Глава XVIII
Глава XVIII
В это самое время, именно в начале 1830 года, оба дяди мои были неразлучны с Соболевским. Бабка моя, Надежда Осиповна, очень его сначала недолюбливала, не постигая, что может быть общего между ее сыном-поэтом и этой, как она выражалась, олицетворенной прозой-выскочкой (cette prose personnifee de parvenu), а по своему чванству Надежда Осиповна не переваривала генеалогии Соболевского.
Действительно, между характерами творца Евгения Онегина, Бориса Годунова, Полтавы и комическом рифмоплетом лежала, по-видимому, целая пропасть. Но так ли было на самом деле?
Под маской напускной веселости, выражавшейся в сатирическом взгляде на окружающее общество и забавных выходках, порою доходивших до известного рода цинизма, Соболевский носил в душе своей чувства теплые, возвышенные и, как принято теперь называть, «гуманные», – точнее скажу по-русски – «человеческие», щеголять которыми Сергей Александрович находил совершенно ненужным. Обожая свою несчастную мать, всегда готовый на помощь друзьям и делом, и добрым, благоразумным советом, а нуждающимся оказывая поистине христианское милосердие, Соболевский «пришел, увидел, победил» сердце моего дяди; бичуя же беспощадной сатирой всякого, кто имел низость ставить Сергею Александровичу из-за угла в укор, что он «дитя любви», Соболевский заставлял этих господ кланяться ему, что называется, ниже карманов.
Дядя Александр, познакомясь с Соболевским гораздо прежде 1830 года, скрепившего их дружбу, и познакомясь чрез товарища Сергея Александровича по университетскому пансиону, – именно своего брата Льва Сергеевича, – сразу постиг характер и качества нового друга, причем понял отлично, что этот друг как нельзя более душевно страдает и что эти страдания были спутником всей жизни прикидывающегося беззаботным неподражаемого комика.
Свою скорбь Соболевский выразил Александру Сергеевичу в следующей стереотипной фразе: «Je suis un etre malheureux, parce que je suis stigmatise par le sobriquet d’un His naturel». (я несчастное существо, потому что заклеймен прозвищем сына любви.)
Родители Соболевского, фамилии которых мне очень хорошо известны, были людьми с состоянием и принадлежали к высшему кругу. Отец его, г. С, будучи, подобно его матери, природным русским, приписал сына, за весьма значительное денежное пожертвование, к польскому дворянству, выхлопотав для сего как фамилию «Соболевского», так и присвоенный некоторым представителям этой фамилии герб «Слеповрон» («Slepowron» («Слепой ворон» (искаж. польск.))).
Говоря об этом обстоятельстве, считаю не лишним заметить, что в Польше многие дворянские однозвучные фамилии, не находящиеся между собою в родстве, отличаются одна от другой по гербам, и наоборот; один и тот же герб употреблять могут дворяне, носящие совершенно разные фамилии; самые же гербы, в свою очередь, имеют особенные названия, большею частию по их рисункам; например, гербы Labedz (лебедь), Pelikan (пеликан), Slepowron (слепой ворон), Коrсzak (ковш) и проч.
Иногда, для отличия родов однозвучных фамилий, польские дворяне присоединяют к своему родовому имени и название присвоенного ему герба, например: Klamra(скоба; пряжка (польск.))-Siennicki, положим, Slepowron-Sobolewski и т. д.
Как бы ни было, Соболевский, сам подсмеиваясь над своим «слеповроном» и говоря, что эта «слепая ворона залетела невзначай с берегов кофейной[90] Вислы, – оттуда, где рожи очень кислы, – к обитателю лазурных невских вод», обнаружил всю тягость снедающего его горя только Пушкину и сестре его, Ольге Сергеевне. В другом же обществе всякие разговоры о «детях натуральных» были для Сергея Александровича невыносимы. Если в его присутствии возникали подобные разговоры, Соболевский терялся, краснел, бледнел, уходил в другую комнату, а раз, когда этого сделать было невозможно, Сергей Александрович почувствовал себя дурно и едва не упал в обморок, о чем и рассказала мне Ольга Сергеевна, сообщив и нижепомещаемый разговор.
