Глава третья
Глава третья
А в деревне Клушино, что в двенадцати верстах от Гжатска, во второй от околицы избе, набирался силенок маленький человек. Кто знает, на какой день в проясняющемся, как после долгой ночи, сознании возникли родные, все более и более узнаваемые лица? Сначала, конечно, матери — нежное, ласковое, лучившееся теплом; узнавал ее по голосу и звал просяще-требовательно, а заслышав над собой говорок, согревающее дыхание, успокаивался, сладко задремывал. А может, это были лица бабушки, отца, брата или сестренки?
«Тик-так, тик-так…» — что-то круглое на единственной ноге вышагивало на месте, шло в никуда ниоткуда, — еще не знал, что это часы-ходики… Что-то гремело, стучало, доносилось до колыбели вместе с потоком тепла и дымком, сизоватым, пахнущим вкусным — после открыл — запах хлеба и щей из русской печи.
А горливое гоготание за окном? Это уже намного позже: «Гуси, гуси! Га-га-га! Есть хотите? Да-да-да!»
И ржание лошади, косившей на тебя, вцепившегося в шею матери, влажным бархатным глазом. И мычание коровы, переставшей жевать и как будто задумавшейся. А тебе самому невдомек: неужели из этих зеленых, сочных травинок, что пощипывает она, неужто из них получаются белые струйки, звонко бьющие по ведру? «Коровка травки поела, нам молочка принесла».
Но вот материнские руки вынули Юру из колыбели, поставили на половицу, и он остался на ногах один и, боясь потерять равновесие, оглянулся, ища опоры. «Ну иди же, сынок, иди!» И решился и пошатнулся от первого шага. Ну еще — дотянуться до этой вот табуретки, потом до кровати, потом до стола…
«Смотрите, смотрите, Юраня пошел!»
Когда, в какой незапомненный день сам, своими руками или неокрепшим плечом надавил на тяжелую дверь, распахнул ее и зажмурился от ослепляющего света земли? Так вот ты какая! Здравствуй!
Юрий Гагарин утверждал, что хорошо помнит себя трехлетним мальчонкой.
«Память у меня хорошая. И я многое помню. Бывало, заберешься тайком на крышу, а перед тобой поля, бескрайние, как море, теплый ветер гонит по ржи золотистые волны. Поднимешь голову, а там чистая голубизна… Так бы и окунуться в эту красу и поплыть к горизонту, где сходятся земля и небо. А какие были березы! А сады! А речка, куда мы бегали купаться, где ловили пескарей! Бывало, примчишься с ребятами к маме на ферму, и она каждому нальет по кружке парного молока и отрежет по ломтю свежего ржаного хлеба. Вкуснота-то какая!»
Это чисто гагаринское. Потом будет выкрик сердца с космической высоты при виде голубого окоема планеты: «Красота-то какая!»
Но память оставляет не только пережитое, увиденное. Она впитывает и рассказанное взрослыми, да так глубоко, что после кажется, будто ты сам наблюдал себя как бы со стороны. Частенько вспоминали в гагаринской семье восторженный возглас Зои, семилетней еще сестренки, при виде только что внесенного в избу и распеленутого малыша: «Ой-ой, смотрите-ка! У него пальчики на ножках, как горошинки в стручке».
Приезжая на побывку в Гжатск, Юрий с серьезным видом поддакивал, что-де слышал все это своими ушами, только откликнуться не мог, не умел еще говорить. И не очень-то надолго ему удавалось удержать саморазоблачающую улыбку.
Рассветны годы с первых шажков, когда желтый цветок одуванчика представляется солнцем, когда прожитое остается волшебным сном, жизнью в другом измерении, как бы пребыванием на иной, покинутой навсегда планете.
У Юры острая, цепкая память, и, когда после возвращения о орбиты у него выпытывали подробности первых лет жизни, он, не задумываясь, вспомнил о Первомайском празднике в школе, куда его, трехлетнего мальчонку, брала с собой Зоя. Там, взобравшись на табурет, он продекламировал стихотворение, выученное не без помощи сестренки:
Села кошка на окошко,
Замурлыкала во сне.
Что тебе приснилось, кошка?
Расскажи скорее мне…
Анна Тимофеевна рассказывала, что эти стихи Юра читал очень забавно; «он даже в школу стал потом ходить вместе с Зоей. В деревенской школе правила помягче, да и учительница Анастасия Степановна Царькова нашу семью хорошо знала, потому и разрешила Юре находиться в классе».
