ГЛАВА ТРЕТЬЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Рано утром, услышав тяжелый гул артиллерийской стрельбы, Франчишка Игнатьевна проснулась. Вскочив с кровати, она подбежала к окошку. Но оно выходило в сад Седлецких, и увидеть оттуда много было нельзя. Вернувшись к кровати и сдернув с Осипа Петровича одеяло, Франчишка крикнула:

— Осип! Ну, вставай же ты, Осип! Слышишь, что творится?

— А что такое случилось? — спросонья испуганным голосом спросил Осип Петрович.

— Да поднимись же, Езус-Мария! Как будто я генерал и могу знать, почему стреляют! Тебе лучше знать, ты старый солдат!

— Может, какое учение? — кряхтя и почесывая спину, ответил Осип.

— От такого чертова учения хата развалится и окна повылетают. Потом Франчишка замазку добывай да вставляй. Нехай оно пропадет, такое учение. Ось, ось, матка бозка!

Франчишка Игнатьевна присела на край постели и от страха подпрыгивала вместе с деревянной кроватью. А тут на нее напала еще икота, которая не давала ей покоя и вывела Осипа Петровича из терпения.

— Ось як! Гык!… Совсем с ума посвихнулись! Гык!

— Перестань ты в ухо гыкать! — прикрикнул Осип.

— Что я, сама гыкала? У меня тут в печенках гыкает! Тут так загыкаешь, глаза выскочат!

— В ухо уж встряло, а ты гык, гык! Помолчала бы трохи…

— Чем ворчать-то, как старый домовой, встал бы да пошел, да узнал бы, да жену успокоил, как это хорошие муженьки делают. Небось на Клавдию Федоровну муж так не ворчит, коли она в другой раз и заикает…

— На черта мне такое узнавание! Вот напустилась спозаранку! Як будто я сам из пушек палю и ей спать не даю. Сама над ухом палит, як из пары добрых пистолей. Говорю, военное учение, хочешь — слухай, хочешь — нет!

— От петуха яйца не дождешься, так и от тебя доброго слова!

— Я уже все добрые слова, какие у меня были, давно повысказал. Нет у меня добрых слов для такой трещалки. — Осип Петрович повернулся на другой бок и потянул на себя одеяло.

Как ни страшно было выходить Франчишке Игнатьевне, но утерпеть не было никакой возможности, тем более она услышала, что проснулись и захлопали дверями соседи, с улицы доносился громкий разговор. Франчишка Игнатьевна торопливо накинула на плечи платок, выскользнула в сени, а затем, осторожно ступая, маленькими шагами вышла на улицу.

Гул стрельбы ни на секунду не умолкал. Возле дома Юзефа Михальского толпились люди. У крыльца, одетый в полувоенную форму, рядом с громко разговаривающим отцом стоял Владислав и курил папиросу.

— Мы этого давно ожидали. Германская армия такая, что завоевала всю Европу. Капут Советам! — возбужденно говорил Михальский.

Все молчали. Олесь Седлецкий стоял в сторонке, тревожно посматривал на небо и прислушивался к рокоту высоко летящих самолетов.

Мелкими шажками сбоку подходила Франчишка Игнатьевна, начиная понимать сущность разговора.

Со стороны пограничной заставы доносились густая пулеметная дробь и резкие хлопки одиночных выстрелов.

— На заставе уже бой, — поднявшись на верхнюю ступеньку крыльца, сказал Владислав, вглядываясь в сторону Новичей.

— Что там застава! — горячился его отец. — Через полчаса там одни кирпичики останутся. У меня недавно был один разговор с верным человеком… про германскую армию…

Владислав, быстро сойдя с крыльца вниз, дернул отца за руку и что-то шепнул ему на ухо.

Юзеф повернулся и злыми глазами уставился на Франчишку Игнатьевну.

— А тебе, босоножка, что здесь нужно? — стуча по земле палкой, крикнул Михальский.

Франчишка Игнатьевна сначала растерялась, опешила, но тут же оправилась и приняла оборонительную позу:

— Хай я буду босоножка, добре… А ты кто такий? Куркуль недобитый! Ты на меня палкой не махай, не махай! Я ж тебя все равно не испугаюсь. Тоже мне разгусачился! Вытянул шею, смотри, лопнет! Босоножка!