Неприятный для Соболевского случай произошел именно очень скоро после приключения с баронессой Дельвиг, и Сергей Александрович сообщил о нем по секрету Ольге Сергеевне, говоря, что он при публике объяснил свой обморок простым головокружением, но так как у Соболевского не было секретов и от Александра Сергеевича, то моя мать передала брату рассказ его друга в присутствии сего последнего.
Пушкин хотя и гордился до некоторой степени своим происхождением, что и доказал написанным в том же 1830 году стихотворением «Моя родословная», но гордился перед теми, перед кем гордиться он считал необходимым; но в душе никогда не мирился с предрассудками, в силу которых общество бросает камень в ничем не повинных «детей любви», что и доказал в беседе своей с другом, в присутствии Ольги Сергеевны:
– Душа моя, «Калибан», – так прозвал дядя Соболевского, по имени одного из героев шекспировских трагедий, – на твоем месте я в обморок бы не упал на потеху бестактных дураков, qui parlent de corde dans une maison de pendu[91], а так бы их моим языком осрамил, что они позабыли бы у меня, где сидят. Да, братец, меня как нельзя более возмущает, что всякого рода мошенникам и канальям сходит часто с рук всевозможная пакость, потому что они записаны-де законными сыновьями известных по своему положению в свете людей, между тем как ни в чем не повинное «дитя любви», с самого появления на свет Божий, несет незаслуженную кару за орфографическую ошибку матери (pour la faute d’or-thographe commise par sa mere), будь он умен как Ньютон, добр ну… как сестра моя Ольга и честен как Дон-Кихот. Общество считает их париями, отказывает во всем, сторонится от них, как от прокаженных, а делает это потому, что само еще не развито и не набралось ума, даже здравого смысла. Не говорю уже о тех, кто осмеливается показывать явное презрение несчастным детям любви, – это сущие свиньи, – не говорю уже и о тех, кто в их присутствии смеется над случаями незаконного рождения, – это неделикатные невежи. Но, с другой стороны, не понимаю и того, как можно стыдиться своего происхождения? Виноват ли я, например, что родился, положим, в Москве, а не в Калькутте, что ростом невелик, собой неказист? Есть чего, черт возьми, стыдиться!..
Дядя Александр как бы подкрепляет, не могу не заметить, высказанное Соболевскому свое profession de foi[92] в напечатанной им в «Литературной газете» статье «О выходках против литературной аристократии».
Считаю необходимым уделить в моей «Семейной хронике» место Сергею Александровичу Соболевскому, потому что он был едва ли не самым близким другом дяди Александра Сергеевича; притом же об этом замечательном человеке очень мало известно в печати.
Лишась отца еще в очень молодых годах, Сергей Александрович посвятил, можно сказать, всего себя уходу за нежно любимою матерью, которой в 1828 году и закрыл глаза. Дядя Александр Сергеевич особенно уважал в своем друге святое сыновнее чувство и говорил Ольге Сергеевне:
– Вполне соболезную бедному Сергею. Утратив мать, он совершенно одинок, никто не пойдет с ним под венец, вспомни мое слово. – Так и вышло.
Мать Соболевского скончалась в Москве, летом 1828 года, и дядя Александр, узнав об этом, написал ему следующее:
«Вечор узнал я о твоем горе и получил твои два письма. Что тебе скажу? Про старые дрожжи не говорят трижды; не радуйся нашед, не плачь потеряв; посылаю тебе мою наличность, остальные 2500 получишь вслед. «Цыганы» мои не продаются вовсе; деньги же эти трудовые, в поте лица моего выпонтированные у нашего друга Полторацкого. Приезжай в Петербург, если можешь. Мне бы хотелось с тобой свидеться да переговорить о будущем. Перенеси мужественно перемену судьбы твоей, т. е. по одежде тяни ножки; все перемелется, будет мука. Ты видишь, что, кроме пословиц, ничего путного тебе сказать не умею. Прощай, мой друг».
