Глава 1

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 1

Пушкинский историзм раскрывался в его постижении нравов и устоев минувшего времени, вне зависимости от того, насколько это минувшее было далеко от пушкинской эпохи. Он не созерцал историю, а переживал её; ему удавалось переноситься в иные времена и быть участником давних событий, прочувствовав их как свое личное дело. Обладая проникновенным умом и живостью исторических восприятий, Пушкин обладал знанием и пониманием человеческой природы, моральных и психологических поведенческих мотиваций, а потому он порой видел и чувствовал то, что давние летописи, документы и скучные исторические трактаты до потомков не доносили. Он умел приоткрывать завесу времени и видеть живую панораму давно прошедшего. Подобные черты отличали все пушкинские произведения, но в первую очередь — «Бориса Годунова.

Естественно, что нельзя изучать историю «по Пушкину»; но ощущать аромат давнего времени, его психологическую драматургию, почувствовать живой нерв истории без Пушкина невозможно.

Пушкин приступил к написанию «Годунова» в последние месяцы 1824 года, вскоре после прочтения X и XI томов «Истории государства Российского» Н. М. Карамзина, в которых речь шла как раз о Русской истории конца XVI — начала XVII века. Карамзин первым представил читающей России Русскую историю того времени, а Пушкин первым творчески откликнулся на это знаменательное общественное событие. Когда работа была в самом разгаре, то Мастер писал В. А. Жуковскому (1783–1853) в августе 1825 года: «Трагедия моя идёт, и думаю к зиме её кончить, вследствие чего читаю только Карамзина да летописи. Что это за чудо эти 2 последних тома Карамзина! Какая жизнь! Это злободневно, как свежая газета...»^^.

Важно отметить, что Пушкин живо чувствовал «актуальность» разрабатываемого сюжета: тема греха и искупления, должного нравственного выбора как власти, так и народа была злободневной и в XVI веке, и в XIX веке. Можно добавить, что она не потеряла своей значимости и в наши дни.

Чуть раньше, в середине июля 1825 года, в корреспонденции князю П. Я. Вяземскому (1792–1878) сообщал: «Передо мной моя трагедия. Не могу вытерпеть, чтоб не выписать её заглавия: “Комедия о настоящей беде Московскому государству, о Царе Борисе и о Гришке Отрепьеве писал раб Божий Александр сын Сергеев Пушкин в лето 7333, на городище Ворониче”. Каково? »^^

Пушкин соединил в одном ряду такие, кажется, антагонистические понятия, как «трагедия»и «комедия».Подразумевалось, что речь пойдёт о трагедии народа и страны и о комедии, или ярмарочном балагане, связанном с «царем» Лжедмитрием.

Во времена Пушкина слово «комедия» означало не только веселое представление, где, по заключению замечательного лексикографа В. И. Даля (1801–1872), «общество представлено в смешном, забавном виде »^*. Само слово «комедия », производное от латинского comoedia, появилось в русском языке довольно поздно, не ранее XVIII века. Оно обозначало и представление, но одновременно и низкие человеческие качества: ложь, лицемерие, притворство. Эти эпитеты как раз очень применимы ко всему действию Лжедмитриады. Пушкин, в совершенстве владея не только русской лексикой, но и фонетикой, или, условно выражаясь, «чувством звука», в конце концов, убрал «комедию» и оставил только «трагедию».

Александр Сергеевич приступил к созданию произведения в расцвете творческих сил. В конце июля 1825 года в письме Н. Н. Раевскому (младшему, 1801–1843) он как бы приоткрыл завесу над своей «творческой лабораторией»: «Вы спросите меня: а Ваша трагедия — трагедия характеров или нравов? Я избрал наиболее легкий род, но попытался соединить и то и другое. Я пишу и размышляю. Большая часть сцен требует только рассуждения; когда же я дохожу до сцены, которая требует вдохновения, я жду его или пропускаю эту сцену — такой способ работы для меня совершенно нов. Чувствую, духовные силы мои достигли полного развития, я могу творить »^^.

Сопричастность, сопереживание происходившим событиям меняло масштаб восприятия их. Хотя трагедия была посвящена Н. М. Карамзину, Пушкин чувствовал и понимал, что «карамзинское русло» не может вместить то грандиозное половодье чувств, ассоциаций, представлений и смыслов, сопряженное с темой о Борисе Годунове. Он хотел придать драматургии вселенское, поистине библейское звучание. В сентябре 1825 года в письме князю П. А. Вяземскому восклицал: «Благодарю тебя и за замечания Карамзина о характере Бориса. Оно мне очень пригодилось. Я смотрел на него с политической точки, не замечая поэтической его стороны: я его засажу за Евангелие, заставлю читать повесть об Ироде^^ и тому подобное Хотя отдельной подобной сцены в окончательном варианте и не появилось, но тема Царя-Ирода там звучала не раз...

В ноябре 1825 года Пушкин сообщал П. А. Вяземскому: «Трагедия моя кончена; я перечитал её вслух, один, и бил в ладоши и кричал ей: ай да Пушкин, ай да сукин сын»^^.

Здесь самое время кратко обрисовать общеисторический фон, на котором происходило создание «Бориса Годунова».

На закате эпохи Александра I (1801–1825) Пушкин превратился почти в изгоя; он сам писал о себе: «Я — вне закона». Сначала отправленный из Петербурга «служить» на Юг, он осенью 1824 года за свои «непозволительные» стихи был выслан в имение родителей Михайловское Псковской губернии. Его призывы и просьбы разрешить вернуться из «постылого Михайловского», хлопоты петербургских друзей никаких результатов не приносили.

Воцарение в декабре 1825 года Императора Николая I (1796–1855, Император с 1825 года) сулило избавление от затянувшегося плена. Однако декабрьский мятеж в Петербурге создал новые препятствия. Пушкин был лично знаком со многими лидерами мятежа, а некоторые относились к числу его друзей.

