Глава XXXIV

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XXXIV

По возвращении своем из Москвы в Петербург старики Пушкины были обрадованы свиданием с сыном-поэтом и пришли в восхищение от его дочери-первенца.

«Узнав, что мы приехали, – пишет Сергей Львович моей матери, – Александр и Наташа не замедлили прийти к нам в Парижскую гостиницу. Их маленькая Маша была очень нездорова, но теперь, слава Богу, совершенно поправилась; прелестна как ангел (jolie vraiment comme un ange). Как мне бы хотелось, милая Оленька, чтобы ты ее увидала и нарисовала ее портрет! Моя внучка – ангел кисти Рафаэля!..»

«Именно, ангел кисти Рафаэля, – прибавляет Надежда Осиповна, – и чувствую: полюблю Машу до безумия, сделаюсь такой баловницей, как все прочие бабушки, и признаюсь: ревную к Наташе, маменьке ребенка, его тетку, т. е. тебя, мою бездетную! А у Наташи опять скоро будет, не далее как в июле, – второе дитя! Девочка меня полюбила; беру ее на руки, вспоминая, как и тебя точно так же носила!..»

Впрочем, дед и бабка виделись не особенно часто с дядей Александром, судя по их письмам к дочери и младшему сыну, которые у меня под рукой. Письма за май и июнь 1833 года не представляют большого интереса, а потому, не делая из них извлечений, скажу только, что, по сообщениям Сергея Львовича, его сын-поэт продолжал вести жизнь лихорадочную, нервную, не ведая покоя, столь ему необходимого, ни днем, ни ночью, а распределял время между усиленными занятиями в архивах, поэтическими вдохновениями и почти беспрерывными, по вечерам, посещениями большого света. Наталья Николаевна, хотя и была тогда беременной, но тоже не имела возможности отдохнуть: монд и ей не давал покоя беспрестанными приглашениями и посещениями. По замечанию Сергея Львовича, образ жизни сына, расстроивавший его нервы, в погоне за славою и обманчивым блеском ни к чему «солидному» не повел бы, кроме физических страданий да преждевременной старости. Говоря о таком взгляде моего деда, не могу не прибавить, что его придерживалась и моя мать: она как-то говорила мне, что ее брат, перед разлукой с нею в 1832 году, так с виду осунулся вследствие постоянных бессонниц, что казался десятью годами старше своих лет по наружности.

Затем Сергей Львович высказывает мнение, что его сыну было бы всего полезнее отдохнуть в деревне, по крайней мере год, вдали от «шумной суеты»; а не то уходит сам себя, не зная настоящей свободы: свобода не в городе, где, не будучи в строгом смысле узником, Александр Сергеевич связан обстоятельствами по рукам и ногам, а в глуши деревенской, вдали от завистников, журнальных и прочих петербургских сплетен да убивающих здоровье утомительных выездов по балам и спектаклям.

Эту истину сознавал, по словам моей матери, и сам Александр Сергеевич, на что, по-видимому, и намекает в строфах одного из прелестных стихотворений. Привожу их, так как они написаны весною того же 1833 года – значит, в одно время с заявлением его отца:

Когда б оставили меня

На воле, как бы резво я

Пустился в темный лес!

Я пел бы в пламенном бреду,

Я забывался бы в чаду

Нестройных, чудных грез.

И я б заслушивался волн,

И я глядел бы счастья полн

В пустые небеса.

И силен, волен был бы я,

Как вихорь, роющий поля,

Ломающий леса…

Привожу затем извлечение из писем деда и бабки за 1833 год, в которых они описывают и собственный быт, и быт семейный Александра Сергеевича.

«Мы еще не тронулись отсюда в деревню, милый Леон, – пишет Сергей Львович «капитану» из Петербурга от 7 июня, – дожидаемся экипажей и денег, а расходы на наше последнее путешествие в Москву и обратно, взнос остававшихся в моем распоряжении финансов в Опекунский совет и многие другие издержки истощили мои средства. Доходы мои никак не могу называть неистощимыми; к тому же, при нынешних обстоятельствах, на безденежье жалуется всякий. Александр, и тот, при добываемых своим колоссальным талантом щедрых вознаграждениях, не знает, как обернуться. Впрочем, милые дети, времена изменчивы, и во всяком случае не допускайте и мысли, что не доставлю вам возможности жить безбедно и независимо; что же касается моих внучат (quant a mes petits e n fa n t s), ты мне позволишь, милый друг, не заботиться о их судьбе в той же степени: это уже не мое дело (cela ne sera plus mon afaire). Меня как нельзя более утешает, что не могу попрекнуть себя не только расстройством моего состояния на что-либо предосудительное, но и тратой денег на какие бы ни было пустые, бесполезные прихоти; никогда их себе не позволял. Прости и верь моему искреннему желанию узнать, наконец, что ты выехал из Варшавы в Болдино произвести самую строгую поверку действий мошенника управляющего. Но когда это осуществится, а что еще того отраднее, когда увижусь с тобою? Едва ли могу надеяться, судя по твоим письмам; из них всегда заключаю о твоем желании быть далеко (je ne puis l’esperer d’apres tes lettres: le desir de t’eloigner у perce toujours). Хотя, где бы ты ни был, мои благопожелания и благословение будут тебе сопутствовать, но говорить тебе, что разлука с тобою не печалит меня бесконечно – значило бы утверждать наглую ложь.