Наделенный от природы замечательным умом, Соболевский наметил себе целью развить этот ум всесторонним образованием; к достижению намеченной цели он поставлен был в счастливую возможность, имея под рукою подаренную ему отцом весьма богатую библиотеку, всевозможные аппараты, коллекции разного рода древностей, а в кармане – тоже кое-что. Курс в бывшем университетском пансионе он кончил блистательно и вслед за тем стал усердно пополнять пробел полученного образования, так сказать, неусыпным изучением словесностей: французской, английской, немецкой, итальянской, всех славянских наречий, а математику, механику, технологию и архитектуру, которые он считал предметами наиболее необходимыми для практического быта, узнал, можно сказать, настолько, чтобы применять их при всяком представлявшемся случае. Таким образом, Соболевский и выступил во всеоружии на арену житейской борьбы.
Сила воли у него была железная, доказательствами чего служат следующие обстоятельства, рассказанные мне моею матерью.
По окончании курса наук у Сергея Александровича появились все признаки начала чахотки, несмотря на большой рост и атлетическое сложение. Выслушав приговор эскулапов, Соболевский, согласно их советам, стал питаться в течение двух лет одним слегка лишь прожаренным бифштексом да стаканом портера в день, причем, вставая с восходом солнца и ложась спать как нельзя раньше, отвесил, как он выражался, нижайший поклон всяким театрам, вечерним собраниям, словом всему, нарушающему правильный образ жизни. В итоге получилось цветущее здоровье и завидная всякому физическая крепость.
Не менее сильную волю проявил Соболевский и потом, когда, по совершенно не зависящим от него обстоятельствам, он лишился части своего достояния. Перенес Сергей Александрович этот тяжелый удар стоически: сказал только, «что с воза упало, то пропало, а вперед сам не зевай».
Задумав пустить все приобретенные познания в ход, он предложил свою честную практическую деятельность промышленной компании, какой именно, не помню. Труды Сергея Александровича послужили, как нельзя лучше, ему в пользу, и скоро счастье улыбнулось: Соболевскому удалось не только возвратить утраченное, но и разбогатеть; в конце концов, он сошелся с собственником бумагопрядильни (что на Выборгской стороне) Мальцевым и, приняв заведование его делами, ездил неоднократно, по поручениям Мальцева, за границу – в Париж, Лондон, Вену, и в результате завоевал такую цифру ежегодного дохода, которой сама Ольга Сергеевна плохо верила.
После постигшего Сергея Александровича материального убытка, о котором я сказал выше, он, кроме бесповоротного решения добиться, во что бы ни стало, прежнего состояния, наложил на себя добровольно чистую эпитимию, распростился и со всяким наружным щегольством, и с удовольствиями, вызывающими, по его мнению, «глупейшие» расходы, главное же – лишил себя любимого своего наслаждения плотно покушать, а был он гастрономом записным, и вычеркнул из своей программы всякую пищу, превышающую необходимую для утоления голода.
– А я, Соболевский, к «тебе»[93] собираюсь обедать завтра, – сказал ему (в январе 1830 года) приехавший в отпуск мой дядя, Лев Сергеевич, который, как известно, далеко не питал к богу Вакху особенного презрения. – Будешь ли дома?
– Разумеется, дома; по моему карману не могу еще ходить в клуб, как прежде, хотя карман, славу Богу, сильно толстеет.
На следующий день Лев Сергеевич является во ожидании вкусить зелие виноградное.
На столе красуются два прибора – миска со щами, горшок с гречневой кашей да графин с квасом.
Дядя Лев, славившийся всегда очень завидным аппетитом, мигом уничтожает тарелку щей, разделывается подобным же образом с кашей, а затем – после быстролетной атаки на жареную говядину – спрашивает:
– Соболевский, да что ты со мной делаешь?! а вино-то где?
Тот наливает себе квас и притворяется глухим.
– Да отвечай же, Сергей, где же вино?