«Села кошка на окошко…» Веселые глаза космонавта при упоминании об этом на мгновение отводились в сторону, приволакивались грустным и радостным одновременно.
Отчетливее, яснее была память родства, братства, сестринства, отчего так уютно в родном гнезде под родительской крышей, отчего не то что человека, — птицу тянет из далекого, по необходимости в чужие страны отлета. Вслед за весной они возвращаются торопливо, вроде бы беспорядочно, но на те же поля, в те же леса, на то самое дерево, на ту самую ветку, что приветственно занялась листочками над давно обжитой скворечней.
Юра подрастал под нежным вниманием старшего — на десять лет — брата Валентина и сестры Зои. В деревне, где забот невпроворот, Анна Тимофеевна, целыми днями пропадавшая на ферме, нянчила малыша только три месяца.
Отца и матери нет с утра до позднего вечера. Бабушка старенькая, ей бы самой впору помочь. Поэтому в семье верховодила Зоя. Даже Валентин, на что уж большой, и тот ей не смеет перечить.
Зоя, сестрица… Таких в деревнях называют «мамка», она как бы старшая няня при малых детях. Странно слышать сегодня, когда пожилые обращаются к родственнице: «Нянь… А ты помнишь, нянь…» Но сколько же в этом сокрытого, сердечного за детство благодарения! И колыбельная была: «Вырастешь велик, будешь в золоте ходить, нянюшек и мамушек в бархате водить».
Зоя взяла Юру на руки от совсем уже старенькой бабушки: «Сама за ним ходить буду!» И все лето нянчила, пеленки стирала, носила к матери на ферму, чтобы вовремя покормить. Она и в школу пошла только в октябре, опоздав на целый месяц, все хотела убедиться, что братишка окреп, растет бодренький и здоровый.
Детское братство-сестринство… Через два года в доме появится Бориска, и Юра сразу передвинется на целую ступеньку старшинства, перестав быть младшеньким. Но ранг «няни Зои» возвысится больше. С ней, еще девчонкой, советуется даже отец. О чем-то очень серьезном нет-нет да и перемолвится мать.
Удивительно ли, что в калейдоскопе увиденного, пережитого за двадцать семь тогда еще длинных лет от первого шажка за дверь до ракетного байконурского грома, когда в глазах повернулся гигантский глобус в сверкающем звездами черном небе, он не забыл тесной, набитой ребятишками комнатки в деревенской школе, рук сестренки, подхвативших под мышки и водрузивших его на парту, и самого себя, пролепетавшего первый в жизни заученный стишок.
Но Зое надо ходить в школу. И вот небывалое и нежданное — учительница разрешила ему находиться в классе вместе с сестрой. И Юра, одни лишь вихры которого видны из-за парты, тише воды, ниже травы, робко, но потом все смелее заглядывает то в тетрадь сестренки, то на классную доску, где мелом выведены буквы.
Он выучился читать и складывать раньше, чем пошел в школу.
Видя, что братишка тянется за старшими, Зоя всеми силами старалась помочь. Она словно подталкивала: «Давай, Юраша, давай…» Вела за ручонку всюду, куда только можно. Уговорила, добилась, чтобы шестилетнего Юру послали с группой клушинских школьников на смотр художественной самодеятельности в Гжатск.
Но об этом лучше поведает Анна Тимофеевна.
«Уехали они на два дня. Сколько же впечатлений у мальчика было от этой поездки-праздника. И дорога на лошадях до города, и ночевка в Доме учителя, и большой торжественный концерт в Доме пионеров. Сопровождала Юру, конечно же, его главная наставница и друг Зоя. Ей, безусловно, тоже было все внове, но она, чувствуя себя старшей, уступала слово своему братишке, успехами которого гордилась, а восторгом любовалась. Она пересказывала его радость и удивление. Больше всего поразили мальчика машины. Их-то он увидел впервые. Повстречает полуторку или «эмку» и с восторгом кричит: «Это мамина! Это Валина! Это папина! А это моя!»
Брат Валентин — это уже совсем другой мир, мир мужского авторитета. Озорство, проделки, из-за которых весь вечер будет ворчать отец, пока мать деликатным увещеванием не уладит отношений той и другой стороны. Валя уже большой, почти взрослый, сильный — может удержать Юру на согнутой в локте руке, как на турнике.