Не чувствуя за собой никакой политической вины, Пушкин не считал подобные обстоятельства существенными. Он хотел вернуться, просил друзей «похлопотать». В апреле 1826 года он получил письмо от В. А. Жуковского, в котором тот совсем не разделял радужных надежд и просил друга-изгнанника не спешить и быть «осторожным»: «Всего благоразумнее для тебя остаться покойно в деревне, не напоминать о себе и писать, но писать для славы. Дай пройти несчастному этому времени... Ты ни в чем не замешан — это правда. Но в бумагах каждого из действовавших находятся твои стихи. Это худой способ подружиться с правительством».

Пушкин же совсем не собирался «дружить с правительством». Он хотел с ним «помириться», но на условиях сохранения своего человеческого достоинства. О том откровенно высказался в письме своему другу, барону А. А. Дельвигу (1798–1831) в феврале того же года: «Я желал бы вполне и искренно помириться с правительством, и, конечно, это ни от кого, кроме его, не зависит. В этом желании более благоразумия, нежели гордости с моей стороны.

Стремясь добиться торжества справедливости, Пушкин поступил прямо противоположно увещеваниям Жуковского. В конце мая 1826 года он отправил послание Императору Николаю Павловичу. Кратко изложив свою историю, заключал: «Ныне с надеждой на великодушие Вашего Императорского Величества, с истинным раскаянием и с твердым намерением не противуречить моими мнениями общепринятому порядку (в чем и готов обязаться подпискою и честным словом) решился я прибегнуть к Вашему Императорскому Величеству со всеподданнейшею моею просьбою Просьба была такова: разрешить ему переехать или в Москву, или в Петербург, или «в чужие края».

Прошло почти три месяца, и наконец свершилось. В Михайловское примчался царский фельдъегерь с приказанием немедленно явиться в Москву, где в то время находилась Царская Фамилия и Двор по случаю коронации Николая I. В «Высочайшем повелении» от 28 августа говорилось: «Пушкина призвать сюда. Для сопровождения его командировать фельдъегеря. Пушкину позволяется ехать в своем экипаже свободно, под надзором фельдъегеря, не в виде арестанта. Пушкину прибыть прямо ко мнe»^^

4 сентября 1826 года Александр Сергеевич покинул Михайловское, а 8 сентября был в Первопрестольной, прямо проследовав в канцелярию дежурного генерала, где получил указание начальника Главного штаба барона И. И. Дибича (1785–1831): по распоряжению Императора прибыть в Чудов (Николаевский) Дворец в Кремле. Как Пушкин рассказывал, «небритый, в пуху, измятый», он и предстал перед Самодержцем.

Царь принял Поэта в своих личных апартаментах в 4 часа дня 8 сентября. Это была не только первая встреча Поэта и Императора Николая Павловича, но и их первая беседа. Новый Монарх слышал о Пушкине как о «возмутителе спокойствия», но он уже знал и ценил его поэтический талант.

Этот диалог Власти и Гения оброс потом многочисленными сказаниями. Для высшего света сам по себе факт был труднообъяснимым. Царь в период жесткого графика своего пребывания в Москве уделил более двух часов человеку, которого еще вчера считали «неблагонадежным». Нет сомнения в том, что это была именно «беседа», так как для выражения «Монаршей воли» столь продолжительный временной отрезок не требовался.

Встреча Царя и Поэта не только переменила общественное положение А. С. Пушкина. Она способствовала росту его престижа, невольно рождала уважение к нему среди тех, кто раньше «не любил» и даже «терпеть не мог этого рифмоплета». Поэт услыхал из уст Самодержца и нечто необычное: «Ты будешь присылать ко мне всё, что сочинишь; отныне я сам буду твоим цензором »^^ Неслыханное дело! Царь стал его цензором, сам Монарх теперь будет читать рукописи такого человека! По представлениям того времени, да и не только того, это была несказанная милость, это означало высочайшее признание!

Нельзя сказать, чтобы Пушкину доставляло особую радость цензорство Царя. Конечно, оно избавляло от ненужных и изматывающих ограничительных рогаток на других уровнях, но создавало специфические проблемы. Царское решение нельзя было оспорить, нельзя было никому пересмотреть. Здесь возникали сложности, иным авторам не известные. Так и получилось с драмой «Борис Годунов».

Осенью 1826 года она была представлена Царю, который прочел её в кругу Семьи и сделал заключение, которое шеф Третьего отделения граф А. Х. Бенкендорф (1783–1844) и препроводил автору: «Я считаю, что цель г. Пушкина была бы выполнена, если б с нужным очищением переделал комедию свою в историческую повесть или роман наподобие Вальтера Скотта».

Пушкин не принял высочайшие рекомендации, решив не публиковать произведение. Когда же через несколько лет он вознамерился жениться и надо было приводить в порядок денежные дела, встал вопрос и об издании «Годунова». Требовалось непременно получить санкцию Царя. Пушкин отправил просьбу «по принадлежности» — Бенкендорфу.

В письме обозначил причины разногласий с Царем и невозможность изменить то, что изменению не подлежит: «Государь соблаговолил прочесть её, сделал мне несколько замечаний о местах слишком вольных, и я должен признать, что Его Величество был как нельзя более прав». Но не все замечания возможно было переделкой устранить.

«Драматический писатель не может нести ответственности за слова, которые он влагает в уста исторических личностей. Поэтому надлежит обращать внимание лишь на дух, в каком задумано всё сочинение, на то впечатление, которое оно должно произвести. Моя трагедия — произведение вполне искреннее, и я по совести не могу вычеркивать того, что мне представляется существенным Пушкин просил разрешение опубликовать «Годунова» в том виде, как он существует.