– А-а-а-а… вино?.. – разевает рот хозяин. – Вино?., да на что тебе оно?!.
– Как на что? Известно на что…
– Да мне-то неизвестно. Надеюсь и ты, так же как я, перестал заниматься пустяками. То ли дело квас? Любое бордо за пояс заткнет! Скажу тебе: блаженство, а не квас! Хочешь квасу?
С тех пор Лев Сергеевич обедать к Соболевскому ни ногой.
Этот анекдот я слышал от матери. Шутка Соболевского понравилась дяде Александру Сергеевичу, и он повторил ее впоследствии над братом, о чем Александр Сергеевич написал жене следующее:
«Я обедаю дома, никого не вижу, а принимаю только Соболевского. Третьего дня я сыграл славную шутку со Львом Сергеевичем. Соболевский, будто ненарочно, зовет его ко мне обедать. Лев Сергеевич является. Я перед ним извинился как перед гастрономом, что, не ожидая его, заказал себе только ботвинью да бифстекс. Лев Сергеевич тому и рад. Садимся за стол, подают славную ботвинью; Лев Сергеевич хлебает две тарелки, убирает осетрину; наконец, требует вина, ему отвечают: нет вина. Как нет? «Александр Сергеевич не приказал на стол подавать». И я объявляю, что я на диете и пью воду. Надобно видеть отчаяние и сардонический смех Льва Сергеевича, который уже, вероятно, ко мне обедать не явится. Во все время Соболевский подливал себе воду то в стакан, то в рюмку, то в длинный бокал и потчевал Льва Сергеевича, который чинился и отказывался»…
Приехав в отпуск, как сказано выше, в 1830 году, Лев Сергеевич проигрался где-то в карты. Александр же Сергеевич не мог немедленно его выручить из беды, и раздосадованный «Пушкин Лев» является вечером к моей матери, надутый и сердитый; впрочем, является вовсе не с целью призанять у нее денег – знал, что лишних там не водилось, – а размыкать свою «карманную невзгоду». Как на беду, дядя застает у моих родителей обычных гостей, в том числе и Соболевского. Соболевский, встретив Льва Сергеевича с добродушно-иронической улыбкой, тут же смекнул об отсутствии денежного присутствия в кармане друга, сообразил, что может горю помочь, но промучил дядю Льва до самого ужина, забавляясь его постною наружностью. Рассказать о своем горе сестре Льву Сергеевичу при гостях было неловко; пускаться же с ними в свойственные ему любезные разговоры дядя, при печальных обстоятельствах, никак не мог.
Подали ужин. Лев Сергеевич садится за стол рядом с Соболевским и, не нарушая молчания, не уклоняется, однако, от угощения, предлагаемого ему и другом-соседом, и гостеприимным хозяином – моим отцом.
После ужина Соболевский встает из-за стола и с комическою важностью возглашает громогласно экспромт:
Лев Сергеич на суарэ[94]
Был любезен, как тюлень:
Выпил чарку Сен-Перэ
И бутылку Сен-Жюльен, —
и, отозвав дядю в сторону, спрашивает по секрету:
– Пушкин! сколько тебе надо?
– Помилуй, Сергей, что ты?
– Да я тебя насквозь знаю, меня не проведешь; выйдем вместе, завернешь ко мне, и дело в шляпе.
Лев Сергеевич тут же, при публике, бросился в объятия друга, развеселился, разлюбезничался, а Соболевский:
Ну, еще-ка Сен-Перэ,
Ну, еще-ка Сен-Жюльен!
– Идет! – радостно подтвердил дядя и тут же последовал дружескому совету.
На другой день долг Льва Сергеевича был, таким образом, уплачен.
Много помню слышанных от моих родителей подобных поступков Соболевского, – поступков, исполненных благородства и деликатной, дружеской предупредительности. Оба мои дяди, мать и отец, оценив этого человека, как следует, полюбили его от души; впрочем, и он показал им, что того достоин, а люди одинакового с бессмертным поэтом закала – Дельвиг, Баратынский, Плетнев, Жуковский, который вполне сочувствовал снедавшей Соболевского скорби о происхождении, кн. Одоевский, кн. Вяземский и другие, – считали Сергея Александровича самым преданным другом.
