Глава шестая. ЛЮБОВЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава шестая. ЛЮБОВЬ

Как никогда прежде, Лёлю волновала музыка. Она садилась за рояль и играла до изнеможения все подряд: вальсы Шопена, прелюдии и фуги Баха, песни без слов Мендельсона, «Годы странствий» Листа. Ее музыкальные способности по достоинству оценили в салоне князя Барятинского. Музыка отражала гармонию сфер, была для нее мигом прозрения, возвышала душу, воплощала в звуках иной, заоблачный мир.

Как божественное искусство музыка зародилась в Атлантиде, она на этом постоянно настаивала, и гости Барятинского, не споря с ней, весело переглядывались между собой.

Интересная жизнь шла в Тифлисе, ничуть не хуже, если не ярче и насыщеннее, чем в некоторых европейских столицах.

Нам трудно представить эту исключительно новую для России атмосферу, которая была абсолютно безмятежной и свидетельствовала о какой-то нарочитой бесшабашности дворянства накануне и во время Великих реформ. Это была жизнь во хмелю, но протекала она не в душном, полутемном пространстве кабака, а на чистом, промытом солнцем воздухе культурного общения.

Понятно, что никто не расскажет лучше об этом времени, чем те люди, которые жили тогда. Воспоминания — это полу-сновидения, рожденные беспокойным сознанием человека, который не может расстаться со своим прошлым.

Вот что писал о Тифлисе 60-х годов XIX века, о салоне князя Барятинского, о доме Фадеевых П. С. Николаев: «Широко и шумно текла жизнь в Тифлисе; привлеченные богатыми потребителями, целиком переносились туда из Парижа роскошные магазины. Тифлисский театр был положительно идеалом вкуса и изящества; по своей оригинальности и красоте он не имел себе подобного в Европе. Безжалостное пламя стерло его с лица земли, подобно тому, как безжалостное время тоже стерло с лица земли большинство его посетителей. Тифлис был переполнен громкими именами, прелестными женщинами и иностранцами всех национальностей. Традиционное барство представителей туземной аристократии, их типичные лица, чуть не вчера вырвавшиеся из облаков порохового дыма, покрытые золотом и бриллиантами женщины — все это, окруженное зеленью тропических растений, под тропическим синим небом, невольно кружило голову и казалось нескончаемым, опьяняющим сном. <…> У князя Барятинского бывали по четвергам вечера, которые хотя и оканчивались в одиннадцать часов, но проводились чрезвычайно весело и приятно. <…> Обыкновенно не танцующий и не ухаживающий люд собирался в курительную комнату, в которой раздавались споры, остроты и смех. <…>

В этой комнате был постоянный гвалт, в ней решались вопросы не только Европы, но и всего мира, и представителем бурных прений можно было по справедливости назвать моего покойного друга, Ростислава Андреевича Фадеева. Он говорил очень хорошо и своеобразно, поэтому около него постоянно теснился кружок слушателей. Фадеев пользовался слишком большою известностью, чтобы мне говорить о нем; но вся семья его была так примечательна, что не могу удержаться, чтобы несколько не остановиться в своих воспоминаниях с любовью на том времени, когда я был с нею знаком.

Старик Андрей Михайлович Фадеев (отец Ростислава), несмотря на свой преклонный возраст, сохранял полнейшую свежесть умственных способностей, и его рассказы из последних годов царствования императора Павла и всего царствования Александра I часто заставляли нас переноситься в те отдаленные годы.

Супруга его, Елена Павловна, урожденная княжна Долгорукая, была одною из замечательных личностей по своим обширным знаниям в области естествоведения.

Муж второй дочери Фадеева, Екатерины Андреевны, покойный Ю. Ф. Витте, окончивший курс в двух заграничных университетах и видный деятель в управлении князя Барятинского, был, бесспорно, одним из самых образованных людей Тифлиса.

Старшая сестра Ростислава, г-жа Ган — давно уже покойница, — писавшая под псевдонимом Зенеиды Р., была одною из любимейших писательниц своей эпохи.

