ГЛАВА ВТОРАЯ
ГЛАВА ВТОРАЯ
Лет за семьдесят до того, как безвестный, робеющий мальчик в холщовой рубахе вошел в ворота Свято-Троицкого монастыря, надеясь найти здесь истину и счастье, в другом краю русской земли, на берегах Волги, заклокотал набат и раздались крики ярости и мщения: жители Твери во главе с тогдашним великим князем Александром Михайловичем «побили» ханского наместника Чолхана и его свиту — иными словами, предали всех их смерти.
Лучшей участи татарские насильники и не заслуживали. Они вели себя в русском городе с разнузданностью, удивительной даже для татар.
Но Александр Михайлович Тверской не был расчетливым политиком.
Он нашел момент подходящим для общерусского восстания, присоединился к стихийному возмущению горожан и даже бросил клич другим князьям «встать за святую Русь».
В 1327 году глас его оказался гласом вопиющего в пустыне. Каждому князю своя шкура была ближе к телу, а кое-кто и обрадовался, что наконец-то великий князь владимирский допустил непростительный промах и уж теперь наверняка попадет впросак.
Крепче всех потирал втихомолку руки богомольный и скромнейший московский князь Иван Калита. Долго-долго выжидал он своего часа! Но уж если чего-нибудь дожидался — времени не упускал.
«Тверской бунт» случился в конце лета. Осенью дорог не было. Зато, едва пал снежок и подморозило, возок московского князя начало швырять на ухабах и колдобинах долгого пути из Москвы в Сарай. Иван терпел. Сейчас он вынес бы не только толчки: он торопился в Орду, за ярлыком на великокняжеский владимирский стол!
Единственное, что беспокоило скупого, расчетливого князя — это растянутость поезда и отставшие возы с дарами.
Но Иван терпел и тут. К хану, к «русскому царю», с пустыми руками приезжать было немыслимо! Приходилось ждать, пока подтянутся все сани. Тяжелые. Многочисленные. С серебром. С мехами. С разными сукнами. С дорогими иноземными украшениями и сосудами из хрусталя и золота. Князь шевелил губами, беспокойно ерзал. Каждого соболька, каждую чарочку своими руками ощупал, пока укладывали, от сердца, можно сказать, оторвал. А хан вдруг возьмет да и не даст ярлыка? Как тогда-то быть!?
Но все обошлось благополучно. Разгневанный на Александра Михайловича, хан пообещал ярлык Ивану, если тот покарает тверичей. Не ведал хан, что делает, прельстясь подобострастием и униженными речами не бог весть как именитого московского князя!
Иван умел не только ждать, он умел еще и удерживать попадавшее в руки.
Умел он и сторицею возмещать себе ордынские «выходы» и «протори».
Чтобы сокрушить Александра Михайловича, хан повелел Ивану собрать московскую рать, а в подмогу дал ему пять своих темников.
Весной татарские полчища переправились через Волгу, соединились с Иваном и опустошили почти все русские земли, кроме московской.
Иван вернул «протори» с избытком и одним махом. Он получил и ярлык на владимирский стол. Но это было лишь началом. Пользуясь случаем, Калита принялся «изводить» в приобретенных землях сторонников Твери, «оттягивать» их владения.
Общая судьба не миновала и древнего Ростова, славнейшего города суздальской земли.
Так она коснулась другого мальчика — тринадцатилетнего сына ростовского боярина Кирилла. Мальчика в ту пору звали Варфоломеем. У него наступал переломный возраст, когда юность особенно впечатлительна, а внутренний мир ее неустойчив и ломается, подобно голосу.
Боярин Кирилл среди именитых ростовчан считался не последним, хотя рати и поездки с князьями в Орду уже порастрясли боярское добро весьма основательно. А знатному человеку полагалось своих детей учить. Но если старший сын боярина Стефан еще делал какие-то успехи, то Варфоломею наука не давалась. Ребенок глядел тупицей, и родительское сердце не радовал. Грамоте он предпочитал забавы, скитания вокруг усадьбы и дружбу со всякими бродягами, не то каликами перехожими, не то просто прощелыгами. Поди угадай, что в душе странника таится! Иной про святые места гундосит, а глаза у самого так и шнырят, так и шнырят!