Неизвестно, как этот «возмутительный вызов» власти воспринял Бенкендорф, но известно, что Царь признал правоту Поэта. «Годунов» увидел свет в конце декабря 1830 года в авторской редакции. Уместно сказать, что произведение печаталось в отсутствие Пушкина; этим делом занимался его друг В. А. Жуковский. Будучи чрезвычайно осторожным, можно даже сказать, «властибоязненным», Жуковский внес некоторые переделки и сокращения, конечно же, не менявшие авторской концепции. Только в одном месте пушкинская мысль была искажена. В конце произведения у Пушкина, в сцене «Площадь перед собором в Москве », значилось: «Н а р о д. Да здравствует Царь Дмитрий Иванович!»

Появилось же совершенно иное, ныне хрестоматийное: «Народ безмолвствует ». Подобная «инверсия » совершенно меняла смысл происходящего. Народ, который в реальности был деятельным участником событий, свергал Царя Фёдора, а потом радостно присягал Лжедмитрию, а потому и нёс историческую ответственность за свои действия, за происходящее. Пушкин это прекрасно чувствовал и понимал. Во втором же, «приглаженном», варианте «народ» превращался скорее в зрителя, созерцателя, жертву событий, а потому и должен был быть свободным от возмездия Проведения!

Здесь уместна ещё одна общеисторическая ремарка, так сказать, историографического свойства. В отечественной исторической традиции всегда было принято изображать Лжедмитрия как тёмного и аморального самозванца, как орудие враждебных Руси сил, проклятого и Церковью и памятью народной. Приведём выписку только из одного документа: Утверждённой грамоты об избрании на Московское Царство Михаила Федоровича Романова, составленной весной 1613 года, вскоре после призвания на Царство первого Царя из Династии Романовых. В ней говорится, что Лжедмитрий, бывший монах Чудова монастыря Григорий Отрепьев, есть «богоотступник и еретик», «которого в миру звали Юшкой», от Истинной Веры отвратился, обратился в «чернокнижество, ангельский образ отверг и обругал, и по наущению дьявола отступил от Бога»^®.

В литературе, среди авторов, кто специально занимался историей Лжедмитрия, достойно внимание умозаключение известного историка С. Ф. Платонова (1860–1933). По его словам, «он был очень некрасив: разной длины руки, большая бородавка на лице, некрасивый большой нос, волосы торчком, несимпатичное выражение лица, лишенный талии, неизящная фигура» — вот какова была внешность самозванца. Однако внешность для политического деятеля не главное. Главное же — его взгляды, дела и поступки. И здесь картина представлялась удручающей. «Брошенный судьбой в Польшу, умный и предприимчивый», он «понахватался в Польше внешней “цивилизации” и кое-чему научился »^^.

Совершенно иную точку зрения постулировал историк Н. И. Костомаров (1817–1885). Одолеваемый русофобским комплексом, он создавал просто омерзительную панораму русского быта и государственного управления. В своей многотомной «Русской истории в жизнеописаниях её деятелей » самозванец представлен с явной симпатией. Это был деятель, который «русским внушал уважение к просвещению и стыд своего невежества». Даже внешность его рисовалась в нежно-умилительных тонах. «Он был статен, но лицо его не было красиво, нос широкий, рыжеватые волосы; зато у него был прекрасный лоб и умные выразительные глаза». Одним словом, Лжедмитрий был «лучом света » в русском царстве темноты, отсталости и жестокости.^®

Совсем иначе Костомаров описывал подлинного сына Иоанна Грозного — Царевича Дмитрия. По его мнению, это — маленький садист, обожавший смотреть, как режут кур, ненавидящий Бориса Годунова, страдавший эпилепсией и истерическим припадками; одним словом, истинный сын своего «отца-изверга» Иоанна Грозного.^ Грозного же Костомаров ненавидел как личного заклятого врага и клеветал по его адресу без устали!

Гнусные клеветы «профессиональный историк» оглашал в православной стране, где погибший в 1591 году девятилетний Царевич Димитрий почитался святым с 1606 года. Его имя празднично возглашалась по всей стране трижды в год: в день рождения, день убиения и день перенесения мощей. Как же надо было не только не любить, но и просто не уважать русскую духовную традицию, веру миллионов сердец, чтобы сочинять непристойности! А ведь нечто подобное пишут по сю пору; появилась даже генерация «молодых дарований», взращенная на западных грантах, главная цель которых — лить грязь на Русский Дом. Бог им судья. Оставим в стороне русофобов всех мастей и всех времён и их пошлые вирши. Вернёмся к Пушкину, который искреннее любил Россию и никогда не клеветал на предков, хотя дела минувших дней далеко не всегда одобрял.

Тема Годунова привлекла Пушкина, во-первых, яркой драматургией эпохи, в которой раскрывались как все лучшие, так и все худшие человеческие качества. Он увидел здесь возможность предложить собственное видение происшедшего.

Была и ещё одна причина, не столько важная и сущностная, но всё-таки повлиявшая на выбор сюжета Пушкиным: заметное участие в тех событиях одного из его предков — Гавриила, или, как его называли в нормах того времени, Гаврилы Пушкина. Это — подлинный исторический персонаж, который не раз появляется в драме Александра Пушкина, в том числе и в одной ключевой сцене: чтении «грамоты» самозванца в июне 1605 года народу, той грамоты, где авантюрист провозглашал себя сыном Царя Иоанна Грозного, предлагая москвичам присягнуть ему на верность.

Эту «грамоту» в Москву доставили от самозванца Наум Плещеев и Гаврила Пушкин и читали в разных местах, а 1 июня 1605 года на Лобном месте на Красной площади. Про Плещеева у Пушкина не говорится ни слова; главная роль в этом драматическом эпизоде отведена Гавриле, который и призывал москвичей признать «законного Царя». После этого в Москве поднялся мятеж, в результате которого был свергнут Царь Фёдор Годунов, вскоре затем и убитый.