За ним не угнаться на лыжах — только вихрится впереди снег, и сердечко в груди забилось, как птица, и дыхания нет. Куда ты, малыш, вон брат высоко на взгорке, оглянулся и, не дожидаясь, оттолкнулся палками, рванул под гору вниз. Тут уж совсем хоть плачь — даже глянуть и то страшновато. Снимать лыжи и позорно спускаться пешком? А Валя все с той же подначкой машет: «Давай-давай, Юраша, не трусь!» И зажмурившись — была не была, — тот скатывается по лыжне, прочерченной братом, да так, что ветер хлещет в лицо, и ноги не чуют лыж, пока со всего разгона не ткнется лицом в рассыпчатый жгучий снег. А брат уже тут, отряхивает, смеется, заглядывает в глаза: «Ну как, не расквасил нос?»
Через несколько дней дружки твои, погодки, Вовка Орловский и Ванька Зернов, не могут поверить. Но вот Юра с ними на горке и съезжает прямиком на трамплин, с которого не всякий-то парень прыгнет. Взлетает пригнувшись, как выучил Валя, затем выпрямляется и за несколько секунд паренья в свистящей в ушах высоте чует: падение неизбежно — и врезается лыжей в сугроб. Другая, слетев с ноги, катится далеко-далеко по насту. Но он победитель, и на него, карабкающегося наверх, с уважением смотрят Вовка и Ванька. А Юра спокойно, как ни в чем не бывало, кладет перед ними трофей — лыжу, сломанную пополам.
Дома мать вздохнет, головой покачает и примется штопать пальтишко, Зоя прыснет смешком над школьной тетрадкой, Валентин промолчит виновато — всем понятно: его наука, а отец, пожурив для порядка, найдет тесину, возьмется вытесывать новую лыжу.
Все-таки это прекрасно — иметь старшего брата. Юре еще только шесть, а брату уже целых шестнадцать — жених! У него свои, взрослые тайны. Вчера заговорился у колодца с девчонкой-соседкой. О чем они перешептывались, отчего она так зарделась, что стала похожа на алую мальву, что растет под окошком избы? И тюкает клювиком в сердце мальчишечья ревность: «Валь, мы сегодня вечером будем играть в лапту?» Отмолчался, отнекался брат. А лапта без него не лапта.
Но какая же радость, когда в какой-нибудь проделке Валентин становился почти что сверстником!
Каурая, смирная лошадь пасется на росистом лугу. «Покатаемся?» — озорно подмигивает Валентин. Ловко, привычно распутывает коня. Веревка вместо уздечки. Подхватил Юру, подсадил чуть пониже загривка. И екнуло сердце мальчонки — он на лошади!
Валентин усмехается: «Красный кавалерист!» Берется за хворостину, что есть силы хлещет по чуткому лошадиному боку. «Юрка, держись за гриву!»
Лошадь в рысь и тут же в галоп. И невозможно удержаться за черные жесткие космы. И голос брата еле слышен вдали: «Не падать!» А как не падать? Съехал на гриву, на шею… И на всем скаку сваливается с боевого коня красный кавалерист, катится кубарем в траву, лицом в полевые ромашки.
«Ты бы ногами крепче держался. Зажал, как будто клещами», — учит устыдившийся брат. Но Юре не хочется поднимать головы, показывать слез. И только сквозь всхлипы: «Где конь? Еще подсади…»
Дома, узнав о новой проделке, отец ерошит мальчишке вихры: «Запомни, Юрка, за гриву не удержался, на хвосте далеко не уедешь». Наука?
Потом, вспоминая о своей педагогике клушинских лет, Валентин Алексеевич Гагарин, как старший, скажет: «Он рос упрямым парнем, наш Юра. И упрямство его порой принимало формы самые неожиданные… А вообще-то плакал Юра в детстве редко. Пожалуй, немного таких случаев могу я припомнить, да и они запали в память своей исключительностью…»
Будет братьям вспомнить о чем, когда после полета Юрия встретятся они за семейным праздничным столом. Не скрывая восхищения и гордости, залюбуется Валентин новенькими майорскими погонами своего когда-то худенького, но крепкого в плечах брата. Даже на военных регалиях проглянула дальняя жизнь: золотится пшеничное поле, голубеют просветами полоски цветущего льна. И удивленная память, никак не желающая свыкнуться с мыслью, что Юрка-братишка, клушинский житель, стал первым космонавтом, начнет искать в прошлом предназначения.