Случилось как раз накануне передачи великого княжения московскому Ивану: затащил Варфоломей на двор одного такого странничка. Покормить и переночевать. Уж очень занятно про заморские земли рассказывал. Боярин разгневался. Посылал Варфоломея жеребца отбившегося сыскать, а сынок вон какого мерина обратал!
Отцовская расправа не замедлила. Варфоломея побили и заперли, но калику, как повелось, пришлось покормить. Он же вместо благодарности укорил боярина жестокостью, а на сердитый ответ, что из Варфоломея и так хорошая орясина выросла, усмехнулся: «Гляди, мол, как бы из орясины-то лучшее дерево не получилось!»
Вона! Пророк! Исайя!
Боярин Кирилл велел за дерзким бродяжкой на всякий случай присматривать, но тот, видно, почуял, чем дело пахнет, и исчез как дым. Сошел ночью со двора так тихо, что никто не видел. Хорошо еще, на клетях замки крепкие. Не то и прихватил бы чего-нибудь, не дорого взял бы!
Богомольный боярин божьих людей чтил, однако свой кошель доверять им не собирался.
Этот случай, впоследствии благоговейно и совсем в иных тонах описанный историками церкви, был вскоре забыт и боярином Кириллом, и Варфоломеем, и всеми боярскими чадами и домочадцами, и был бы, возможно, забыт навсегда, не начни валиться на ростовчан одна за другой всякие беды и не пострадай при этом семья Кирилла.
События же разворачивались стремительно. Тверского наместника боярина Аверкия сменил в Ростове московский боярин Василий Кочева.
Начались пресловутые «насилования»: притеснения и поборы, вызывавшие естественное недовольство, в первую очередь бояр.
Но Василию Кочеве того и нужно было. Получив предлог, он стал действовать силой. Вероятно, провокация, согласованная с Иваном Калитой, имела конечной целью истребление части владетельных людей, захват многих имений. Одним из первых схватили бывшего тверского наместника боярина Аверкия. Подвергнутый пыткам, он скончался, подвешенный за ребро на крюк в подвале дома Кочевы. Истязаниям подвергались другие бояре и служилые люди.
Этот кровавый разгул сопровождался беспощадным грабежом.
Впоследствии отчасти со слов того самого ростовского мальчика, уже старика, про эти московские «мероприятия» было написано: «…И не мало их от ростовець москвичам имениа своя с нужею отдаваху, а сами против того раны на телеси своем со укоризною взимающе, и тщима руками отхожаху, иже последнего бедства образ…»
Видимо, случившееся в Ростове запомнилось Варфоломею на всю жизнь!
Существует, правда, мнение, что боярин Кирилл переселяется вскоре в городок Радонеж лишь потому, что московское княжество представлялось многим тогдашним боярам более надежным. Но это мнение всего только вывод из оценки общего положения на Руси тридцатых годов XIV века, а никак не логичное заключение по поводу определенного поступка определенного человека.
Скорее всего боярину Кириллу так же пришлось хлебнуть из горькой чаши, поднесенной ростовчанам руками Василия Кочевы.
На крюке боярин Кирилл духа не испустил, но, возможно, «раны на телеси своем со укоризною взимающе», имением поступился и в Радонеж поехал как раз «тщима руками», «иже последнего бедства образ».
Не случайно же он выбрал как раз Радонеж, отданный в эту пору Иваном Калитой в княжение своему малолетнему сыну Андрею.
Желая привлечь на службу Андрею опытных людей, Иван обещал тем, кто поедет в Радонеж, «великие ослабы».
Иди дела боярина Кирилла хорошо, не окажись он в трудном положении да вдобавок едва ли не на плохом счету, зачем бы ему бросать насиженное гнездо, зачем перебираться из-под Ростова?
Понятно, когда ищут пристанища, заступы у московского князя бояре рязанские, черниговские, нижегородские. Они живут в княжествах, находящихся вне прямой власти Ивана Калиты.
Но Кирилл и в Ростове жил бы под политической защитой Ивана, если нуждался в ней. Нет, Кирилл поехал в Радонеж, конечно, поправлять дела, обелять репутацию.