— Геть ты отсюдова, чертова баба! — Михальский поднял палку, но Владислав удержал его и попросил Франчишку Игнатьевну уйти от греха подальше.

Франчишка Игнатьевна, суля старому Михальскому кучу бесенят за пазуху, повернулась и собралась уходить. Но в эту самую минуту над головами толпившихся людей пролетел со свистом тяжелый снаряд и с грохотом разорвался в саду Михальских. С треском повалилась старая яблоня, на улицу упали комья земли. Оцепеневшая Франчишка Игнатьевна какое-то мгновение после разрыва снаряда постояла на месте, потом упала на землю, полежала, как она потом рассказывала, трошечки, ощупала коленки, они оказались целыми, вскочила и помчалась к своей хате.

Осип Петрович уже был одет, стоял у открытого окна и невозмутимо курил свою цигарку.

— Война, Осип, слышишь? Жинку твою чуть не загубили, — задыхаясь, проговорила Франчишка Игнатьевна. — Снова началась, проклятущая! Як меня вдарило, перевернуло несколько раз, як куриное перо, и через забор кинуло… Кажись, я уже на том свете побывала и назад возвернулась…

— Может, тебя того… куда-нибудь зачепило? — с тревогой в голосе спросил Осип Петрович.

— Ничего меня не зачепило! Я стояла, як верба, и даже не шелохнулась, а чего мне ховаться…

— Я еще тогда почуял, что война, — разглаживая ребрышком ладони подстриженные усы, сказал Осип Петрович.

— Ничего ты не почуял! Это я почуяла и побежала…

— Раз почуяла, так и сидела бы дома, и нечего было нос казать. Часом трахнет бризантным снарядом, и опрокинешься вверх копытцами, а кому это нужно, чтобы моя Франчишка опрокинулась вверх копытцами, и что я тогда буду делать один с коровой да с бычком, да с твоими гусятами, и на черта мне сдалась такая жизнь, чтобы ты попала под эту бризантную штуку?

Слово "бризантную" Осип Петрович подчеркнул, показывая этим свою компетентность в военном деле.

— Раз ты знал, что война, то, как старый солдат, удержал бы меня, и я бы не побежала и не натерпелась такого страху, — проговорила Франчишка Игнатьевна. Но, тронутая его сочувствием, добавила: — А ты и сам не торчи у окна, еще залетит якая-нибудь железка и зачепит…

— Ну-ну! Мы не такое видали! — Осип Петрович покашлял и молодцевато прошелся до порога.

— Чего же мы будем делать? — присаживаясь на постель, спросила Франчишка Игнатьевна.

Она никак не могла успокоиться. Нарушался ход ее мыслей и весь обычный уклад жизни. Надо было доить корову, кормить птицу, но ей не хотелось даже сдвинуться с места.

— Тот длинный черт Михальский, чтоб ему клещ залез в поганую ноздрю, на меня растопырил крылья да так рассобачился, начал палкой махать.

— Как так палкой махать? — остановившись посреди хаты, спросил Осип Петрович.

Франчишка все ему подробно рассказала и даже от себя прибавила то, что только подумала, а не сказала Юзефу в глаза.

— Зря, говорю, тебя, колченогого беса, Советы домой отпустили. Тебя надо, як шавку, на цепь приковать, а то ты на людей начнешь кидаться…

— Что верно, то верно, — согласился Осип Петрович. — Заимеет он теперь власть и начнет на добрых людей кидаться…

— Говорят, на заставе наши уже давно бьются. Там все трещит и валится, — глубоко вздохнув, сказала Франчишка Игнатьевна.

— На них, конечно, первый удар, — подтвердил Осип Петрович.

— Как там моя Клавдия Федоровна со своими детками? Вот же маленькие натерпятся страху, и не будет у них сегодня молочка! Кто ж ту войну несчастную придумал? Земли, что ли, кому не хватает? Наверное, панам да помещикам. Побьют народ, и землю пахать будет некому… А мы еще вчера договаривались идти в лес ягоды собирать. Вот они сегодня, какие ягодки, пригорюнившись, говорила Франчишка Игнатьевна. — Хорошо, что Галина в город уехала, а то она маленького ждет. И у Клавдии Федоровны до родов остался один месяц. Я все думала: вот малюсенького скоро попестую та погулькаю, молочком из бутылочки попою… А сейчас вон оно что творится. Что же все-таки с нами будет, скажи мне, дорогой мой муженек, Осип Петрович? Сколько раз я тебя провожала на эту проклятую войну! Может, еще придется?