«Сидели за столом, — припомнил потом Валентин Алексеевич, — говорили о разном. Меня больше занимало все связанное с его полетом, а он вспоминал наше Клушино, наше детство.
— Ты не забыл планер? — вдруг спросил он с улыбкой.
— Конечно. Это же перед самой войной было.
— А я его часто вспоминаю…
Потом разговор перебросился на другое, о планере речи больше не было. А мне вот думается сейчас: не в те ли дни детского увлечения воздушными змеями и планером родилась в его душе страсть к небу?»
Возможно. Но это сказано Валентином через много лет.
Впрочем, была такая затея старшего брата, уступка младшему, настойчивым просьбам которого не в силах уже отказать. Валентин — главный конструктор. В журнале он нашел чертеж, который надо только чуть-чуть упростить, исходя из имеющихся под рукой материалов. В ход идут старые газеты. Крест-накрест и с угла на угол положены, приклеены планки. Зоя заодно с братьями — разыскала тайком от мамы суровых ниток — хватит до облаков.
Запускают при стечении огромной толпы ребятишек. Но больше всех переживает за братьев, конечно, Зоя. Один держит змея за углы, другой натягивает нить. Остается только подбросить! «Подкинь и отпускай!» — приказывает Валентин и отдает управляющую нить Юре. Бумажный парус рвется из рук…
Кто хоть раз испытал в детстве это необъяснимое чудо воспарения обычного газетного листа, тут же схваченного воздушным потоком, невидимым, но ощутимым по упруго натянутой нити, когда уже и катушка начинает вертеться веретеном, а бумажный квадратик все уменьшается в синеве и трепещет на невообразимой высоте, как нечто живое, которым ты управляешь до звона тугой струны, тот не может забыть этих минут слияния с небом.
Воздушный змей над деревней Клушино. Нитка, впившаяся в мальчишескую ладонь Гагарина Юры. Да, конечно же, вспоминая детство, братья искали те вешки, которые вели к двенадцатому апреля.
Планер! Удивительно, как в деревушке, меж высоких хлебов затерявшейся, оказалась модель планера? Деревянную птицу, поломанную и давно заброшенную, Валентин увидел на шкафу в пионерской комнате и, выпросив у вожатого, принес из школы домой.
Можно себе представить, как заблестели глаза у Юры. Самолет в их избе, почти настоящий. Не беда, что беспомощно повисло крыло, что корпус в дырах и трещинах. Он летал, значит, будет летать. И опять нет никому покоя: чинить, ремонтировать! И как можно скорей!
Подошел, наклонился отец, пощупал, прикинул: «Можно наладить штуку. Крыло надо сделать заново, обтянем папиросной бумагой. Только такая работа спешки не любит».
Вспомнилась старшему брату и такая подробность: когда модель была готова к полету, Юра предложил нарисовать на крыльях звезды, а Валентин собрался было вывести на фюзеляже крупными буквами слово «Гагарин».
«…Отец круто осадил меня:
— Не сметь! Вдруг не полетит — на посмешище выставить себя хочешь? И кто ты такой: Га-га-рин?.. Тоже мне Петр Великий».
Такие уроки не остаются бесследными в детской душе.
Планер стартовал бесфамильным.
«Полетел! Полетел!» Это уже не игривый взвив бумажного змея, а полет, полет самолетика над застывшей в восторге толпой мальчишек, ощущение крыльями собственных разведенных ручонок, таких же хрупких и тонких в запястье.
«Полетел! Полетел!» И — вдогонку за ним, вон в кабинке летчицкий шлем. А травы внизу, как леса, а лужи — как будто моря. «Полетел! Полетел! Полетел!»
Но почему он заваливается на крыло? Неужели сейчас упадет? И обрывается что-то в мальчишеском сердце, как будто Юра и впрямь на том самолетике.
— Ты не забыл планер?
— Ну как забыть… Раз пять заваливался, падал, ломался. И все-таки полетел!
— Полетел, конечно! — оживился Юрий, выводя себя из какой-то очень глубокой думы.
— А еще, Юра, помнишь, как гуси твои забрели к соседям и ощипали всю грядку с рассадой?