Ростовское «потрясение» даром ему не обошлось!
Не обошлось оно даром и сыну Кирилла — Варфоломею. Впечатлительный юноша очень тяжело, видимо, переживал совершавшиеся на его глазах казни и насилия.
Наивное детство оборвалось. Мир предстал во всем его кровавом безобразии, в несправедливостях, в запутанности человеческих отношений.
Мы не знаем происходивших в семье Варфоломея в эти годы сцен, возможно глубоко ранивших душу мальчика.
Но что такие сцены были — весьма возможно. Нравы эпохи, сама обстановка сомнений на этот счет не оставляют.
Кроме же всего прочего, религиозность Кирилла и его близких под ударами судьбы неминуемо усилилась.
Недаром Кирилл вместе с женой перед самой смертью, последовавшей вскоре после переезда в Радонеж, постригаются в Хотьковском монастыре.
Не приходится удивляться, что совершившийся в пятнадцатилетнем Варфоломее перелом выливается при этих обстоятельствах в напряженные попытки познать мир, в острый интерес к религии, а стало быть, и к грамоте, без которой невозможно чтение.
Мальчик «вдруг», внешне совершенно легко, усваивает тогдашние «науки», поражая окружающих своим желанием уразуметь как можно больше, забрасывая учителей неожиданными, страстными вопросами.
Главная «наука» той далекой поры — религия. Это тогдашние «естествознание», «космогония», «философия».
Все эти «дисциплины» и стремится усвоить Варфоломей. Преображение неуча слишком разительно. Вот тогда с замиранием сердца припоминают забытого странника, намекнувшего Кириллу на возможность перемен в Варфоломее!
Верующий человек, как известно, — мистик. Слова странника представляются уже прозрением. Его незаметный уход — таинственным, а значит, чудесным. Сама встреча мальчика с каликой — божьим знамением.
Варфоломею говорят об этом. Экзальтированному воображению, смятенному уму не много надо.
Как огонь опаляет юношу мысль — он избран! Ему уготован необычный путь! «Бог» может открыть ему глаза, «спасти», ждет от него «подвига»!..
Так юноша начинает мечтать о монашестве. Поэтичными, полными высокой нравственной чистоты видятся ему образы пустынников, умевших выдержать любые испытания во имя идеи любви и братства людей, якобы принесенной в мир Иисусом Христом.
Так обтачивает характер юноши бурный поток событий. Так проходит — без всяких чудес — юность одного из ярчайших политиков XIV века, основателя того самого монастыря Святой Троицы, где послушничал Андрей Рублев, юность человека незаурядного ума, человека сильной воли — Сергия Радонежского.
Жизнь и деятельность Сергия Радонежского, если отбросить наивно-нелепые россказни о нем церковников, очень интересны.
Убежденный сторонник московских князей, борец с Ордой, знаток человеческой души, Сергий производил на своих современников сильнейшее впечатление.
Ореол «святости», окруживший его имя, — естественное следствие этого.
Но нимб «святости» не должен закрывать подлинного облика игумена Святой Троицы, роли Сергия в русской исторки. Забвение не лучший способ познания прошлого народа. Если олицетворением конца XIV века для московских бояр той эпохи был один Дмитрий Донской, то этому есть объяснения.
Взгляните, однако, на восьмидесятые годы XIV столетия непредубежденно. Вокруг Дмитрия Донского, окружив князя таким плотным кольцом, что его подчас вовсе не заметишь, встанут Боброк, Владимир Хоробрый, бояре Вельяминовы, Бренк, Кошка, митрополиты Алексий и Киприан и среди них высокий, крепкий монах в ветхой рясе и самодельных кожаных сандалиях, монах с высоким лбом мыслителя и жесткими ладонями землепашца — Сергий.
Это он отправляется в 1365 году в Нижний Новгород, захваченный Борисом Константиновичем Суздальским, выклянчившим ярлык на владимирский стол, и, стоя среди враждебной челяди князя, обвиняет Бориса в злоумышлениях, требует подчиниться Дмитрию. Когда же Сергия прогоняют, идет по городу и одну за другой затворяет все нижегородские церкви, запрещая подданным проклятого Бориса отправлять богослужение, пока не вернут ярлык и не признают Дмитрия.