Благословляю от сердца и души и тебя, милая Ольга, – продолжает дед в том же письме. – Всегда ожидаю твоих писем с большим нетерпением, прочитываю их con amore и con dolce sorriso[165], как поют жители счастливой Италии. Продолжай беседовать с нами по крайней мере письменно, где бываешь, кого видишь. Не забудь поклониться от меня моему кузену, генералу Окуневу[166]; никогда не забуду его готовности быть полезным Леону».

«Наконец выслали нам лошадей, – сообщает бабка десять дней спустя, 17 июня, – и уезжаем к большому моему удовольствию, с нетерпением считая часы и минуты; желаю поскорее увидеть поля, холмы родные, как поет наш друг Жуковский. Пребывание же в душном Петербурге просто теперь невыносимо. Родов жены Александра – а наступят они, по моему расчету, не раньше трех недель – дожидаться не будем. Она, чувствуя себя отлично, много гуляет по островам, несмотря на последний месяц беременности, посещает театр да обещает всякий раз, когда ей показываю твои интересные письма, писать тебе, чего, однако, никогда и не делает. Ее девочка очень мила; никого маленькая Marie так не любит, как дедушку, отчего он в восторге, к папа, впрочем, ее не ревную: она меня так же любит, как и его, когда его не видит. Александр и Nathalie живут на Черной речке; сын нанял там дачу Миллера и чрезвычайно доволен выбором. Дача большая, в пятнадцать комнат; дачу окружает большой сад. Чего же более? Наташа рада и тому, что ее тетка поселилась с Натальей Кирилловной тоже в двух шагах от них. Александр, по получении нового наследника или наследницы, уедет на несколько недель в Болдино; так, по крайней мере, он мне говорил вчера, но зачем отправляется, о том не спрашивала. Александр и Наташа поручают мне крепко тебя обнять, Христос с тобою».

К письму бабки Сергей Львович, между прочим, прибавляет:

«Мама, описывая дачу Александра, позабыла тебе сообщить, что случилось с нашим петербургским жилищем, которое на днях покидаем: с неделю тому назад вышеназванное жилище (le susmentionne domicile) рисковало превратиться в пепел! Не шучу. Дело в том, что в доме вспыхнул пожар. Нас разбудили в три часа ночи, когда полиция расположилась уже на дворе, а жильцы успели выбраться из квартир. Гвардейские солдаты сновали по коридорам и галереям и, под предлогом подавать помощь, уносили все, что могли. Наш чердак сгорел, но мы ничего не потеряли, а полиция работала так усердно, что удалось отстоять дом. Мама растерялась, выскочила на улицу босиком и в одном пеньюаре (maman s’est sauvee pieds nus, et en robe de chambre dans la rue), a горничная с перепугу, растасовала все по чемоданам, так что насилу нашел старую мантилью накинуть жене на плечи. Наконец, часов в семь, порядок кое-как восстановили».

По приезде в Михайловское Сергей Львович извещает дочь от 15 июля:

«Только что, милая Ольга, получили мы об Александре известие. У него родился сын, тоже Александр. Мать с новорожденным здоровы. Поручаю тебе и Леону вашего племянника и полагаю, что Пушкин нумер четвертый (Pouchkine numero quatre) появился на свет накануне, если не в самый день, твоих именин. Писем от Александра-отца об Александре – моем внуке не ожидаю подробных, хотя и просил его это сделать».

«Не накануне и не в день твоих именин, 11 июля, как я предполагал, – пишет дед от 1 августа дочери, – а 6 июля Бог дал Александру сына; но не он и не жена его сообщают нам это, а добрейшая наша графиня Екатерина Ивелич. По ее письму, моя невестка до сих пор еще очень страдает, хотя со времени родов прошел без малого месяц. У нее образовались нарывы, от которых до сих пор не может отделаться. Александру же непростительно быть к нам до такой степени равнодушным, что он даже и двумя строками не заблагорассудил мне отвечать.

Очень беспокоимся. Напрасно ты нам писала на его имя. Переслать нам твое письмо Александр и не позаботился: впрочем, оно могло и пропасть по очень простой причине: переезжая на Черную речку, Александр перевел туда всю свою прислугу, поручив городскую квартиру надзору дворника, а этот дворник всегда или пьян, или спит. Нет поэтому ничего мудреного, если проспал либо пропил письмо; да нам-то от этого не легче.

…На той неделе нас не было в Михайловском: ездили мы и в Остров, были и в Сухопольцове, и в соседних вотчинах. Причина нашего отсутствия – женитьба молодого и симпатичного Кирьякова на дочери Екатерины Исааковны, кузины мама. Свадьба состоялась в Острове; мама была посаженой матерью, и при церемонии брака вся Ганнибальщина оказалась в сборе (la ceremonie du mariage a ete celebree en presence de toute la Ганнибальщина), а свадьбу праздновали целых десять дней у всех соседей по очереди. Балам, обедам, увеселительным прогулкам не было конца».

В августе Александр Сергеевич попросился в краткосрочный отпуск. Он решил побывать в предоставленной ему Сергеем Львовичем части Болдинского имения, откуда проехать в Казанскую, Симбирскую и Оренбургскую губернии, чтобы ознакомиться с краем, где происходила кровавая драма Пугачевского бунта, и затем пополнить собранные им уже об этом событии материалы сведениями и рассказами жителей, причем имея в виду и отделку романа, взятого из той же эпохи.

18-го числа Пушкин выехал из Петербурга. Попутчиком его до Торжка оказался Сергей Александрович Соболевский, отправлявшийся в Москву тоже по делам. Поездку до Торжка друзья совершили вместе, платя прогоны пополам, о чем Пушкин и упоминает, подтрунивая над Сергеем Александровичем в письме к жене из Москвы.