Но не так встретили Соболевского, при вступлении в «свет», прочие посетители салонов, куда Сергей Александрович, по собственным своим соображениям, должен был явиться. Встретили его там враждебно, с предвзятыми взглядами, двусмысленными, оскорбительными улыбками и намеками. Соболевский дал сначала поведенным на него словесным атакам молодецкий отпор, а там, в свою очередь, повел вперед победоносное войско и смял врагов следующими силами: острым, как бритва, языком, самыми злыми экспромтами да ядовитыми каламбурами, так что после пяти-шести генеральных сражений неприятель обратился в бегство, титул «Му1оrd qu’importe» послужил Соболевскому вполне заслуженным трофеем, а меткие экспромты и каламбуры отправились немедленно гулять по всему Петербургу, к немалому удовольствию Александра Сергеевича, искренно поздравившего победителя с успехом.
В числе потерпевших поражение оказался и главный соперник Сергея Александровича по ратоборству языком – Филипп Филиппович Вигель, не выдержавший убийственного огня эпиграммы, о которой я уже говорил во второй и четвертой части хроники. Вигель возненавидел Соболевского так, что избегал уже всякой с ним встречи.
Короче, Соболевский одержал победу блистательную: его стали бояться.
– Перед тобой трусят, Сергей, – заметил ему дядя Александр.
– Что и требовалось доказать, как выражаются геометры, – отвечал Пушкину Соболевский.
Теплое расположение моего дяди к Сергею Александровичу усматривается и из переписки нашего поэта с Соболевским.
О путешествии моего дяди с Соболевским в 1833 году из Петербурга в Москву, – откуда Александр Сергеевич отправился уже один в Оренбургский край за материалами для «Истории Пугачевского бунта», – расскажу при изложении событий того периода времени. Теперь же, не отступая от хронологического порядка, обращусь к попытке Соболевского жениться, кажется, на княжне Трубецкой. Ольга Сергеевна называла фамилию, которую я позабыл, а чего не помню, того не помню; привожу беседу Сергея Александровича с моею матерью по этому поводу, происходившую вскоре после известного читателям вечера, когда он выручил дядю Льва из финансовых затруднений.
– Скажу вам по секрету, – начал разговор Соболевский, – что милейший «я» выкинуть фокус-покус а lа Кальостро задумал.
– Что такое?
– Экие вы недогадливые! Коли я говорю а 1а Кальостро, значит, разумею сделать то, что для меня, Соболевского, всего труднее. Даю вам пять минут отгадать.
– Никак не могу.
– Не можете? Так я вам для облегчения задам сначала шараду: Mon premier est Sot (мой первый слог глуп).
Mon second est beau (мой второй слог красив). Mon troisieme est laid (мой третий слог дурен). Се qui fait mon entier («что» составляет мое целое). Ольга Сергеевна, смеясь, повторяет: Sot, beau, laid ce qui.
– Ну, теперь то же самое повторите пять раз скороговоркой: Sot-beau-laid-ce-qui, и что выйдет? Нут-ка!
– Soboleski (Соболевский) без буквы в, – рассмеялась опять Ольга Сергеевна.
– Поэтическая вольность, – расхохотался Сергей Александрович. – Значит, можете разгадать и первую загадку. Что всего труднее для Sot-beau-laid-ce-qui? Карман теперь у него исправен, с неприятелями тоже расправился, а друзьями хоть пруд пруди! Чего же главного недостает после этого?..
– Неужели? – сообразила Ольга Сергеевна. – Теперь или никогда, – сказал уже серьезно Сергей Александрович. – То-то подшучу над Александром; он мне пророчит умереть бобылем (que je mourrai celibataire), а как выйдет шиворот-навыворот, что тогда-то он запоет? Только до поры до времени держите перед ним все, что вам ни скажу, под спудом.