После этого достаточно слуха о приближении московской рати.
Взбудораженные нижегородцы, включая недавних верных слуг Бориса, отрекаются от князя и идут на поклон Москве.
Это Сергий вдохновляет Дмитрия на битву с Мамаем, на знаменитую Куликовскую битву! И это снова он пять лет спустя, в 1385 году, заставляет князя Олега Рязанского, только что разбившего дружины Дмитрия, не желающего слушать о каких бы то ни было переговорах, уступить и примириться с великим князем.
Предание прочно связало имя московского князя с величайшим событием народной жизни, с битвой на поле Куликовом. Дмитрий в эту пору является номинально, по рождению и стараниями московских политиков, главой русских князей и занимает владимирский стол.
Однако есть известия, что носитель гордого имени Донского непосредственного участия в битве не принимает и, во всяком случае, войсками не руководит.
Решение переправиться за Дон, обеспечивая от внезапного нападения тылы войска, принимается большинством военного совета князей и бояр.
Позицию выбирают Боброк и Владимир Хоробрый с близкими военачальниками.
Засадный полк, решивший успех боя, ведет Владимир Хоробрый.
Под княжеским стягом, надев золоченые доспехи Дмитрия, стоит на коне боярин Михаил Бренк.
Общее руководство битвой ведают все те же бояре, дожидающиеся, пока Мамай бросит в бой все резервы, и определяющие момент для решающего удара.
Что делает во время боя сам великий князь, точно не известно.
Существует предание, будто Дмитрий Донской сражается как простой ратник, что он находится в головном русском полку, что его с трудом находят после боя, лежащего в забытьи под трупами воинов, в «посеченном шеломе».
Казеннокоштная историография, затянутая в мундирчик, на пуговицах которого раскорячивался герб российских императоров, ничтоже сумняшеся, умильно изображала московского князя народолюбцем. решившимся разделить долю своих героических подданных и скорее погибнуть вместе с ними, нежели отступить.
Некоторые ученые, молчаливо приняв эту версию, но все-таки понимая, что полководец, не руководящий войсками, полководцем не является, делают попытку «оправдать» Дмитрия, видя в отказе его от командования… трогательное доверие князя своим воеводам, чуть ли не братскую близость Дмитрия и московских бояр.
Все это донельзя наивно.
Да и «народолюбие» Дмитрия — миф. Великий князь всего два года спустя показывает, насколько он склонен делить судьбу народа, выдавая Москву Тохтамышу.
Поэтому представлять себе Дмитрия Донского на Куликовом поле среди ратников головного полка трудно.
Головной полк — это плохо вооруженные, непривычные к бою ополченцы, крестьяне и мастеровые.
Воеводы Дмитрия выдвигают чернь вперед, на прикрытие княжеских дружин, не случайно.
Здесь точный и по-боярски умный расчет. Задача головного полка не в том, чтобы сокрушить татар, а в том, чтобы принять на себя первый, самый страшный удар, погибнуть, но не отступить, смягчить напор Мамая, лишить его динамической силы до встречи с отборными войсками.
Зная «простолюдинов», видя их патриотический подъем, Боброк и другие полководцы не сомневались, что уж кто-кто, а народ не побежит. Выстоит. И головной полк действительно выстоял. Он — единственный из русских полков, который не попятился и не был смят. Не в пример полкам центра и флангов, он просто лег до единого ратника, но не уступил татарам ни вершка земли. Конница Мамая должна была прорубаться сквозь ряды «лапотников», как сквозь стену.
Даром это не обошлось.
Татары потеряли тысячи воинов. На пути татарской волны встали груды трупов. Прорваться через них к центральному полку конница ордынцев не могла. «Простолюдины» и погибнув продолжали схватку с врагом!
Очевидно, что отправиться в головной полк Дмитрий мог бы только с целью самоубийства. Ведь замысел воевод князь знал.
Но, отдавая великокняжеские доспехи Михаилу Бренку, Дмитрий, конечно, думает не о гибели, а об избавлении от нее. Причем обвинять его в трусости как сейчас, так и в годину сдачи Москвы Тохтамышу не следует. Тут не трусость. Тут обычное поведение великого московского князя, вряд ли не продиктованное его советниками.