Из Торжка Соболевский поехал дальше, а дядя, завернув в поместье отсутствовавшего Алексея Николаевича Вульфа, Малинники, где никого, кроме управляющего, не застал, побывал в имении Натальи Николаевны, Яропольце, откуда и отправился в Москву. Там Пушкин опять свиделся с Соболевским на обеде у Киреевского, встретил П.А. Чаадаева и Н.Н. Раевского, беседовал с Шевыревым и Погодиным и был неразлучен с Павлом Воиновичем Нащокиным, крестником новорожденного своего первенца.

Получая от узнавших о его приезде приглашения на вечера, он туда не являлся за неимением, как он пишет, бального платья и за небритием усов, которые отращал, о чем и говорит:

«Ус да борода – молодцу похвала; выйду на улицу, дядюшкой зовут».

Покинув 29 августа Москву, Александр Сергеевич проехал через Нижний Новгород в Болдино, но остался там не более трех суток.

О дальнейшем путешествии Пушкина в восточные губернии мой дед и бабка ровно ничего не знали, предполагая, что он в Болдине, где пробудет до ноября; между тем дядя успел уже побывать и в Казани, где нечаянно встретился с поэтом Баратынским, съездил затем и в Симбирск, посетил деревню своего приятеля, поэта Николая Михайловича Языкова, и, наконец, проследовал далее в Оренбург.

«Александр в Болдине уже более трех недель, – пишет Надежда Осиповна из Михайловского, – но, верно, письма наши пропадают, а может быть, и отсюда не доходят. Не пишет нам и жена его из Петербурга; ей-то простительно, так как страдает нарывами; ничего не знаем, что с ними, а знаем только их новый петербургский адрес: на Пантелеймонской улице, в доме Оливье, поблизости от Кочубеев.

Как бы ни было, я очень рада, что Сашка в Болдине. Туда мы отправили нового управляющего (un nouvel intendant) на смену плута Михаилы заведовать частию имения, оставленною нами пока за собою. Я и муж просили Александра быть свидетелем сдачи хозяйства старым проконсулом новому и принудить затем этого последнего доставить нам, что следует, в самом скором времени. Наши дела по Болдину до сих пор идут так скверно, что у Сергея голова кругом ходит, а я как на иголках. Главное получить деньги и сделать тебе хоть какой-нибудь подарок».

«Именно все это так, – прибавляет Сергей Львович. – Чем меньше от меня требуешь, а не требуешь собственно ничего, – тем более мое сердце надрывается. Готов сделать невозможное (je suis pret a faire rim-possible), лишь бы тебя успокоить и отказать себе во всем, лишь бы видеть тебя беззаботной, счастливой. Благодарю Бога, что Александр в Болдине и не тронется оттуда, пока не приведет в порядок и его, и наши дела».

Каково же было удивление стариков, узнавших о дальнейшем путешествии сына, который, следовательно, и не мог встретить в Болдине нового приказчика!

О таком неожиданном сюрпризе дед мой упоминает в письме к Ольге Сергеевне от 1 ноября из Михайловского, сообщая ей и о приезде из Варшавы младшего своего сына.

«Когда получишь эти строки, мы будем в Петербурге, – пишет Сергей Львович. – Леон приехал и переслал нам твое трогательное, исполненное любви к нам письмо, которое ему вручено при твоей печальной с ним разлуке. Не нахожу слов благодарить тебя! Ты облегчаешь огорчения, которые нам наносит упорным молчанием Александр. Можешь себе вообразить мое нетерпение обнять дорогого Леона… но увы! близок локоть, да не укусишь Близок локоть, да не укусишь. Хотел бы перелететь в Петербург, а дороги ужасны, почему и невозможно нам еще двинуться, не то в грязи завязнем. На роду, значит, написано (ii est ecrit la haut) не знать нам радости, старикам!

Александр – мы не думали, не ждали – был в Казани, а я, по невинности души, полагал, что он из Болдина не тронется. Узнали мы об этом не от него, а от Леона, который виделся с Плетневым, а Плетневу писал из Казани Баратынский. «Капитан» полагает, что Александр теперь уже в Болдине, но ничего не может сообщить верного, так как не мог еще видеться с Наташей. Неужели и от нее Александр скрывает, где он и зачем в Казань ездил? Леон слышал, что она здорова; однако не только нам, старикам, не пишет, но и не пересылает нам писем, адресованных на ее имя для передачи в наше захолустье. Удивительно! Значит, по всей вероятности, у моей невестки отдыхают и письма к мама Тимофеевой».

На невестку и сына жалуется и Надежда Осиповна. «Неужели Александр, – говорит она, – не имел ни минуты времени навестить нас парою слов, что он не в Болдине, и не заставлять нас писать ему туда по-пустому? Ни на что не похоже, а беспечность невестки меня очень огорчает. Ни одно мое желание, таким образом, не исполняется, и я лишена всего, что может меня интересовать, за исключением единственного моего утешения – твоих писем. Не адресуй их, пожалуйста, никогда на имя Наташи, пока не сообщим нашего адреса, а пиши на имя графини Екатерины Ивелич. Через нее пишем и Леону. Воображаю, как тебе пусто без него в Варшаве!

Он сообщает, что в Петербурге без нас ему невесело, и полагает навестить Михайловское, если не поспешим отъездом, а в Тригорском ждут с нетерпением такого же, как и он, варшавского беглеца, Алексея Вульфа».