— Помню…
Но это уже вроде бы и не относилось к вехам судьбы. Хотя, как знать, быть может, здесь братья были к истине ближе.
Сельское житье любит трудолюбивых, и, как всякий деревенский мальчишка, Юрий познал эту истину в раннем возрасте.
Анна Тимофеевна заметила: «Думается, что и ребята наши, видя, что родители без подсказки работают, тоже дружно тянулись за ними. Каждый из них свою работу знал.
Валентин подрос — за ним было пригнать и угнать скотину в стадо, а потом вместе с отцом плотничал, починкой дома занимался. Зоя маленьких нянчила, потом помогала по хозяйству… Такое еще наблюдение: каждый должен чувствовать, что его работа нужна, что дело он делает необходимое, что без его вклада семейному коллективу нелегко будет справляться. Ребенок — человек чуткий… Ответственность любого серьезнее делает, основательнее — что взрослого, что ребенка».
Юра еще слишком мал для какого-нибудь серьезного дела. Сначала все надо увидеть. И он постепенно открывает для себя мир сельских забот.
Вот ни свет ни заря встала мать, завозилась у печки, затрещали лучинки, и теплом потянуло по всей избе. И отец уже на ногах, ладит нехитрый свой инструмент — топор, долото, рубанки. Родители стараются не шуметь, не будить ребятишек, позавтракали на скорую руку на кухне — и по своим работам: мать — на ферму, отец — к срубу дома, что начал складывать на окраине.
Уютно лежать под нагретым рядном, досматривать сны на рассвете. Но рожок пастуха поднимает сначала Валю — пора выгонять в стадо корову, овец. С диванчика спрыгнула Зоя, загремела в сенях ведром, сейчас побежит по воду, мать наказала большую стирку.
Только им, двоим, еще маленьким Юрию да Бориске, дозволено поваляться в постели.
Что ж, малыш пусть поспит. А Юрий — ему по весне уже стукнуло семь, сползает с кровати — жмурься не жмурься, в пол-окна ярится солнечный круг, — и, отхлебнув молока из кружки, босиком выбегает на улицу. На дороге в теплой еще пыли терпимо, а шагнул чуть обочь — и жигануло пятки морозцем ранней росы. Над цветком загудел охотливый к сладкому шмель. И сама, как вспорхнувший цветок, замелькала желтыми крыльями бабочка. Нет, за ней не угнаться, ее не поймать. Чем бы таким заняться? Дружки еще по домам, не скоро выйдут на улицу. А вот и Зоя! Тростинкой выгнулась под коромыслом, и в руке еще полведра.
— Зоя, давай помогу!
— Нет, Юраша, тебе тяжело!
Уцепился за ручку ведра, заплескалась, зашлепала по дороге водица. Ух, холодная…
— Зоя!
— Ну ладно, тащи уж…
Сколько раз обернулись до колодца — туда и обратно.
— Хватит, Юраша, — над корытом сугробом мыльная пена. Здесь уже делать нечего, здесь работа сестры, а ее тихий оклик строже маминого приказания: — Иди погуляй!
А куда погулять? Чу!.. Стук отцовского топора вдалеке.
Вот и отцова работа! Начатый сруб — в два от низу бревна, или «венца». Слепит на взмахе топор и остро, легко вонзается в дерево, И щепки — вдрызг! Взрывы дерева по сторонам.
— Леш, гляди-ка, помощник пришел! — кричит бородатый дядька.
— Сынок! Подходи, пролезай-ка сюда. Чем угощать-то будешь?
И только сейчас Юра спохватывается, что не просто пришел поглазеть, а принес отцу завтрак. В узелке яички, сальце, творог.
Отец воткнул топор, кепчонку на топорище и на коленях разложил тряпицу-скатерку.
— Что ж, поснедаем, сынок. Садись и ты, Семеныч, чем богаты, тому и рады…
Подымили цигарками мужики: пора за работу. Застучали опять топоры, забрызгали щепками. И любуется Юра — у отца как бы ловчее да складнее других играет топор. Вот и по третьему бревну положили, по четвертому и по пятому. Здесь окно прорисовывается, там будет дверь. Дом растет, будут жить в нем люди, добрым словом вспомнят отца. А он вытер пот со лба жилистой сильной рукой:
— А ты к мамке, сынок, к мамке сходи… До фермы дорога неблизкая.