Гаврила Пушкин (ок.1560–1638) принимал участие во многих и значимых событиях Русской истории начала XVII века. Впервые в документах он упомянут в 1579 году, когда женился на Марье Мелентьевне — дочери Василисы Мелентьевой, считавшейся одно время сожительницей Царя Иоанна Грозного. Здесь необходимо сделать одно пояснение. Пресловутая Василиса проходит в различных сочинениях и как «Мелентьева» (фамилия) и как «Мельентьевна» (отчество). За исключением именитых представителей, обычные роды в XVI веке фамилий в нынешнем понимании ещё не имели.

Эта самая Василиса ко времени начала сожительства с Грозным числилась вдовой дьяка Мелентия, который звался Ивановым, так как его отца звали Иваном. Вот у этой-то вдовы и была дочь Мария (Марья), ставшая женой Гаврилы Пушкина, которая, являясь дочерью Мелентия Иванова, должна была числиться Ивановой. Может, благодаря этой связи, а может быть, и нет, Гаврила впервые выполнял поручение Первого Царя Иоанна Грозного уже в 1581 году, когда в звании стрелецкого сотника доставил царскую грамоту в Ругодив (Нарву).

Возвышение Гаврилы Пушкина началось в 1605 году, когда он, состоя воеводой в Белгороде, примкнул к стану Лжедмитрия и вызвался доставить в Москву его послание. За оказанную услугу самозванец сделал Гаврилу «великим сокольничим^^ и думским дворянином^>. Затем Пушкин занимал разные должности и исполнял поручения и при Василии Шуйском, в заговоре против которого он состоял, а после свержения несчастного Царя Василия I и при других правителях. Его имя значилось и под грамотой Московской Думы о необходимости приглашения на Царство старшего сына Польского Короля (Речи Посполитой) Сигизмунда III (1566–1632, Король с 1587 года) Королевича Владислава (1595–1648).

В 1830 году А. С. Пушкин в стихотворении «Моя родословная» написал:

Смирив крамолу и коварство И ярость бранных непогод,

Когда Романовых на Царство Звал в грамоте своей народ,

Мы к оной руку приложили...

Александр Сергеевич был совершенно прав. Его предок «руку приложил» и играл довольно заметные роли при Царе Михаиле Фёдоровиче. В качестве думного дворянина он в 1614–1615 годах был воеводой в Вятке, в 1618 году ему был поручен Челобитный приказ, в 1619 году он — товарищ боярина Бориса Михайловича Лыкова, начальника Разбойного приказа. В 1626 году Гаврила Пушкин был отпущен Царем в деревню в своё поместье, где жил оставшиеся годы, приняв перед смертью монашеский постриг.

В драме А. С. Пушкина выведен и ещё один персонаж под его родовой фамилией, некий «боярин Афанасий Пушкин». Это вымышленный герой, которого нет у Н. М. Карамзина и которого не только не обнаруживается среди предков Александра Сергеевича, но его вообще не существовало. В описываемые годы здравствовал думный дворянин Евстафий Михайлович Пушкин, но никак не боярин, служивший с 1601 году в далекой Сибири и даже косвенного участия в событиях не принимавший.

Не существовало в действительности и приспешника самозванца «князя Курбского», который при переходе русско-литовской границы обуреваем желанием отомстить за отца, который теперь «утешится во гробе». Вот отец-то этого придуманного героя, который погибает во время столкновения воинства самозванца с царским войском, как раз был хорошо известен. Князь А. М. Курбский (1528–1583) — один из самых, если и не самый, одиозный предатель за всю историю. Он предал Россию, бросил семью, детей и с мешком наворованного золота в 1564 году бежал в Польшу. Здесь он верой и правдой начал служить извечным русским врагам и даже участвовал в военных кампаниях против Руси! Князь-изменник трижды в эмиграции был женат и в третьем браке имел сына Дмитрия (род. 1582), который был провинциальным польским шляхтичем, истинным католиком и никакого отношения к истории с Лжедмитрием не имел.

Драма «Борис Годунов» начинается со сцены в кремлевских палатах, где беседуют два видных аристократа: князь Шуйский и князь Воротынский. Оба принадлежали к самому высокому родословному кругу. Василий Иванович Шуйский (1552–1612) вел его от Рюрика, а Иван Михайлович Воротынский (ум. 1627) от князя Черниговского и Великого князя Киевского Михаила Всеволодовича (1179–1246), убитого по приказу хана Батыя (1208–1255)^"* в Орде за отказ поклониться языческим идолам и в 1547 году причисленного к лику святых.

Пушкин точно установил и время этой беседы: 20 февраля 1598 года. Момент был переломный. Уже больше месяца прошло после смерти Царя Фёдора Иоанновича, государство обезглавилось, а Борис Годунов, шурин Царя Фёдора, последние годы фактически управлявший делами государства, отказывался «идти на Царство». Он удалился в Новодевичий монастырь, куда ещё раньше ушла и вдова Царя Фёдора Царица Ирина — родная сестра Бориса Годунова.

Пушкин сразу обрисовывает и характеры своих первых персонажей. Иван Воротынский предстаёт в образе честного служаки, в то время как князь Василий Шуйский — сплошная интрига и клятвопреступление. Ему ясно, в чём он и убеждает Воротынского, что упорство Бориса Годунова — только игра, которая скоро кончится, а потом тот «принять венец смиренно согласится ». Это точка зрения Н. М. Карамзина, которую Пушкин и озвучивает устами князя Шуйского. Воротынского всё ещё одолевают сомнения и страхи за судьбу страны, но Шуйский бескомпромиссен: Годунов — лицемер и лицедей.