«Алексей Вульф в Тригорском, – пишет несколько дней спустя Сергей Львович из Михайловского. – Прасковья Александровна просияла от счастья, увидев сына, а я, увы! не могу обнять не только Александра, но и Леона. Капитан простудился, потому не мог приехать с Алексеем, который навестил нас вчера и, вообрази, как удивил! Он нам сказал, будто бы (comme si) Александр был в Оренбурге!! Большой вопрос: за каким делом он поехал в страну гуннов и герулов? Если на то пошло, то лучше бы ему поехать посмотреть на что-нибудь менее дикое. Впрочем, да будет воля Неба! Ломаю голову, с какой стати он там? Когда он приедет в Болдино из края господ Чингис-хана и Тамерлана – не знаю. Будь Александр в Болдине, он поставил бы меня в возможность прийти на помощь и тебе, но не хочу повторять моих обещаний в настоящее время. Это было бы слишком похоже на уверения бесстыдного должника, который всякий день приходит к своему кредитору говорить ему о деньгах, какие, однако, ему и не выплачивал».

Далее Сергей Львович жалуется дочери, что Александр Сергеевич, ничего ему не сообщая, предпочитает отцу родному «всяких Нащокиных, Раевских да Соболевских». Эту иеремиаду Сергей Львович заканчивает вечной прибауткой: «Que la voionte du Ciel soit faite (Да свершится воля Неба! (фр.))!» В таком же роде высказывается и Надежда Осиповна.

Выехав 12 сентября из Симбирска в Оренбург, Александр Сергеевич принужден был возвратиться назад, о чем сообщает Наталье Николаевне два дня спустя в следующих между прочим строках: «Опять я в Симбирске. Третьего дня, выехав ночью, отправился я к Оренбургу. Только выехал на большую дорогу, заяц перебежал мне ее. Черт его побери, дорого бы дал я, чтобы его затравить. На третьей станции стали закладывать мне лошадей. Гляжу, нет ямщиков – один слеп, другой пьян и спрятался. Пошумев изо всей мочи, решился я возвратиться и ехать другой дорогой; по этой на станциях везде по шести лошадей, а почта ходит четыре раза в неделю. Повезли меня обратно; я заснул. Просыпаюсь утром – что же? Не отъехал я и пяти верст. Гора – лошади не взвезут; около меня человек двадцать мужиков. Черт знает, как Бог помог; наконец взъехали мы, и я воротился в Симбирск. Дорого бы дал я, чтобы быть борзой собакой; уж этого зайца я бы отыскал. Теперь еду опять другим трактом, авось без приключений…»

О приезде в Оренбург Пушкин пишет 19 сентября жене:

«Я здесь со вчерашнего дня. Насилу доехал. Дорога прескучная, погода холодная; завтра еду к яицким казакам, пробуду у них дня три и отправлюсь в деревню через Саратов и Пензу…

Мне тоска без тебя. Кабы не стыдно было, воротился бы прямо к тебе, ни строчки не написав. Да нельзя, мой ангел, – взялся за гуж, не говори, что не дюж, т. е. уехал писать, так пиши же роман за романом, поэму за поэмой. А уж чувствую, что дурь на меня находит. Я и в коляске сочиняю, что же будет в постели? Одно меня сокрушает – человек мой. Вообрази себе тон московского канцеляриста: глуп, говорлив, через день пьян, ест мои холодные, дорожные рябчики, пьет мою мадеру, портит мои книги и по станциям называет меня то графом, то генералом…»

Считаю излишним воспроизводить из моих воспоминаний известные всем уже факты о посещении Пушкиным Оренбургской линии крепостей, вместе с будущим свидетелем его мученической кончины, В.И. Далем (казаком Луганским), и пребывание его в Уральске, откуда дядя и отправился 23 сентября в Болдино. При въезде в имение дядя опять поддался своему суеверию. «Въехав в границы Болдинские, – пишет Александр Сергеевич Наталье Николаевне, – встретил я попов и так же озлился на них, как на симбирского зайца. Недаром все эти встречи. Смотри, жена! того и гляди избалуешься без меня, забудешь меня, искокетничаешься…»

Пушкин оставался в Болдине до последних чисел ноября. По словам П.В. Анненкова, он прибыл в Петербург к месту служения 28 ноября, как обозначено в его формуляре, а почтенный наш академик Я.К. Грот в хронологической канве для биографии Пушкина (входящей в состав изданных им в 1887 году статей об Александре Сергеевиче) упоминает, что «ноября 24 Пушкин, возвратясь в Петербург, начинает свой дневник». Между тем по письму Надежды Осиповны к дочери из Петербурга от того же 24 ноября видно, что дядя возвратился из деревни к 20-му числу. Привожу письмо в извлечении:

«Наконец мы в Петербурге. Насилу дотащились сюда из Михайловского третьего дня, в среду, по ужасной дороге. Само собою разумеется, увидя Леона, я позабыла и усталость, и претерпенный мною страх во время пути, когда мы рисковали свернуть себе шею, разъезжая по ухабам.

Александр тоже в Петербурге, куда приехал за два дня прежде нас; но я удовлетворена только наполовину, находясь вдали от тебя; везде тебя мне недостает, и всякие минуты удовольствия отравлены мыслию, что не могу разделить их с тобою. Много, разумеется, я говорила о тебе с Леоном. «Храбрый капитан» уверяет меня, что ты счастлива, здорова и приедешь с нами повидаться. Дай Боже! Леон не изменился, но зато Александр очень похудел, а жена его еще более; это меня беспокоит… С нетерпением ожидаю минуты приласкать его Машку и Сашку; мальчик, кажется, любимец отца; будем видеться с Александром и Наташей часто, так как мы наняли квартиру от него в двух шагах. Александр говорит, что квартира его превосходна, чему я вполне верю; да иначе и быть не может, когда платишь за нее 4800 рублей.