Другие две сестры, Е. А. Витте и Н. А. Фадеева, своими сведениями и начитанностью вполне гармонировали со всеми выдающимися членами этой семьи; а если ко всему сказанному прибавить широкое, старинное радушие и хлебосольство, которым отличались Фадеевы, то всякому станет понятно, отчего знакомство с ними оставляло по себе самое приятное воспоминание. Жили они в старинном доме князя Чавчавадзе; самый этот дом носил на себе печать чего-то особенного, чего-то взявшего Екатерининскою эпохою. Длинная мрачная зала, увешанная фамильными портретами Фадеевых и князей Долгоруких, затем гостиная, оклеенная гобеленами, подаренными Екатериною II князю Чавчавадзе, следующая затем комната Н. А. Фадеевой, представлявшая собою один из самых примечательных частных музеев, — такова была обстановка этого дома. Коллекции музея отличались своим разнообразием: оружие всех стран мира, кубки, блюда, древняя домашняя утварь, китайские и японские идолы, мозаика, образа времен Византии, персидские и турецкие ткани, вышитые шелками и золотом, статуи, картины, окаменелости и, наконец, весьма редкая и ценная библиотека. Освобождение крестьян не изменило жизни Фадеевых, вся громадная крепостная их дворня осталась у них по найму, и все шло по-прежнему привольно и широко. Я любил у них проводить вечера; в одиннадцать без четверти часов, шаркая теплыми сапогами, старик уходил. Неслышно приносился ужин в гостиную, двери запирались плотно, и начиналась оживленная беседа: то разбиралась современная литература или современные вопросы русской жизни, то слушался рассказ какого-нибудь путешественника или только что возвратившегося с боевого поля загорелого офицера; иногда являлся старик испанец-масон, Квартано, с рассказами о Наполеоновских войнах, или Радда-Бай (Елена Петровна Блаватская, внучка А. М. Фадеева) вызывала из прошлого бурные эпизоды своей жизни в Америке; порою разговор принимал мистическое направление, и Радда-Бай вызывала духов. Догоревшие свечи чуть мерцали, фигуры на гобеленах как бы оживлялись, невольно становилось жутко, а восток начинал уже бледнеть на черном фоне южной ночи. Немалого стоило труда прогонять с этих вечеров спать двух шалунов — детей Витте, Сергея и Бориса»[204].

В салоне Барятинского на свою беду встретила Лёля барона Николая Мейендорфа.

Эстляндский барон, всесторонне образованный, но не без сумасшедшинки в глазах, оттого-то и увлеченный спиритизмом, Николай Мейендорф пришел в восхищение от Блаватской. Она показалась ему обворожительной и бесподобной; с первой встречи будто невидимая ниточка протянулась между ними и их соединила.

Барон, безупречный красавец, гроза женщин, увлекся Блаватской — это удивило окружающих, которые считали, что молодой человек либо что-то в ней не разглядел, либо его неожиданно вспыхнувшая страсть была заранее приготовленным и отлично разыгранным фарсом. Правды так никто и не узнал. Несомненно, что Николай Мейендорф относился к категории противоречивых и изменчивых людей, впрочем, как и сама Елена Петровна.

Роман между ними развивался бурно и стремительно, на одном дыхании. Барон был женатым человеком, его супруга принадлежала к русской аристократии. Положительно почти все в жизни зависит от места, среды и обстоятельств, в которых человек оказывается. Тифлис был как раз тем самым местом, где происходили невозможные, сверхъестественные вещи. О среде, в которой развивалась любовь между Блаватской и бароном, читатель, надеюсь, уже составил некоторое представление по воспоминаниям П. С. Николаева, а обстоятельства сложились совсем удивительные: Николай Мейендорф оказался закадычным другом, названым братом Даниела Юма, известного спирита и фокусника. Как тут было Елене Петровне не проявить свое обаяние!

Николай Мейендорф поделился в письме Даниелу Юму своей донжуанской победой, поведал о кое-каких интимных подробностях любовной интрижки с Блаватской — в нем явно отсутствовало чувство рыцарской чести.

Даниел Юм не пришел в восторг от любовных проказ приятеля и тут же предупредил в письме, что с подобной дамой опасно иметь дело, от нее лучше было бы держаться подальше[205]. Однако Николай Мейендорф не внял разумному совету и не прервал с Блаватской любовной связи, вероятно, полагая, что все образуется само собой.