Нежелание бояр подвергать опасности носителя верховной власти естественно, разумно, и если Дмитрий послушался их совета, то выказал не «трусость», а государственную мудрость.
У Дмитрия уже есть репутация борца с татарами, воеводы уже выиграли ему два года назад битву на реке Воже, Дмитрий — великий князь, простолюдины на него смотрят, как на героя, и каков бы ни был исход сражения у Дона, одно имя спасенного князя будет объединять русские дружины и приводить народ в брожение.
Кроме же всего прочего, воеводы слишком хорошо знают впечатлительность натуры Дмитрия Ивановича, склонного быстро переходить от высокого душевного подъема к унынию. И они поступают правильно с любой точки зрения, убеждая великого князя поберечь себя.
Здесь московские воеводы одним ударом убивают двух зайцев: гарантируют войска от неожиданностей, которые способен принести неустойчивый характер Дмитрия, и сохраняют жизнь князя для будущего.
Они очень последовательны и продолжают в сентябре за Доном то, что было начато в августе возле Москвы их единомышленником Сергием Радонежским.
Дадим на минуту волю воображению.
Лето 1380 года. Жара. Пыль. Тревожные зарницы. Днем и ночью скачут в Москву гонцы с известиями о полчищах Мамая и великого литовского князя Ольгерда. Татары и литовцы движутся на соединение друг с другом в верховьях Дона, чтобы вместе ударить по непокорной Москве и приставшим к ней княжествам. Рязанский князь Олег, по слухам, только и ждет приближения татар, готовясь примкнуть к ним. Тверь ненадежна. Новгород войск не шлет. Держатся в стороне многие мелкие княжества. Над Русью нависла небывалая гроза.
В этом отчаянном для великого княжества положении воеводы Дмитрия Донского и церковь действуют энергично и стремительно.
С амвонов гремят призывы постоять за христианскую веру. Юродивые, потрясая веригами, вопят о гибели агарян. Из монастырских сундуков вытрясаются деньги и ценная утварь — на вооружение ополченцев. Вчерашний рабочий люд, крестьяне и мастеровые, берутся за мечи и пики. Кому не хватает оружия и доспехов, идут кто как есть, с косами и топорами.
Дружины спешно стягиваются к Коломне. Там главный лагерь русского войска. Там распоряжаются воеводы.
А князь Дмитрий Иванович медлит. Он с основными силами еще сидит в Москве. У одного Мамая, говорят, двести тысяч воинов. Да Ольгерд, да Олег… А у москвичей дай бог, чтоб набралось полторы сотни тысяч. Да из них треть черни, смердов, беспортошников.
Есть от чего пасть духом и задуматься.
В эти-то дни Дмитрий и едет к Сергию Радонежскому.
Сергий крестил у князя, у него слава подвижника, провидца, он был близок с умершим митрополитом. Алексием, он худого совета не даст…
Гонец мчится за гонцом. Мамай давно перешел Волгу. Ольгерд выступает. Дорог каждый час!
На путь же к Святой Троице и обратно придется затратить не меньше трех дней.
Но Дмитрия никто не удерживает от поездки. Наоборот, бояре горячо одобряют князя и многие сопутствуют ему.
Это, конечно, не случайно. Ясно, что сомнений в Сергии Радонежском у них нет.
Дмитрий в монастыре Святой Троицы. Он уже беседовал с Сергием. Окружающие беспокойно вглядываются в лицо князя, пытаясь понять его состояние. Дмитрий держится спокойно, но глаза смотрят мимо приближенных, руки то поправляют перевязь, то теребят бородку. Князь спрашивает, не было ли нового гонца, через минуту забывает о своем вопросе и снова повторяет его. Бояре переглядываются, хмурятся. На скулах иных играют тугие, злые желваки.
Сергий тоже странен. У него усталый, задумчивый вид. Неужели «чудотворец» провидит дурное?
Тревога.
Нетерпеливое ожидание чего-то, что должно успокоить: вечная человеческая надежда на хорошее, стократ усиленная истовой верой в бога.