В дороге, как тебе сказала, приятного испытали мало. Алексей Вульф проводил нас до Врева с обеими сестрами, а за Островом мы догнали ехавшее сюда турецкое посольство, почему нас и приняли тоже за поклонников Магомета. Не могла я не смеяться, когда, во время остановок, мужики нас осматривали с ног до головы, спрашивая, много ли еще нас?»

«21 декабря. Вчера Александр с женой и малюткой, а также и Соболевский провели у нас день твоего рождения; но всем нам без тебя было очень грустно. Александр не отличался веселым настроением еще и потому, что Б. в последнее время опять к нему придрался и запретил печатать дивную его повесть в стихах, которую Александр привез из Болдина[167]. Говорил, что когда узнал об этом, то хотел требовать от Б. положительного ответа с глазу на глаз на вопрос, когда этот господин перестанет с ним обращаться, как обращается со школьником несправедливый и капризный учитель? В поэме же нет ни одного стиха, который мог бы сконфузить даже самую строгую цензуру. Намерение попросить категорического объяснения у Б. Александр, однако, отложил, так как Б., во-первых, не переменит того, что решил, а, во-вторых, может еще хуже напакостить: мой сын хочет вручить императору своего Пугачева[168], но мимо Б. не может этого сделать.

Наташа чувствует себя очень хорошо и много выезжает. Балы в большом свете бесчисленны (les bals dans le haute societe sont innomb-rables), а на одном из придворных балов и я присутствовала на хорах, благодаря любезности генерала Раевского, приятеля Александра и Леона. Хотела посмотреть на новые костюмы придворных дам: пошли в моду драгоценные кокошники и бархатные шугаи поверх сарафана. Все это великолепно. В этих нарядах отличались особенным щегольством графиня Соллогуб и сестра ее Обрескова. Много было на бале иностранных принцев, посланников; дамы блестели бриллиантами, а кавалеры сияли всевозможными знаками отличия в залитых огнями залах. Тут-то я и сострила: «На небе звезды и на земле звезды». Любуясь в бинокль всем этим зрелищем, я, к моему большому изумлению, увидела среди «звезд» – вот никак не ожидала – фраки «храброго капитана» и Соболевского. Леон, впрочем, тоже в орденах, а Соболевский без оных прогуливались под руку. Долго не могла сообразить, каким чудом эти два оригинала туда попали, не имея права входа. Оказалось, по протекции того же Раевского и князя Петра Вяземского. Леон, а разумеется, и его приятель зашли ко мне с визитом на хоры, и мой шалун, отвесив низкий поклон, возгласил с комическою важностию: «Мама! я и Сергей как нельзя более очарованы видеть вас среди нашего общества» (Маman! moi et Serge nous sommes on ne peut plus enchantes de vous voir au beau milieu de notre societe). «Храбрый капитан» Петербурга на словах терпеть не может, а на деле спешит со спектакля на спектакль, с бала на бал, не хуже Александра; но веселится от души, а не является в свет, как его брат, по принуждению. Возвращается поздно, а потом спит до полудня (et dort ensuite la grasse matinee), так что не могу его добудиться… Говорит, что хотя он и не прочь был попировать с друзьями, но никогда не отступал от рыцарской чистоты нравов и во всем прочем, будто бы, непорочен как голубица (pur comme une co-lombe). Все, что знаю, – люблю его вдвое после долговременной разлуки; а мысль о новой сжимает мне сердце.

Он почти всякий день, если только не на балах, проводит время с Соболевским у Вяземских и восхищается умом, добротою и талантами дочерей князя Петра, не зная, которой из них отдать предпочтение… Намедни, однако, он меня перепугал: вышел во время мороза без теплой шубы, получил лихорадку, а потом, несмотря на пароксизм, полетел танцевать к Вяземским. На другой день ему сделалось хуже. Тогда я ему рекомендовала против лихорадки средство очень неприятное, но верное, на которое Леон согласился с мужеством спартанца: не иметь во рту в продолжение двадцати четырех часов ни крошки, ни капли (pas une miette et pas une goutte). Как рукой сняло…

О его друге Соболевском не могу тебе не сказать, что я очень им довольна. Он похорошел и, побывав за границей, расстался с медвежьими манерами обитателей Северного полюса; Александр говорит, что заграничное путешествие послужило этому господину сущим благодеянием, так что поездка затем Соболевского в Москву, по словам Александра, обошлась без медвежьих манер. Очарованный Европой, Соболевский стал сбивать и «храброго капитана» с толку, доказывая, что европейской войны не будет, а война с горцами – игра, не стоящая свечки. Муlord qu’importe смущал Леона советами пристроиться к какой-нибудь миссии, в Париж, Лондон или Вену, словом туда, где сам побывал. «Капитан» разинул рот, да и съездил к Александру с просьбою похлопотать у кого следует, но Александр объявил, что такие места предоставляются по большой протекции, да и то молодым людям, успевшим себя зарекомендовать дипломатическими способностями так же, как и Леон отличился уже военными. К этому Александр – приношу ему большое спасибо – прибавил: «Если даже получишь желаемое, то с таким несчастным жалованьем, которое заставит тебя голодать, а наших несчастных родителей спрятаться в деревню, ради возможности высылать кое-какие средства жить за границей, где не дешевле здешнего. Пристроить тебя в Петербурге на должность с приличным вознаграждением – другое дело, могу, а за границу – не берусь…» Этим дело и кончилось: Соболевский замолчал, Леон возобновил мечты о Кавказе и, как видишь, танцует без устали, говоря, что он должен предаваться усиленному моциону, так как вообразил, будто бы у него начало водяной. Мнителен не меньше Александра да моего мужа, а между тем не бережет себя».