О Лёлиной светской жизни в Тифлисе того времени не сохранилось практически никаких воспоминаний. И все-таки одним достоверным и важным свидетельством о ее времяпрепровождении после возвращения в Россию мы располагаем. Оно принадлежит человеку, в честности и порядочности которого сомневаться не приходится. Это отец священника Павла Флоренского, Александр Иванович Флоренский. Вот что рассказывал он своему сыну: «Из детских воспоминаний моего отца мне особенно запомнился рассказ его об основательнице Теософского общества Елене Петровне Блаватской. Может быть, запомнился потому, что отцу моему, вероятно, врезались в память впечатления от Блаватской, и отец несколько раз вспоминал о ней. Он был тогда гимназистом, воспитанником 1-й классической гимназии в Тифлисе; а директором ее состоял Желиховский, муж писательницы Веры Петровны, сестры Блаватской. По рассказам папы, Елена Петровна вела веселую легкомысленную жизнь, была всегда окружена сворой молодых офицеров, которыми распоряжалась по-своему. Они иногда возили ее на себе, впрягаясь в фаэтон вместо лошадей и таща экипаж по Дворцовой улице, засыпали ее цветами и вообще ухаживали безумно. Е. П. Блаватская их гипнотизировала и, по впечатлению папы, обладала какими-то чрезвычайными силами. Например, внушала им на расстоянии, без слов. О Блаватской папа рассказывал мне несколько раз, и я чувствовал из его слов, что эти детские впечатления не прошли мимо его мысли, заставили призадуматься, а может быть, и послужили оплотом против материализма»[206].

Блаватская отчетливо помнила, как она и барон Мейендорф поздно ночью вышли из дома князя Барятинского. На бароне была широкая черная шляпа, из-под нее выбивались спутанные светло-желтые волосы, а на шее был повязан вызывающе пурпурного цвета бант. Ей запомнились его выразительные, заигрывающие глаза, которыми он пренебрежительно и оценивающе осматривал каждую незнакомую женщину. Этим мужским, нескрываемым нахальством он, вероятно, ее и пленил. Она многое прощала барону Мейендорфу и покорно соглашалась с тем, что никогда не приняла бы в других мужчинах. Она полюбила его, и этим все сказано. Ее любовь походила на временное умопомешательство. Лёля была проникнута чувством, что ее любовь взаимная, что барон влюблен также страстно, не меньше, чем она в него. Она не находила себе места, томилась недобрыми предчувствиями, когда его долго не видела, — настолько искренне и самозабвенно увлеклась этим светским, абсолютно пустым человеком.

Каждый день Блаватская желала его видеть, обязательно и непременно. Ничего не предвещало бури. Она была счастлива и летела к нему как на крыльях.

И тут в Тифлисе некстати появился с гастролями Агарди Митрович, ее закадычный друг. Их знакомство в Константинополе не оборвалось внезапно, а имело свое продолжение. Приезд Митровича нарушил устойчивость и соразмерность любовного треугольника, появилась другая геометрическая фигура — квадрат. Вот как эту ситуацию описывает С. Ю. Витте: «В это период своей жизни Блавацкая начала сходиться с мужем и даже поселилась с ним в Тифлисе. Но вдруг в один прекрасный день ее на улице встречает оперный бас Митрович, который после своей блестящей карьеры в Европе, уже постарев и потеряв отчасти свой голос, получил ангажемент в тифлисскую итальянскую оперу. Так как Митрович всерьез считал Блавацкую своей женой, от него убежавшей, то, встретившись с нею на улице, он, конечно, сделал ей скандал»[207]. Не будем подробно вникать в душевное состояние Елены Петровны. Можно представить, как она вскрикнула от удивления при виде своего старого обожателя. Старого в прямом и переносном смысле этого слова. Агарди Митровичу в 1861 году было около шестидесяти лет. Ничего не могло быть эффектнее внезапного появления близкого друга, но уже в новом амплуа резонера-моралиста. Конечно, он возвысил свой голос, исполненный страдания и обиды, но разве возможно было что-нибудь поправить и изменить? Блаватская с ужасом обнаружила, что беременна[208].

Барон Мейендорф решительно отказался от будущего отцовства. Потрясенный Никифор Васильевич Блаватский постарался сохранить лицо и назначил Елене Петровне ежемесячное содержание в 100 рублей[209]. Агарди Митрович наблюдал развитие событий со стороны, не зная, как и чем ей помочь.

При всей порочности характера Блаватская почувствовала желание накинуть на себя петлю, она часами сидела на постели и меланхолично расчесывала длинным гребнем ниспадающие до пояса волосы. Она никак не могла свыкнуться с мыслью, что незнакомое ей состояние, предвещающее появление новой жизни, вызывает у окружающих людей, самых близких и дорогих, чувство злобы и негодования. Единственным способом предотвратить наступающий домашний ад было самой уйти из жизни, повеситься или заточить себя в темную монастырскую келью. Казалось, вся Грузия чесала о ней языки и перемывала косточки.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.