– Да кто же она?
– Хотите и это знать? Извольте: la princesse Annette.[95]
– Что вы, что вы? Она за вас, думаете, пойдет?
– А почему бы и не так?
– Ни за что не пойдет, бьюсь об заклад: в вас она не влюблена, как вы в нее, я давно замечаю и то и другое; ее старики люди с предрассудками, а «монд»[96], с которым воюете, их же науськает против вас.
– Ну, все это бабушка еще надвое сказала, – утешал сам себя Соболевский. – Главное, объяснюсь на днях с самой княжной без всяких сватов и свах, что было бы хуже, а что выйдет – на днях узнаете от меня самого, – заверну и скажу. Только, пожалуйста, опять-таки братцам вашим ни полслова…
Будучи всегда господином своих чувств, Соболевский прикинулся очень веселым, попросил Ольгу Сергеевну показать ему альбом, взял перо, нацарапал в нем:
Пишу тебе в альбом и аз,
Сестра и друг поэта[97] Ольга,
Хотя мой стих и не алмаз,
А просто мишура и фольга, —
отпустил еще несколько острот и в заключение раскланялся, объявив: «Vous aurez bientot de mes nouvelles» (скоро получите обо мне известия).
Не проходит двух дней после посещения, и опять является Соболевский к Ольге Сергеевне, радостный, сияющий, как безоблачное майское утро.
Ольга Сергеевна за него тоже обрадовалась.
– Вижу, что могу вас от души поздравить, «Калибан» (она так же, как и ее брат, иногда потчевала Соболевского по дружбе этим прозвищем).
– Как хотите, – отвечал Соболевский, улыбаясь во весь рот.
– Ну (любимое междометие Ольги Сергеевны), счастливый и радостный, светлый жених, рассказывайте, что и как? Что ваша невеста?
– Невеста? – спрашивает Соболевский, продолжая улыбаться, – отказала, и, правда, очень учтиво, а все-таки рекомендовала мне убираться к черту…
Можно себе представить удивление Ольги Сергеевны: по физиономии гостя она рассчитывала услышать совсем не то.
– А я думала… вы такой веселый…
– А то как же? Плакать прикажете да заставлять прачку возиться с моими носовыми платками? Плакать мне, ей-Богу, некогда, а прачке и без того задаю работы много… Бог ты мой, Бог… – как говорит ваш братец, – вот забавно! А и вы отвечайте-ка на вопрос: Александру Сергеевичу ничего не пробалтывались?
– С какой стати?
– То-то. Вот и отлично. Сам узнает; хорошо, что не побился с ним об заклад не умереть бобылем. А с моей воображаемой невесты я тоже взял слово молчать о моем предложении. Но шутки в сторону. Как сказал, так и будет, разве посватаюсь на том свете на какой-нибудь гурии. А теперь, – заключил по своему обыкновению Соболевский, – ступай домой, милейший «я»: тебе больше тут делать нечего…
Получив отказ от княжны, о которой выразился: «Если не она, так никто не будет моей женой», – Соболевский, действительно, сдержал слово, данное самому себе: не только никогда после того не сватался, но, как я слышал, не был знаком даже ни с какими сколько-нибудь романическими приключениями.
По убеждению моей матери, для Соболевского, как он там ни притворялся, отказ princesse Annette был одним из самых полновесных ударов судьбы, но по железной силе своей воли он и этот удар вынес твердо. Оплакивая в душе одиночество и бессемейную жизнь, Соболевский, странный человек, выражал угнетавшую его скорбь юмористическими выходками. Так, например, купив и обучив пару огромнейших сенбернардских псов, Сергей Александрович заставлял их раскланиваться с гостями, причем приговаривал: «Рекомендую вам моих, с позволенья сказать, детей: вот мой сын – Антон Сергеич, а вот и дочка – Авдотья Сергевна»; иногда же прибавлял полусерьезно: «Других детей никогда и не будет».
