет тридцати с небольшим и работал инспектором уголовной полиции. Мервин пригласил его пообедать.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.