Но вот наконец и ферма — знакомое длинное белое здание. Какая-то женщина отложила в сторону вилы, метлу.
— Тимофевна, глянь, твой помощник пришел!
— Сынок! Ты зачем же так далеко?
— А пришел посмотреть поросяток.
Бело-розовые, словно только из бани, они толкутся в закутке. А вот эти совсем еще малыши, их держат в большой корзине.
— Мама, можно хоть одного покормить?
— Попробуй, сынок, возьми вон того, что полегче…
Юра осторожно извлекает из корзины теплое тельце, подсовывает свинье Белуге под бок.
— Тимофевна, глянь, твой Юрка никак и правда помощник?
Мальчику лестно, ему хорошо от такой похвалы, оттого, что на ферме мама, как и дома, хозяйка — самая главная. Даже по голосам этих женщин ясно, что ее уважают.
И Юру уже не оттащить от закута.
— Мама, еще одного покормлю.
— Хватит, Юраша, иди погуляй.
И уже взрослому Юрию смутно-смутно, светлым лучиком, прорезавшимся из детства, высветится, а мать расскажет об этом подробнее, как вызвали ее по какому-то срочному делу и оставила она мальчика одного с наказом, чтобы присмотрел, как покормятся ее подопечные. Вернулась и ахнула: одни поросята у кормушки, а другие заперты в клетке.
— Сынок, ты что натворил?
— А ничего, не пускаю тех, которые очень жадные. Они слабеньких отгоняют, а сами все съесть норовят. Накормлю их в последнюю очередь. Пусть, мама, все будет по справедливости.
Каждодневная кругосветка из дома к отцу, от отца к матери и обратно замыкалась у родной избы. Здесь на верстаке уже строгал доску для ремонта терраски брат. Не давалась, видно, работа. Сучки да задоринки. То и дело спотыкался рубанок. Но попробуй не выполни задание отца.
— Давай хоть стружки твои уберу… И на речку пойдем…
Брат уступил. Вот и берег с натоптанным пятачком, откуда ныряют. Манит вода, и все-таки страшно темной, перерезанной, как фонариком, какой-то рыбешкой, таинственной глубины. Валентин с разбегу, «ласточкой» полетел с обрыва, только радуги брызг в разные стороны. И снова спокойно течет вода. Как долго он умеет совсем не дышать! А вдруг утонул? Но Валентин пробкой выскакивает на поверхность:
— Юраша, давай сюда!
И подплывает саженками, подставляет плечо.
Изловчился, схватил, окунул «по шейку» — и сердечко словно выпрыгнуло наружу. Но через минуту-другую обвыкся, освоился, и, схватясь за сильную руку, что есть силы заколотил по воде ногами:
— Поплыли, поплыли!..
Не попадая зуб на зуб от холода — все же перекупались, — возвращаются братья домой. Уговор на завтра — идти на рыбалку. Да, Юраше Валентин наладит отдельную удочку. Надо вот только загодя накопать червей, и еще не проспать бы.
Утро росистое, тихое. Даже еще не утро, а просто улыбка солнца сквозь дымку тумана. Вот так иногда заглянет в окошко с улицы мама, улыбнется, и на душе хорошо-хорошо.
А река зеркалится, розовеет. Глядь, и рыбка вон там заиграла, всплескивает, вычерчивает круги. Брат забросил леску как можно дальше, передал удилище Юре — следи, как начнет подпрыгивать поплавок, — не зевать. Сам насадил червяков на две длинные удочки.
Время течет медленно, а поплавки хоть бы один шевельнулся. Вот и туман опять потянуло на реку. И снова ясно. Может, потому и не клюет рыбешка, что видит двоих, стерегущих ее оплошность. Вода чиста, и в ней облака. Если сейчас нырнуть поглубже, можно достать до неба? Красота-то какая!
И уже надоедает томительное ожидание.
— Валя, пошли домой, мама пироги собиралась печь.
Сматывают удочки, спешат обратно. И правда, дух пирогов сразу с порога. Угощение и к празднику, и к началу большой работы. Завтра мужики начинают косить, Валентин — с ними. Юрию же накажут отнести брату поесть, подзаправиться, как говорит отец. Ноша та же — миска, затянутая в узелок.
Назавтра Юра идет в самое дальнее путешествие через весь луг, вон туда, где, кажется, близко мелькают загорелые спины косарей.