К новому 1834 году Пушкин был пожалован в камер-юнкеры и, невзирая на недоброжелательство Бенкендорфа, получил ссуду в размере двадцати тысяч рублей ассигнациями на печатание одобренной государем «Истории Пугачевского бунта» в одной из казенных типографий, по выбору автора. Эту последнюю милость Александр Сергеевич счел блистательной победой над завистниками, распускавшими оскорбительные слухи, что он взялся за нелегкое историческое исследование, очертя голову, будучи-де совершенно неспособен к серьезному труду.

О первой милости Надежда Осиповна сообщает моей матери от 26 января 1834 года следующее:

«Известно ли тебе, милая Ольга, что Александр, к большому удовольствию жены, сделан камер-юнкером? Представление ее ко двору в среду, 17-го числа, увенчалось большим успехом. Участвует на всех балах, и о ней везде говорят; на бале у Бобринских император танцевал с Наташей кадриль, а за ужином сидел возле нее. Говорят, на бале в Аничковом дворце моя невестка была поистине очаровательна. Танцевала много, не будучи, на ее счастье, беременной.

Согласия Александра быть камер-юнкером и не спрашивали. Пожалование для него нечаянность, от которой не может и опомниться. Никогда он этого не желал, а хотел ехать с женой в деревню на несколько месяцев, в надежде сделать экономию; теперь же принужден расходоваться.

Наташа всегда прекрасна, щегольски одета; везде празднуют ее появление. Возвращается с вечеров в четыре или пять часов утра, обедает в 8 часов вечера; встав же из-за стола, идет переодеваться и опять уезжает.

Дети Александра прелестны, – пишет бабка от того же числа. – Мальчик хорошеет с часу на час. Маша не изменяется, но слаба; у нее нет до сих пор ни одного зуба и насилу ходит. Напоминает мою маленькую Сонечку, и не думаю, чтобы она долго прожила[169]. Маленький Сашка большой любимец папаши и всех его приятелей, но мамаша, дедушка и я предпочитаем Машку».

Александр Сергеевич действительно попал в камер-юнкеры недуманно-нежданно, и сюрприз этот большого удовольствия ему на самом деле не доставил. Он увидел, во-первых, не только невозможность ограничить расходы, но и неизбежность новых непомерных издержек, не ограничивавшихся придворным мундиром; на выручку от продажи «Истории Пугачевского бунта» Пушкин смотрел лишь как на средство погашения долгов. Во-вторых, будучи чувствителен ко всяким прискорбным для его самолюбия намекам, Пушкин считал неловким пародировать в камер-юнкерском мундире, наравне с молодыми людьми (считал он себя в тридцать четыре года пожилым человеком). В-третьих, ставя независимость выше всего, Александр Сергеевич стеснялся официальным присутствием на торжественных выходах, придворных обедах, церемониалах. Высказал он свои мысли и в письме к Наталье Николаевне из Петербурга, весною того же года, сообщая следующее:

«Третьего дня возвратился я из Царского Села, в пять часов вечера; нашел на своем столе два билета на бал 29 апреля и приглашение явиться на другой день к Литте; я догадался, что он собирается мыть мне голову за то, что я не был у обедни. В самом деле, в тот же вечер узнаю от забежавшего ко мне Жуковского, что государь был недоволен отсутствием многих камергеров и камер-юнкеров и что он велел нам это объявить. Литта во дворце толковал с большим жаром, говоря: «И у а сереndant pour messieurs de la cour des regies fixes, des regies fixes»[170], на что Нарышкин ему заметил: «Vous vous trompez, c’est pour les demoiselles d’honneur»[171]. Я извинился письменно. Говорят, что мы будем ходить попарно, как институтки. Вообрази, что мне с моей седой бородкой придется выступать с Безобразовым и Реймерсом – ни за какие благополучия! J’aime mieux avoir le fouet devant tout le monde, как говорит m-r Jourdain»[172]. В других письмах Александр Сергеевич иронически называет жену «камер-пажихой».

Над запоздалым камер-юнкерством Пушкина подсмеивались – впрочем, совершенно добродушно, как говорят французы, sans chercher noise (без намерения поссориться (фр.)) – любившие поэта от души Лев Сергеевич, с неизменным своим спутником Соболевским, и князь Петр Андреевич Вяземский. Соболевский, воспевший тогда дядю Льва четверостишием, по случаю невозможности тратиться «храброму капитану» на шампанское:

Пушкин Лев Сергеич,

Истый патриот,

Тянет ерофеич

В африканский рот, —

не пропустил оказии угостить «старшего» двустишием:

Сияй, сияй, о Пушкин камер-юнкер,

Раззолоченный, как клинкер.[173]

Рифма Сергея Александровича чрезвычайно понравилась князю Вяземскому, который ею и воспользовался, письменно приглашая дядю Александра посетить поэта И.П. Мятлева:

«Надобно быть, – заключает свое письмо Вяземский. – Приезжай сегодня. К тому же Мятлев