Здесь же, на первых страницах пушкинской трагедии, возникает и имя Царевича Дмитрия (Димитрия). О том, что царскородный ребёнок был умерщвлён по приказу Годунова, об этом сообщил опять Шуйский. Воротынский поражён, но он не может не верить собеседнику, так как именно тот по царскому повелению расследовал «углическое дело» в 1591 году. Но обвинений такого рода никем тогда не выдвигалось. «Полно, точно ль Царевича сгубил Борис?» — вопрошает Воротынский. И тогда Шуйский озвучивает аргументы, которые четыреста лет служат доказательством «злодеяния» Бориса Годунова. «Весь город был свидетель злодеянья; все граждане согласно показали; и возвратясь, я мог единым словом изобличить сокрытого злодея».

«Весь город» знал о факте злодеяния, но не имел, конечно же, никакого представления о том, что к делу как-то причастен Годунов. Воротынский оказался в недоумении; выходило, что совершено великое злодейство, а Шуйский знал истинного погубителя, но солгал, скрыв его имя. Его последующий вопрос вполне уместен: «Зачем же ты его (Бориса Годунова. — А,Б,) не уничтожил?» Действительно, ведь скажи Шуйский правду гласно, то Годунов не только бы «отлетел от власти », но, может быть, и головы лишился!

Далее последовало исповедальное признание Шуйского, которого не было ни у Карамзина, ни у кого-то другого, но которое отразило пушкинское понимание ситуации, где лицедеем оказывался как раз не Борис Годунов, а именно Шуйский. Он уверял, что Борис его «смутил спокойствием, бесстыдностью нежданной, он мне в глаза смотрел как будто правый, расспрашивал, в подробности входил, и перед ним я повторил нелепость, которую мне сам он нашептал». Подобное откровение выглядело несуразно, что и отразила реплика Воротынского: «Не чисто, князь». Дело действительно представлялось «нечистым», учитывая, что Шуйский официально и публично заявлял, что Царевич зарезался сам, без посторонней помощи.

Затем последовал самооправдательный монолог Василия Шуйского, раскрывающий со всей очевидностью блестящее знание Пушкиным человеческой натуры, его умение заглянуть в черную бездну человеческой души и вынести на поверхность, на свет Божий, то, что там таилось. Князь начал уверять, что он не мог иначе поступить, что Царь Фёдор Иоаннович на всё смотрел «очами Годунова, всему внимал ушами Годунова». В этом была доля правды (о том писал и Н. М. Карамзин), но не вся правда.

Царь Фёдор Иоаннович, вопреки и Карамзину, и некоторым другим историкам, совсем не был ни «слабоумным», ни «безвольным». Простить убийство своего сводного брата он никогда бы не смог, так как утаённое преступление, — это отступничество от Бога, это преступление перед Ним. Полное же и беспредельное благочестие Царя Фёдора никогда бы не позволило этого сделать.

В конце монолога Шуйский всё-таки выставляет причину, так понятную по всем человеческим меркам: он боялся, боялся за свою жизнь. Прямо этого он не сказал и, как природный интриган, облек своё признание в декоративную форму. «Не хвастаюсь, а в случае, конечно, никакая казнь меня не устрашит, я сам не трус, но также не глупец и в петлю лесть не соглашуся даром».

Пушкин как будто лично был знаком с Шуйским, так уверенно, так убедительно и исторически достоверно представлен образ князя, который на своём веку только и делал, что лицемерил, лгал и отступничал. Он и Бога не боялся, а потому не раз переступал через крестную присягу, клятву на Кресте. На Руси эта была высшая, абсолютная форма выражения правдивости, честности и верности. Воротынский, который куда в большей степени, чем его собеседник, ощущал свою ответственность перед Богом, был сокрушён. «Ужасное злодейство », — вымолвил он. Теперь ему стало понятно, почему Борис Годунов так долго упирается от принятия Царского венца, так как «кровь невинного младенца ему ступить мешает на престол».

Шуйский мог торжествовать, он обольстил именитого князя, а потому решил произнести разоблачительную речь о Борисе Годунове, ставя ему в главную вину «незнатность рода». Тут Пушкин попал, что называется, «в десятку». Ему самому было хорошо известно, как в его время, в «век политеса и куртуаза», представители высшего света, многие из которые были лишены не только талантов, дарований и заслуг, но и вообще каких-либо добродетелей, кичились «знатностью рода». Двумя с лишним столетиями ранее подобная кичливость, родовая спесь, с которой так беспощадно и в конечном счёте безрезультатно, боролся Иоанн Грозный, носила ещё более вопиющие формы. Здесь корень всей драматургии, связанной с Лжедмитрием, со всеми предательствами бояр и вообще «именитых людей ». Ясно было как день: что бы ни делал Годунов, какие бы решения ни принимал, никогда такие, как Шуйский, не признают его первенства, не станут ему «верноподданными». Ведь Годунов «вчерашний раб, татарин, зять Малюты, зять палача и сам в душе палач» — по аттестации Шуйского.

Здесь Пушкин пропустил одну интересную деталь, может быть, потому, что Карамзин о том не упомянул. Ставя в упрек Годунову, что он «зять Малюты», интриган-князь забыл о том, что его «любезный» младший брат Дмитрий Иванович Шуйский (1560–1612) был женат также на дочери Малюты Скуратова (ум.1573) — Екатерине. Так что чванливый Шуйский то же оказывался родственником «палача» — Малюты Скуратова.

В первом действии, в указанном диалоге двух родовитых исторических персонажей, Пушкин сумел диагностировать страшную болезнь средневековой Руси: патологическое самомнение, родовую гордыню «званых и именитых», тех, кто близко стоял к кормилу власти, а порой ею и распоряжался, но кто думал только о своих «исторических правах» и готов был тешить фамильную спесь любыми способами, даже если они не только не отвечали нуждам государства, но им и противоречили. Годунов «не ровня нам», и «мы имели право наследовать Фёодору» — вот резюме той беседы, которая имела место в драме Пушкина между Воротынским и Шуйским.