Но ничего не происходит. Просто бьют в било, тянутся в церковь чернецы со свечами в руках, и свечи кажутся потухшими — так ярок день. Только струйки дыма колеблются над белыми восковыми палочками.
Со стесненными сердцами, напряженные, взволнованные, сбиваются все в храме, опускаются на колени.
После слепящего солнца здесь темно. Лики святых почти неразличимы, загадочны. Пламя свечей трепещет, как человеческие души.
Последний молебен!
Так начинается служба.
Сергий читает в алтаре молитву ко всевышнему, призывает его милость к великому князю и всему русскому воинству.
Слова торжественны и звучны. Возвышенная славянская речь вливает в людей уверенность. Сама размеренность службы внушает мысль, что поражение невозможно, как невозможен иной ход молебна.
Строго возглашает Сергий.
Строго вступает хор.
И согласно шевелятся губы молящихся: «Господи помилуй! Господи помилуй! Господи по-ми-и-илуй!»
Курится ладан. Мерцают свечи. Неисповедимы судьбы собравшихся, готовых положить живот свой за святую Русь, за князя и веру. Но молебен утешает. И вдруг…
Что случилось с Сергием?
Он замешкался. Молчит. Все ждут привычного продолжения молебна, а игумен не в силах произнести ни слова.
Минута. Другая…
Среди монахов движение.
Настроенные на высокий лад души людей замирают как над пропастью.
На иных лицах испуг.
Князь Дмитрий беспомощно озирается.
Кто-то растерянно встал с коленей.
Слышен боязливый шепот: «Господи…», но этот шепот в мертвой тишине как гром.
Молебен сломан.
Все рушится.
Люди окаменевают.
И тогда в объятом ужасом храме раздается из алтаря сильный, напряженно звенящий голос Сергия:
— Князь Дмитрий! Слышишь ли меня?! Царские врата распахиваются. Глаза всех устремлены на игумена, воздевшего руку к небу.
Сергий смотрит на одного бледного князя.
— Князь Дмитрий! Се зрел победу твою над врагом!
Игумен поворачивается ко всем и словно распахивает объятия:
— Ликуйте! Молитесь!
Но это уже не молебен. Это экстатический восторженный рев, когда произносит слова молитвы не только Сергий и поет не только хор, а все, кто в церкви, и поют не смиренно, а багровея от натуга, хмелея от хлынувшей в голову жаркой крови, от радости и восторга.
Чудо!
Знамение!
Победа!
В такие минуты даже робкий поддастся общему настроению, воспрянет духом и исполнится стрехмлением к бою.
На лице Дмитрия румянец. Князь словно ожил. Он расправляет плечи. Он окончательно решается на битву.
Это первый акт блестящего спектакля, где нет актеров, а только один режиссер, делающий вид, будто ему и в самом деле вещает некий внутренний голос, который, конечно, не что иное, как его собственное разгоряченное, лихорадочное воображение.
А во втором акте князь получает в спутники Пересвета и Ослябю.
В поступках церковников логику искать не принято. И верно — зачем войску, имеющему в избытке умелых начальников, монахи, «умеющие полки уставляти»?
Ни к чему.
Но Пересвет и Ослябя вовсе полков и не ведут и диспозицию боя не разрабатывают. Им предназначается другая роль.
Ведь Сергий тоже знает Дмитрия Ивановича чуть ли не с пеленок.
И он понимает, как будут влиять на внутреннее состояние Дмитрия два инока, едущие всю дорогу по его бокам с крестами в руках.
Пересвет и Ослябя — воплощенное напоминание о пророчестве игумена.
В их близости к себе князь должен черпать стойкость, а войска видеть простертую над ними десницу «спасителя».
Так церковь эскортирует великого князя к месту назначения, показывает его полкам и народу.
В ночь перед боем роль Пересвета и Осляби окончена. Видимо, решено, что Дмитрий в бою не участвует. С этой минуты иноки его и покидают, отправляясь туда, куда им подсказывает совесть, — в первые ряды головного полка, где погибают, открыв сражение.
Это первые герои Куликова поля. Осознанный подвиг обоих — лишнее свидетельство качеств русского человека, готового на самопожертвование, когда ясна цель и ощутима возложенная на плечи миссия.