Любезный родственник, поэт и камергер,

А ты ему родня – поэт и камер-юнкер;

Мы выпьем у него шампанского на клюнкер,

И будут нам стихи на м – й манер»…

Александр Сергеевич, при свидании с моей матерью в следующем, 1835 году, высказал ей все, что он выстрадал со времени своего камер-юнкерства. По словам Ольги Сергеевны, он сделался тогда мучеником. Заботы денежные, уязвленное самолюбие, а также другое, самое мучительное чувство – ревность, – правда, ни на чем не основанная, – не давали ему покоя. Будучи свидетелем блистательных успехов Натальи Николаевны на вечерах большого света, видя ее окруженною толпою великосветских всякого возраста кавалеров, расточающих ей комплименты, дядя Александр расхаживал по бальным залам, из угла в угол, наступая дамам на платья, мужчинам на ноги и делая другие тому подобные неловкости; его бросало то в жар, то в холод. Возвращаясь же домой, он не сообщал жене этих невыразимых мучений, что считал несовместным и с достоинством непорочной, вполне преданной ему Натальи Николаевны, и с своим собственным. Не делился Пушкин испытываемыми тяжелыми чувствами не только с Соболевским и Вяземским, но даже и с естественным другом своим – «храбрым капитаном», опасаясь его болтливости, и только через год высказался сестре. Будучи убежденным, что нет ничего смешнее, как высказывать чувства ревности, тем более ревности, не имеющей под собою твердой почвы, дядя таил в себе снедавшие его муки. Если ко всему вышеизложенному прибавить сознание, что за всяким его шагом и на поэтическом поприще, и в общественном быту следят приставленные к нему непрошеные аргусы, журнальные зоилы, словом, легион врагов явных и тайных, то можно лишь изумляться мужеству, с каким он все это переносил. Между тем, не высказывая никому душевных волнений, Пушкин, к несчастию, обнаруживал, в силу своей восприимчивой натуры, внешним обращением именно то, чем страдал. Скорбь поэта не ускользнула, таким образом, от его личных врагов: они проведали слабую струну его, слабое место его обороны.

И вот, в том же 1834 году, – так, по крайней мере, полагала моя мать, – обрисовываются первые шаги страшного заговора людей, положивших стереть Александра Сергеевича с лица земли. Низкая подготовительная работа этих союзников относится именно, по словам моей матери, к фатальному для поэта 1834 году. Врагам недоставало только слепого орудия. Таким манекеном оказался, наконец, Дантес-Геккерен, появившийся на сцену летом того же года, о чем вскоре и скажу.

Но возвращаюсь к событиям и, не забегая вперед, продолжаю извлечения из писем деда и бабки к моей матери.

«Александр, – пишет бабка от 13 февраля, – непременно хочет ехать в деревню и подать в отпуск, необходимый для его здоровья и кармана, а Наташа тоже располагает уехать весною в Яропольцы, где и хочет пробыть до августа. Александр заходит редко, зато присылает нам часто с нянюшкой маленькую Машу; он и Леон очарованы Соболевским и с ним неразлучны, а Соболевский отрастил бороду, что делает его очень смешным, заставляя обращать на него общее внимание, почему и вращается лишь в мужской компании. Из дам принимают его только княгиня Вяземская, княгиня Одоевская и Софья Всеволожская. Напрасно я так расхваливала тебе его манеры, приобретенные за границей. Принялся за старое…»

«Князь Паскевич здесь, – сообщает от того же числа Сергей Львович, – Александр и Леон ему представились. Обоих обласкал и передал им, что часто тебя видит у своей жены, что ты танцевала с ним мазурку на последнем костюмированном бале и совершенно здорова, за что благодарю Бога. Иван Федорович пригласил Александра к себе в кабинет, где и говорил с ним о его сочинениях, а потом вышел в гостиную и, пожав руку Леону, который там ожидал конца аудиенции, сказал моему «младшему», что всегда и везде готов ему быть полезным. Леон поступил при этом очень недогадливо. Что бы ему стоило указать фельдмаршалу, где он хочет продолжать свою карьеру, а то поклонился, и больше ничего. Лелька желает если не на Кавказ, то совершить кругосветное путешествие, в ожидании чего путешествует по Невскому проспекту. А на Леона должен тебе пожаловаться: вообрази, сегодня получаю письмо из Варшавы от его кредитора, какого-то Гута. Леон задолжал ему за съестное и выпиваемое. Заплатить мне за Леона теперь невозможно и, признаюсь, огорчен самым предметом долга (l’objet et la nature de cette dette me fait mal). Леону я ни слова, но сообщил все Александру. Он меня успокоил, говоря, что дело это возьмет на себя».

О болезни Натальи Николаевны бабка от 9 марта сообщает:

«Масляница завершилась блистательным балом во дворце. Никогда еще, насколько помню, здесь не встречали так шумно Великий пост; устали все наши красавицы (toutes nos belles dames sont harassees de fatigue). Наташа в воскресенье, на последнем бале во дворце, после двух туров мазурки, почувствовала себя очень дурно и, только что успела удалиться в кабинет императрицы, подверглась сильным болям и, приехав домой, выкинула. И вот она в постели после зимних увеселений. Я же говорила, что она беременна, но ее тетка утверждала противное. Теперь и удивляется, что правда была на моей стороне. Наташа на этот раз не страдала недугами, неразлучными с беременностью, и вот почему не верила, что находится в таком положении, и далеко не радуется этому случаю. Александр растерян так, как никогда не бывал. He могу говорить ему и о твоей беременности до поры до времени. Зачем умножать его беспокойства? А о твоей беременности сообщили мне наши милые тригорские соседки; они, т. е. Нетти Вульф и сестра ее Вревская, приехали сюда посмотреть на Масленицу и гостят у нас. Узнали о твоем положении от Бутурлина и Аничкова, с которыми встретились».