Это был сильнейший импульс, формировавший неприятие Годунова ещё до того, как он занял престол. Пушкин очень точно передал настроения родовитого боярства, которое устами Шуйского выразило бытующие в этой среде намерения: «Когда Борис хитрить не перестанет, давай народ искусно волновать, пускай они оставят Годунова...»

Воспрепятствовать восшествию на престол Бориса они никак не могли: в тот момент он был первым среди прочих, шурин благочестивого, христолюбивого Царя Фёдора, его знали и ценили те, кто не имел «родословия от Рюрика», или, как выразился Шуйский у Пушкина, «Рюриковой крови». Именитые же затаились и решили начать ту интригу против Бориса, которая обернулась в конечном итоге преступлением против Родины. Они начали исподволь распространять слухи и слушки, которые должны были дискредитировать Бориса Годунова. Никто из историков не установил «исходный рубеж» начала этой противогосударственной деятельности, а Пушкин назвал точную дату: 20 февраля 1598 года^^, день согласия Бориса Годунова принять монарший венец. Думается, что он был прав, хотя, конечно же, никто с фактурной точки зрения ни подтвердить, ни опровергнуть этого не сможет. Пушкин был великим художником, а законы художественного творчества и исторического исследования не есть одно и то же.

Когда толпы народа во главе с Патриархом со слезами на глазах молили, рыдали и умоляли принять престол и Борис Годунов согласился, то прочие «природные » вельможи не могли не испытать досады. Почему он, а не я? Почему ему такие почести, почему ему поют осанну, славословят, хотя «мой род» именитее, а мы теперь должны служить этому «татарину»? Думается, что именно эта уязвлённая гордыня и родила, как сейчас бы сказали, «грандиозный проект», название которого «Лжедмитрий». Не имея шансов одолеть Годунова в честном противостоянии, они прибегли к недопустимым средствам, которые вызвали последующие отречения и клятвопреступления.

Всё остальное — роль польских магнатов, монахов-иезуитов и покровительство римских пап — только политические и общеисторические «виньетки», декоративный антураж. Корень же всей этой преступной эскапады находился в России, и А. С. Пушкин точно это почувствовал и выразил. Много позже известный историк С. М. Соловьев (1820–1879), вооружённый мощным эмпирическим знанием, заключал, что на пути к престолу родовое боярство встретило крепкого противника — Бориса Годунова, для которого надо было изыскать такое «орудие, которое было бы так могущественно, чтобы свернуть Годунова, и в то же время так ничтожно, что после легко было бы от него отделаться и очистить престол для ceбя»^^ Таковым «орудием» и стал Лжедмитрий. Пушкин гениально предчувствовал и поэтически выражал ту подоплеку событий, которую Соловьев диагностировал «сухим слогом» историка...

Фактически все эти слуги, служки и восхвалители «чудом спасавшегося Царевича Димитрия» бросили вызов Богу, так как отвергли все нормы и каноны не только государствоустроения, но и Церкви. И в числе главных отступников находился «именитый Рюрикович» — князь Василий Иванович Шуйский, которого Пушкин в своей драме устами князя Воротынского называет «лукавым царедворцем».

Может показаться странным, но в трагедии Пушкина нет главного героя, проходящего через весь сюжет. Общее количество действующих лиц превышает восемь десятков, но это многолюдье совершенно не умаляет остроты и выразительности драматического произведения. Самому Борису Годунову уделено не такое уж значительное внимание, как может показаться: он появляется только в шести сценах из двадцати трех. Его антипод Лжедмитрий фигурирует чаще: в девяти картинах.

Наличествуют только два героя, которые проходят так или иначе, зримо или незримо, через всё сочинение: это образ убиенного Царевича Димитрия и один неперсонифицированный герой, которого Пушкин обозначает как «народ», напрямую выступающий в шести сценах. Как очень удачно выразился в своё время философ, критик и известный славянофил И. В. Киреевский (1806–1656),главным «предметом трагедии» является не лицо, но «целое время, век»^*.

В контексте данного исследования особо интересно, как Пушкин представляет Бориса. Образ этот не нарисован темными красками; в некоторых случаях чувствуется даже авторская симпатия. Главный персонаж появляется только в четвертой сцене, которая разворачивается в кремлевских палатах. Действующие лица здесь — Борис Годунов, Патриарх Иов, бояре. События происходили уже после принятия Годуновым царского венца. Годунов представлен умным, тихим и смиренным; не испытывающим радости от своей новой роли. Скорее наоборот, он напуган, его гнетут безрадостные мысли. «Сколь тяжела обязанность моя!» — восклицает новый Царь.

Пушкин прекрасно понимал, что царская участь — это не только власть, но и неимоверно сложная ноша служения людям, стране. Богу. Обращаясь к боярам, Царь восклицает: «От вас я жду содействия бояре, служите мне, как вы ему (Царю Фёдору Иоанновичу. — А.Б.) служили, когда труды я ваши разделял, не избранный ещё народной волей». Затем он отправляется в Архангельский собор «поклониться гробам почиющих властителей России». Вечером же назначается грандиозный пир, куда следует допускать всех: от вельмож «до нищего слепца; всем вольный вход, все гости дорогие». Он же избран «народной волей », а потому все слои населения и должны разделить праздник нового воцарения.