Церковь присваивала этот подвиг. Народ уже давно возвратил его себе, справедливо сохранив в памяти не иноческие, а мирские, языческие имена обоих ратников.
Но так или иначе «пророчество» Сергия и посылка им с Дмитрием Пересвета и Осляби — мудрая политическая акция тогдашней православной церкви, тесно связавшей свою участь с судьбой московского княжеского дома.
«Благословение Дмитрия на сокрушение агарян» — апофеоз деятельности и самого игумена Свято-Троицкого монастыря.
С этого дня он национальный герой. Его авторитет становится несокрушимым.
И это вполне заслуженно.
Сергий Радонежский весь в противоречиях. Этот несгибаемый, безоговорочный проводник политики Москвы, ближайший сподвижник ее бояр и князя, в то же время не просто основатель монастыря, а основатель первого «общежитийного» монастыря на Руси.
В тогдашних условиях это демонстративный и необычайный поступок, заставивший церковь обратить на безвестного дотоле игумена самое пристальное внимание. Непреклонное решение Сергия «обобщить» все имеющееся у монахов имущество, устроить общие трапезы вызвало среди собравшихся за ограду обители «подвижников» волнение и недовольство.
Во всех прочих монастырях, да сначала и в монастыре Святой Троицы, порядки были иными: каждый инок жил как мог и как хотел.
Для состоятельных чернецов «спасать душу» таким способом оказывалось чрезвычайно удобно. Накопленное «в миру» богатство позволяло жить в свое удовольствие.
Кое-где подобное «пустынничество» принимало окончательные формы гротеска.
Доходило до того, что за бражничеством и блудом забывали ходить в церковь, а игуменов, пытавшихся «вразумить» разгулявшихся монахов и монахинь, били и буквально пинками выгоняли из обители: не мешай жить!
Сергий Радонежский не случайно упрямо отвергал предложения своего старшего брата Стефана пойти послушничать в какой-нибудь московский монастырь.
Он знал цену «праведности» этих обителей и намеревался устроить у себя на Маковце некое подобие рая, выгородить на грешной земле хоть небольшой клочок леса, где можно будет «жить по правде».
Намерение наивное, но для сына разоренного боярина искреннее.
Сергий в это время больше бунтарь, нежели истинный «христианин», познавший смысл «учения».
Чего уж говорить об его «христианстве», если, по признанию собственных учеников, проведя несколько лет в уединении и приняв, наконец, пострижение, новоявленный игумен не в состоянии сам отправлять службы, а вынужден приглашать для этой цели священников со стороны!
Великолепное свидетельство того, что Сергия толкнуло на монашество не «смирение», какое ему полагалось бы иметь, а именно нежелание мириться с ходом вещей.
Игумен Троицкого монастыря — яркая, но вовсе не одинокая фигура.
Монастыри в XIV–XV веках возникают на Руси как грибы после дождя.
Примечательно, что основатели этих новых обителей, как правило, выходцы из боярских родов, подобно самому Сергию и его ученикам.
Но родов не московских, а суздальских, галицких, черниговских, то есть слабеющих, теряющих в борьбе с центральной властью свои земли и былое влияние.
Обреченные историей на гибель, эти «окраинные бояре» вполне естественно усматривают в собственном крахе «судьбу» всего человеческого рода, ищут прибежища в религии, приходят к церкви. Церковь же умело использует порожденные временем настроения, расширяя колонизационную деятельность и в первую очередь колонизацию Севера, захват общинных черных земель. Это направление церковной политики совпадает с политикой Москвы, ведущей борьбу с Тверью и Новгородом.
Великий князь московский и московское боярство поддерживают новые монастыри словом и делом, помогают братии большими вкладами.
Разорив «окраинное» боярство, его тут же заботливо подхватывают под руки, благословляя на службу новому хозяину.
Стоило бы точнее проследить, как связаны повороты московской политики с интенсивностью «подвижничества», но достаточно просто знать, что почти каждый новый монастырь, «устроенный» с благословения митрополита, — новый форпост великого князя.
Сергий Радонежский для умнейшего митрополита Алексия в этих условиях — величайшая находка.
Желание Сергия ввести «общежитие» — отличный способ показать «бессословность» церкви.