О болезни Натальи Николаевны дядя в апреле того же года сообщает Нащокину:

«Вообрази, что жена моя на днях чуть не умерла. Нынешняя зима была ужасно изобильна балами: на Масленице танцевали уже два раза в день. Наконец, настало последнее воскресенье перед Великим постом. Думаю, слава Богу, балы с плеч долой. Жена во дворце. Вдруг, смотрю – с нею делается дурно; я увожу ее, и она, приехав домой, выкидывает. Теперь она (чтоб не сглазить), слава Богу, здорова и едет на днях в калужскую деревню к сестрам, которые ужасно страдают от капризов моей тещи».

«Сегодня Александр был у нас, – сообщает Сергей Львович, – и очень обрадовался провести пару часов (une couple d’heures) с нашими милыми гостями, обитательницами дорогого его сердцу Тригорского, но душевно сожалел об отсутствии Алексея Вульфа, который кутит в Тригорском вместе с Сердобиным и Шенигом. Александр мне сказал, что Наташе лучше, но дело еще не кончено. Александр доволен, что его жена расстанется с балами и уедет отсюда на шесть месяцев, лишь только поправится. Он желает тоже расстаться с Петербургом, но говорит, что это невозможно, так как долговременному пребыванию в деревне мешают и его камер-юнкерство, и визиты по архивам. Подавать же в отставку считает тоже невозможным после оказанного ему высочайшего внимания.

Болезнь Наташи очень его перепугала, Сашка осунулся, а Леон, который его любит так, как никто, не может смотреть на брата без слез».

И, действительно, дядя Лев, хотя и напускал на себя философское равнодушие, вникал как нельзя более в положение обожаемого им брата, перед всяким словом которого преклонялся. Мать мне сообщила, что дядя Лев, после того как долг Гуту сделался известным, сказал брату-поэту: «Пожалуйста, не беспокойся обо мне. Не стою твоих хлопот; сам расправлюсь, а тебя прошу не платить за меня ни копейки. Иначе меня обидишь…»

Процесс с Гутом кончился, однако, при содействии Александра Сергеевича, но дядя Лев не остался в долгу и уплатил брату причитавшуюся сумму.

«Александр остается в городе на неопределенное время, – пишет Сергей Львович от 6 апреля, – а Наташа уезжает на будущей неделе. Болезнь ее не оставила по себе следов, и Александр напрасно тревожится; он весь – страдание. Вчера его видел; говорит, что жизнь ему как нельзя более надоела. Зато «храбрый капитан» не унывает. К большому нашему прискорбию, Леон подал, нас не спрашивая, прошение определиться на Кавказ; желает служить под начальством своего приятеля Розена. Мне это больно: опять мне, старику, только что обрадовавшемуся желанным свиданием с Леоном, суждено с ним разлучиться, а, может быть, разлучиться навеки! Но покоряюсь воле Провидения! Александр – отрезанный кусок для нас, ты далеко… нечего сказать, весело нам!..

Боже мой! чем бы я ни пожертвовал, чтобы опять быть с тобою! Но, к моему большому горю, нет у меня средств на поездку в Варшаву! Приехать же тебе к нам, при твоем положении, теперь невозможно. Зачем, Боже мой, ты так далеко от нас?! Но Бог милостив; быть может, приедешь к нам к тому времени, когда тебе суждено будет увидеть кровь от твоей крови – младенца, за которого и я готов пожертвовать моею кровью! А как мы были бы счастливы благословить этого бедного младенца!..»

«Наташа располагала выехать в Москву, – сообщает Надежда Осиповна от 9 апреля, – но простудилась и раньше четырех дней не тронется. Опасались жабы (elle a manque d’avoir une esquinencie); слава Богу, захватили вовремя, так что и мнительный Александр успокоился. Отправляет одну с детьми, проклиная Петербург, и говорит – отслужит молебен (qu’il chantera un Те Deum), когда будет уверен, что Наташа избавилась от балов да спектаклей. Вполне его понимаю. Затем скажу пару слов и о себе, но не тревожься, милая Оля. Если бы я заболела серьезно, не могла бы писать тебе пространное письмо. Дело в том, что Петербург и меня наказал простудой, а простудилась после того, когда по моей неосторожности очутилась на хорах во дворце, о чем тебе писала. Страдала всю прошлую неделю лихорадкой; она прошла, но затем обнаружилось страдание печени. Как уверяет Спасский, которого, знаешь, это болезнь хроническая; пожелтела я как лимон, аппетит и сон уничтожился; но теперь чувствую себя гораздо лучше. Нева разошлась, погода прелестная, а после отъезда Наташи мы тоже здесь не останемся.

Александр упрям. Если не может ехать с Наташей в Яропольцы, то почему же не послушаться нас и не отлучиться из Петербурга недельки на две отдохнуть в Михайловском? Петербург ведь оттуда недалеко…»

Болезнь бабки оказалась гораздо серьезнее, чем она предполагала, и через два года свела ее в могилу.

14 апреля 1834 года Наталья Николаевна уехала к родным с обоими детьми, а дядя оставался до половины августа в северной столице.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.