Одним из узлов пушкинской трагедии является ночная сцена в Чудовом монастыре, сцена пятая, где впервые появляется образ Григория Отрепьева. Пушкин поставил тут и дату: 1603 год. Этот был год, как считалось, начала восхождения самозванца, время превращения бывшего монаха в исторически заметную фигуру. Именно тогда чернец бежит в Польшу и там впервые возникают разговоры о чудом спасшемся Царевиче Дмитрии. Если же быть достоверно точным, то следует заметить, что слухи эти имели куда более давнюю историю, а отступник, монах-расстрига Григорий, бежал на Запад значительно раньше. Однако подобные хронологические мелочные придирки к художественному произведению, конечно же, предъявлять невозможно.

В этой сцене присутствует и другой персонаж — седовласый старец, склонившийся над летописью. В черновом варианте драмы он был назван «летописцем Пименом», а в окончательном — «отцом Пименом». Это монах Чудова монастыря (Чуда архангела Михаила) — одной из самых высокочтимых на Руси обителей, который занимается составлением летописи. Он представлен, с одной стороны, как хранитель исторической памяти, а с другой — как смиренный, беспристрастный мудрец и провидец. Собирательный образ благочестивого старца позволил Пушкину соединить в единый поток ушедшее и настоящие время, показать их неразрывную смысловую связь.

Автор приводит кое-какие сведения о прошлом Пимена. Хотя мирское имя его неизвестно, но упоминается, что в молодые лета тот принимал участие во взятии Казани (1552 год), воевал с литовцами и «видел двор и роскошь Иоанна» (Иоанна Грозного). «Я долго жил и многим наслаждался», — признаётся Пимен. Из хронологических данных следует, что Пимену в 1603 году было не менее семидесяти лет. И во время Пушкина, а уж тем более в более ранние эпохи это считалось глубокой старостью.

Именно от лица Пимена ведётся рассказ об Иоанне Грозном и его правлении, который молодой монах впитывает с жадным вниманием. Пушкин в этой сцене очень точно обнажает психологическую драму Грозного, обязанного быть нелицеприятным земным правителем, твёрдым до жестокости, но в то же время стремившего быть угодным Богу. В этом кратком описании Пушкин оказывается выше Карамзина, представляя судьбу Иоанна Грозного именно как великую трагедию. Отягощенный мирскими заботами и мирскими грехами, душа Царя рвалась в монастырскую обитель, туда, где душа могла обрести покой в молитвенном общении с Богом, а потому он многие годы мечтал принять постриг. Пимен рассказывает будущему самозванцу, что видел именно в той келье, где они находятся. Грозного Царя, обливающего слезами перед лицом честных монахов и дающего своего рода обет уйти к ним в обитель. В конце своего рассказа Пимен подытоживал: «Так говорил державный Государь, и сладко речь из уст его лилася — и плакал он. А мы в слезах молились, да ниспошлет Господь любовь и мир его душе, страдающей и бурной».

Сцена в монастырской келье начинается общими размышлениями Пимена, которые в современных понятиях можно было бы назвать историософскими. Там есть следующий пассаж:

Да ведают потомки православных Земли родной минувшую судьбу,

Своих царей великих поминают За их труды, за славу, за добро —

А за грехи, за тёмные деяния Спасителя смиренно умоляют.

Пушкин очень точно выразил не просто «русское мировоззрение», а именно русско-православный взгляд на историю Отечества. Подобное народное восприятие власти многие десятилетия, если не сказать, столетия, начиная с Н. М. Карамзина, фактически игнорировалось отечественной исторической наукой, сызмальства взращенной в антихристианской, европо-центричной системе координат и понятий. Потому историки, образно выражаясь, постоянно «ломали голову» над тем, почему же Иоанн Грозный, которого «профессиональные знатоки прошлого» бесконечно судили и обличали, вынеся ему беспощадные уничижительные вердикты, почему этот Царь, вопреки заключениям многих историков, не стал кровавым пугалом в сознании народном. За сорок лет его безраздельного господства на Руси (1544–1584) против него не только не было ни одного восстания или бунта, но и потом, по прошествии лет и десятилетий, он пользовался почти повсеместным уважением, что и отразил эпитет «Грозный», означающий правителя грозного, но справедливого и христолюбивого. Историки указанную, как казалось, странную дилемму так и не могли решить. Всё объяснил А. С. Пушкин.

В сцене в монастыре есть и ещё одна важная сюжетная линия, которая напрямую уже касается непосредственно Бориса Годунова. Пимен повествует о Царевиче Дмитрии (Димитрии), точнее говоря, о дне его гибели 15 мая 1591 года в Угличе. Волею судьбы Пимен оказался в том месте в тот трагический день. Далее идёт описание, почти полностью повторяющее изложение Н. М. Карамзина. Да как же могло быть иначе; никаких других исторических трактатов в тот период не существовало.

Пришел я в ночь. На утро, в час обедни,

Вдруг слышу звон, ударили в набат.

Крик, шум. Бегут на двор царицы. Я Спешу туда ж — а там уже весь город.

Гляжу: лежит зарезанный Царевич;

Царица мать в беспамятстве над ним,

Кормилица в отчаянии рыдает,

А тут народ остервеняясь волочит Безбожную предательницу-мамку...

В общем и целом эта картина соответствует и последующим историческим описаниям. Со времени Карамзина и до наших дней каких-либо принципиально новых документов в обращении не появилось. В смысловом отношении чрезвычайно важен следующий фрагмент:

Вдруг между их, свиреп, от злости бледен.

Является Иуда Битяговский.

«Вот, вот злодей!» — раздался общий вопль,

И вмиг его не стало. Тут народ Вслед бросился бежавшим трём убийцам; Укрывшихся злодеев захвати И привели пред тёплый труп младенца,

И чудо — вдруг мертвец затрепетал —

«Покайтеся!» — народ им завопил:

И в ужасе под топором злодеи Покаялись — назвали Бориса.