И молодой игумен получает одобрение Москвы.
Недовольные Сергием монахи частью изгоняются прочь из обители, а частью принуждаются к молчанию.
В монастыре устанавливается жесткая дисциплина. Каждому иноку вменяется в обязанность физический труд: работа на огороде, в поле, по общему хозяйству. Получать какие-либо приношения для личного потребления — запрещено. Делать при поступлении в монастырь вклады — не обязательно. Вклады «вотчинами», то есть землей и людьми, не принимаются.
Игумен подает пример братии: ходит в самодельных сандалиях, в худой рясе, без каких-либо украшающих знаков, разбивает грядки, косит, плотничает, рукодельничает, а ест и пьет за общим столом.
Это необычно. Это поражает окрестное население.
История сохранила нам рассказ о крестьянине, наслышавшемся о чудесах, сотворенных игуменом, и пришедшем взглянуть на Сергия.
Крестьянину объяснили, что игумен на огороде за своей кельей. Мужик сходил на огород и вернулся рассерженным. Он решил, что над ним посмеялись, послали его глядеть на какого-то простого чернеца.
Убедившись наконец, что никакого обмана нет, что убого одетый, испачканный в земле монах и есть Сергий, крестьянин, как торжествующе пишет Епифаний Премудрый, «уверовал в чудотворца».
Собственно, торжествовать Епифанию было не из чего. Мужик уверовал, как свидетельствует «житие», не в чудеса, а в человека, занятого тем делом, которое всю жизнь делал он сам, и, стало быть, знающего и понимающего нужды простого земледельца.
Мало того, подчеркнутая убогость одеяния прославленного игумена как бы показывала, с кем его сердце и симпатии: с неимущими, обиженными, угнетенными. Вот такой «чудотворец» и пришелся по душе простому труженику!
Инстинктивно чувствуя, в чем секрет колоссальной популярности Сергия в народе, церковь на протяжении столетий старательно подчеркивала и до сих пор подчеркивает в характере первого игумена Свято-Троицкого монастыря именно трудолюбие, простоту, презрение к власти и богатству.
Нет сомнений, что Сергий Радонежский действительно был «подвижником».
Упорный отказ Сергия принять митрополичий параманд, что даже повлияло на его добрые отношения с митрополитом Алексием, уход Сергия после ссоры с братом Стефаном из монастыря Святой Троицы, то есть фактический отказ от игуменства, постоянная готовность терпеть лишения и помогать людям в беде — все это бесспорно.
Церковь забывает напомнить о другом — о сомнениях, одолевавших прославленного игумена. А они Сергия одолевали. Человек умный, он не мог не видеть двойственности своего положения. С одной стороны, аскет, защитник обиженных, проповедник презрения к мирским благам, от которых, по его убеждению, проистекает все зло; с другой — защитник сильных мира сего, их богатства и власти как единственного средства оборонить Русь и церковь от врагов.
С одной стороны, проповедник честности и братства, с другой — освятитель любых, объективно даже не очень чистоплотных и «человечных», исторически обусловленных акций московской политики по отношению к другим русским княжествам.
С одной стороны, зачинатель «пустынножития», с другой — активный участник всех более или менее значительных событий.
Традиция представляет Сергия спокойным, уравновешенным, мягким человеком.
Недюжинная воля позволяла игумену оставаться таким на глазах у окружающих.
«Спокойствие мудреца — это всего лишь умение скрывать свои чувства в глубине сердца», — говаривал Ларошфуко.
У себя в келье Сергий, бесспорно, бывал иным. Исступленность его молений, изнурительные посты, лишения, которым он сознательно подвергал себя все, время, — абсолютно точный показатель смятенности духа игумена, видящего бездну и глубину противоречий действительности.
Не случайно «молчание» Сергия перед смертью.
Метафизический строй ума не дает игумену возможности целиком осознать процессы жизни.
На краю могилы он видит себя «запутавшимся грешником».
И тогда он бросает все дела, от всего отстраняется и «молчит».
Это отчаянная, судорожная попытка «искупить» выполнением тяжкого обета совершенные «ошибки» и, может быть, понять, наконец, мир, рассказать людям, в чем истина.
Но Сергий умирает молча.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.