Ступил в траву, в цветы, что по самую грудь, и нет дороге конца и краю.
Идет как будто по сказке, все его радует и пугает. Росинки нанизаны на пырей, как прозрачные бусы, но вот какой-то жучок закачался на стебле и мигом стряхнул красоту. Проглянул, посветил сквозь дебри желто-синий цветок — иван-да-марья? А под ним что-то зашелестело, побежало частыми удаляющимися шажками. И не успел еще улечься испуг, как в двух шагах обдало даже ветром, огромная птица порхнула и, хлопая крыльями, полетела прочь. И понесли, понесли ноги в беспричинном страхе вперед, туда, где редеют, светлеют травяные высокие заросли. Взбежал на пригорок и очутился посреди зеленого, цветастого моря, стрекочущего голосами кузнечиков. Возвращаться уже невозможно — дом недосягаемо далеко. Вперед, только вперед до цели, где в ряду мерно идущих с косами мужиков Юра узнал по широким размахам брата.
Влажные валки скошенной травы еще не тянут в них кувыркаться. Они еще будут подсыхать. «Коси, коса, пока роса. Роса долой, и мы домой». Валентину нужно обернуться в деревню. Обратный путь с братом куда ближе и веселей.
Но что-то случилось, пока их не было дома. Отец только из сельсовета и вот сейчас с серым лицом замер у репродуктора. Мать пригорюнилась, сидит за столом, подперлась белой, в муке, рукой — опять собиралась печь пироги. Рядом Зоя прислонилась к стене с вопросительным взглядом. Только Боря как ни в чем не бывало с ходу:
— А Беловы вчера щуку поймали.
Но отец только бровью повел, и тот замолчал. Что случилось? Не беда ли вошла в их избу?
— Война, ребятки… Немцы напали!
Так кончается «чистая голубизна» детства Гагарина Юры.
«Все как-то сразу потускнело. Горизонт затянуло тучами. Ветер погнал по улице пыль. Умолкли в селе песни. И мы, мальчишки, притихли и прекратили игры. В тот же день из села в Гжатск на подводах и на колхозном грузовике с фанерными чемоданчиками уехали новобранцы… Весь колхоз провожал парней, уходящих на фронт. Было сказано много напутственных слов, пролито немало горючих слез».
Таким запомнился Юрию тот июньский воскресный день. Так какая же ты, война?
Гремит где-то еще далеким тревожным громом. Смотрит на тебя горьким и жалостливым, неузнаваемым взглядом матери, которая, как солдат, затянула телогрейку ремнем и теперь уже день и ночь пропадает на ферме. Отец ходит хмурый, угрюмый — просился на фронт, не взяли, сказали, что нездоров, к тому же еще хромает. От огорчения совсем свалился, отвезли в больницу. Вернулся бритый, худой. Валентину еще не вышел возраст для красноармейского строя. Но, может, она вот-вот закончится, эта «треклятая», как ее называет соседская бабушка, война.
Нет, не кончается. По радио — отец уже и не выключает его — голос диктора необычно суров, приглушен.
— От Советского Информбюро… Оставили… Минск, Ригу, Таллин, Вильнюс…
Скоро потекла по деревне людская река.
— Мама, почему этих людей называют беженцы? Они что, от кого-нибудь убегают?
— От войны, сынок, от войны…
И невозможно оторвать глаз от нескончаемо тянущейся вереницы. Изможденные и голодные — вот кто такие беженцы. У многих на руках ребятишки, худые, перепачканные сажей только что пережитых пожаров, бомбежек.
По ночам еще так тихо в августовских садах. Падают перезревшие яблоки. На чердаке пахнет высохшим сеном. Запах, навевающий крепкий сон.
Как-то утром Юрия будит пронзивший всю улицу плач. Тетя Нюша? Тетя Нюша Белова?
И вот он уже в их дворе — бессильный свидетель чужого горя. Тетя Нюша без чувств на руках у матери. Валентин берет оброненный рядом листок и читает, как разучившийся школьник, почти по слогам:
— Иван Данилович Белов…
«Дядя Ваня?»
— Пал смертью храбрых…
«Убит? А ведь еще недавно вот здесь, во дворе, высыпал Юре горсть леденцов. Значит, Володя, Нина и Витя Беловы теперь без отца насовсем? Нет, не может этого быть».
Но лавина войны катилась неумолимо.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.