Итак, причастность Бориса Годунова к убийству Цесаревича удостоверяют два лица: Шуйский и летописец Пимен. Подробный разбор всего «угличского дела» будет впереди. Пока же необходимо прояснить несколько моментов, касающихся упомянутых героев. «Иуда Битяговский» — это дьяк"*^ Михаил Битяговский, правитель земской избы в Угличе, заведовавший дворцовым хозяйством вдовы Иоанна Грозного Марии Нагой. Разгневанной толпой он был умерщвлён («забросан каменьями»). В момент гибели Царевича Битяговского рядом не было, но это ничего не меняло, так как многие современники, о чём сообщают летописные сказания, именно на него возлагали главную вину. Кроме Битяговского, в тот же день толпа учинила кровавый самосуд ещё над несколькими лицами, служившими при дворе Марии Нагой. Был убит сын Михаила Битяговского Данила, его племянник Никита Качалов и сын мамки («постельница и нянька») Цесаревича Василисы Волоховой — Осип. В горячке стихийного «возмездия» было умерщвлено не менее двенадцати человек.

Пушкин, воспроизводя схему событий по Н. М. Карамзину, невольно оказался в том же заданном сюжетном тупике, что и «последний летописец». Казалось бы, «Иуда Битяговский» хоть теоретически мог явиться исполнителем воли «коварного Бориса», который как первый боярин ведал назначением всех служилых людей, в том числе и Битяговского, служившего до Углича помощником воеводы^ в Казани. Но причём здесь все остальные «злодеи», которые «под топором» сделали страшное признание. Все они к Борису Годунову никакого отношения не имели, и если и слышали о нём, то вряд ли когда близко видели. Но законы художественного жанра в данном случае одержали верх над документальной основой. Следует присовокупить ещё, что мамка Василиса Волохова, та самая «безбожная предательница-мамка», была следственной комиссией Шуйского полностью оправдана. Она служила постельницей ещё при Иоанне Грозном, а после его кончины последовала за его вдовой Марией Нагой в Углич, где выдала свою дочь за племянника Битяговского Никиту Качалова. Убийство её зятя Никиты и сына Осипа, дружки детских игр Цесаревича, — всего лишь безумный акт человеческой злобы. Однако вернёмся к Пимену и «чернецу Григорию».

Пимен чувствует, что подходит жизнь к земному пределу, а труд его завершается: «Ещё одно последнее сказанье — и летопись окончена моя, исполнен долг, завещанный от Бога ». Он хочет передать потомкам то, что видел, слышал и знал о днях минувших, и надеется, что «брат Григорий» продолжит его занятия. «Тебе свой труд передаю», — закончил седовласый старец. Сцена как раз и завершается патетическим монологом будущего самозванца, который совершенно не собирается становиться тихим и неприметным летописцем; он мечтает о том, чтобы сделаться орудием мести Божией.

Борис, Борис! Всё пред тобой трепещет,

Никто тебе не смеет и напомнить

О жребии несчастного младенца, —

А между тем отшельник в темной келье

Здесь на тебя донос ужасный пишет;

И не уйдешь ты от суда мирского,

Как не уйдёшь от Божьего суда.

Следующая краткая, шестая сцена происходит в палатах Патриарха и сводится к диалогу игумена Чудова монастыря и Патриарха. Здесь приводятся те туманные сведения об истинном происхождении самозванца, которые были весьма туманными и для Карамзина, но таковыми остаются они и поныне.

Действие разворачивается тогда, когда слух о Лжедмитрии уже достиг Москвы и стал темой пересудов. Игумен сообщает подробности биографии «сосуда дьявольского» — Гришки Отрепьева, который возгласил, что «будет Царём на Москве». Игумен привел те данные, которые были на тот момент добыты, ставшие основой биографии Лжедмитрия в изложении Карамзина. Имя игумена Пушкиным не названо, но, очевидно, это был Пафнутий, который должен был прекрасно знать Отрепьева. Пафнутий потом принимал активное участие в событиях Смуты и был сторонником Романовых.

Игумен сообщал, что Григорий был из рода Отрепьевых, в миру звали Юрием, или Юшкой, из Галича, «смолоду постригся неведомо где», жил в Суздале в Спасо-Евфимиевском монастыре, оттуда ушел, «шатался по разным монастырям», наконец, прибился к «моей чудовской братии», а я «отдал его под начал отцу Пимену». Он «весьма грамотен: читал наши летописи, сочинял каноны святым». А теперь он «убежал». Этот момент является как бы той камертоновой точкой, когда начинается моральное противостояние между тенью Царевича Димитрия и Царём Борисом Годуновым.

Борис Годунов представлен в драме в последние период своего правления; на то указывает особая ремарка из седьмой сцены. «Шестой год я царствую спокойно», — говорит о себе Царь Борис. Он добился всего, о чём можно было мечтать, и даже более, но душа его была неспокойна, счастье на земле он не обрёл. Обычно когда пишут о Борисе Годунове, то говорят о «трагедии совести». Подобная светская трактовка не совсем точна.

Совесть — голос Правды, голос Божий в душе человеческой. Замечательно об этот написал Отец Церкви святой Иоанн Златоуст (ок. 347–407). «Нет между людьми ни одного судьи, столь неусыпного, как наша совесть. Внешние судьи и деньгами подкупаются, и лестью смягчаются, и от страха потворствуют, и много есть других вещей, которые извращают правоту их суда. Но судилище совести ничему такому не подчиняется... И это делает совесть не однажды, не дважды, но многократно и во всю жизнь, и хотя прошло много времени, она никогда не забывает сделанного, но сильно обличает нас и при совершении греха, и до совершения, и по совершении.

Нет никаких указаний на то, что А. С. Пушкин когда-нибудь читал творения Иоанна Златоуста, но его понимание принципиально не отличается от формулы великого Подвижника Христианства. Совесть — это моральный суд человека за грехи свершённые или только за их помыслы.