После неудачного похода по супружеской части Соболевский в первые зимние месяцы 1830 года посещал великосветские салоны по-прежнему, если еще не чаще. Неблагоприятный исход затеянного предложения не мог долго оставаться для Александра Сергеевича тайной, и Соболевский сам, изложив суть дела своему другу, сказал:
– Ты прав, Пушкин: мне брачных свеч не зажигать, остался в дураках, и, как узнал намедни, в «бомонде» уже затрезвонили, чешут языки, а чтобы загородить глотку, кому следует, нарочно буду ходить в бомонд, по правилу: «где строят против тебя, Соболевский, скандал, туда-то и являйся».
Расчет оказался верным: Сергей Александрович своими личными появлениями прекратил дальнейшие о нем толки. Эпиграммы Соболевского были тогда в полном ходу, а при виде его сардонической улыбки и представительной фигуры великосветские сплетники прикусили языки.
Пушкин искренно сочувствовал разочарованию Соболевского, а в разговоре о его неудаче с моей матерью высказал свои взгляды в следующих словах:
– Жаль Сергея, и тем более, что причину неудачи он именно приписывает втайне своему происхождению; но он слишком горд, чтобы делиться даже со мной подобными мыслями. Малейший, не говорю нравственный толчок, но нечаянный, по-видимому, двусмысленный на него взгляд вызывает в Сергее ужасные страдания, которые он так артистически прячет под маскою Момуса[98]. Слава Богу, по крайней мере, выручило еще то, что его мать не бросила, а судьба наделила состоянием и редким умом, иначе был бы он, как и все прочие, несчастие которых я изобразил в моей песне очень, очень давно – «Под вечер осенью ненастной». – Помнишь?
Дадут покров тебе чужие
И скажут: ты для нас чужой!
Ты спросишь: где мои родные?
И не найдешь семьи родной!
Несчастный! будешь грустной думой
Томиться меж других детей
И до конца с душой угрюмой
Взирать на ласки матерей.
Повсюду странник одинокий,
Всегда судьбу свою кляня,
Услышишь ты упрек жестокий…
Прости, прости тогда меня.
– А что касается княжны, наклеившей Сергею нос, то я вижу его печаль, несмотря на маску; а потому со всей осторожностью вобью ему в голову, что не он первый, не он последний, и что княжна всякому арбуз поднесет, и никого не любит, точь-в-точь моя «дева». Стихи на мою деву ты не можешь помнить, набросал у Инзова; но нарочно сегодня списал и несу Соболевскому как бы невзначай для большего утешения; уверен, что Сергей запоет, как наш старый друг детства, эмигрант Кашар, своей возлюбленной, которая тоже от него отвернулась:
Vous ne daignez m’aimer?
Eh bien! ne m’aimez pas!
J’aurai bien du chagrin,
Mais je n’en mourrai pas.
(Вы не изволите любить меня?
Ну, что ж! не любите!
Я очень огорчен,
Но я от этого не умру.)
– Послушай же, что подношу Соболевскому, – и дядя прочел:
Я говорил тебе: страшися девы милой!
Я знал: она сердца влечет невольной силой.
Неосторожный друг, я знал: нельзя при ней
Иную замечать, иных искать очей.
Надежду потеряв, забыв измены сладость,
Пылает близ нее задумчивая младость,
Любимцы счастия, наперсники судьбы,
Смиренно ей несут влюбленные мольбы,
Но дева гордая их чувства ненавидит
И, очи опустив, не внемлет и не видит.
Постоянные посетители моих родителей, Дельвиг, Глинка, Плетнев – друзья того же Соболевского, – узнав о случившемся «пассаже», не дали ему и почувствовать, что все и им известно; не говорю уже о моем отце, который, вовсе не интересуясь поэтическими приключениями, избирал тогда предметом разговоров с Соболевским свой конек: исторические исследования и филологические прения, а вести беседы и на эту тему Соболевский был мастер: он первый посоветовал отцу постараться во что бы ни стало получить место консула в Греции, чем отец мой и воспользовался, как я уже говорил во второй части «хроники».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.