— Может, и придется. Только я уже буду по-другому воевать. Германскую власть я добре по Восточной Пруссии знаю. Оттого, что на баронов свой горб гнул, кровью не раз кашлял…

Так говорили Осип Петрович с Франчишкой Игнатьевной этим беспокойным утром. Они не видели, как в Вулько-Гусарское вошли фашистские солдаты. Это было в десять часов утра, когда на пограничной заставе еще шел ожесточенный бой.

Подоив корову и процедив молоко, Франчишка Игнатьевна, как обычно, наполнила свой эмалированный бидончик, с которым ходила на заставу, и спрятала его в погреб. "Может, еще пригодится", — подумала она и вышла кормить гусят. Птицы в этом году она развела порядочно, мечтала справить к осени мужу теплую шубу. Она несла в руках чугунок с кашей и вдруг услышала из сада Седлецких звуки заведенных моторов и непонятный человеческий крик.

Франчишка Игнатьевна поставила посудину на землю и подбежала к изгороди. В саду Седлецких стояла большая, крытая брезентом машина. Два солдата в серо-зеленых мундирах оттаскивали молодую, только что срубленную ими яблоню; громко крича на чужом языке, проволокли ее до беседки и там бросили. Один из них, высокий, с краснощеким упитанным лицом, отряхнув руки, сел в кабину, взявшись за руль, развернул машину и, выворачивая колесами молодую свеклу и морковь на грядках, въехал в тень других садовых деревьев. Второй солдат, коротконогий и белобрысый, с узким уродливым лицом, поднял с земли срубленную яблоню, приставил ее к машине и, захохотав, крикнул:

— Гут!

От дома подошла Ганна. Показывая солдатам на изуродованные грядки, стала что-то говорить на немецком языке.

Белобрысый солдат сначала только похохатывал и, ломаясь, прикидывал руку к пилотке; потом, грубо схватив Ганну за плечи, стал вталкивать ее в беседку. Ганна, сопротивляясь, упиралась кулаками ему в грудь и что-то говорила. Но солдат продолжал толкать ее в беседку.

— Эй, пан солдат! — не выдержав, крикнула Франчишка Игнатьевна. — Так не можно, пан солдат! Не можно!

Солдат от неожиданности отпустил руки и, обернувшись, увидел за изгородью грозившую ему маленьким кулачком женщину. Во двор въезжала еще одна машина.

Отбежавшая от беседки Ганна остановилась, что-то гневно и презрительно крикнула по-немецки и быстро пошла к дому.

— Тебе что здесь нужно, старая крыса? — заорал на Франчишку белобрысый солдат и, грозно сжав кулак, направился к изгороди.

Но его тут же окликнули резко и властно:

— Фишке!

Солдат волчком перевернулся на месте и увидел вылезавшего из кабины офицера. Подойдя к солдату, тот сурово спросил:

— Ты что здесь делаешь?

— Мы размещаем машины, господин обер-лейтенант, — бросая руку к пилотке, ответил Фишке.

— Придется мне научить тебя, болван, как нужно обращаться с женщинами! — офицер размахнулся, влепил солдату крепкую пощечину и прогнал к машинам.

Вбежав в комнату, Ганна бросилась вниз лицом на кровать и беззвучно заплакала.

— Ты о чем это плачешь? — войдя в комнату, спросила мать.

Стася, готовясь к встрече с германскими офицерами, жарила в кухне курицу.

— Этот… тот… Боже мой! — Ганна вскочила и стала гадливо отряхиваться, точно сбрасывая с плеч, с рук невидимую грязь.

— Что случилось?

— Он, понимаешь, оскорбил меня! Грубо, гадко! У меня даже язык не поворачивается! — ероша трясущимися руками волосы, выкрикивала Ганна.

— Кто?… Говори же!

— Фашист… грязный шваб! Он смеялся мне в лицо сказал: "Ничего, что вы, поляки, гордые… Мы собьем с вас эту спесь".

— Где он, этот негодяй? — закипая гневом, спросила Стася.

— Он в нашем саду. "Не ломайся, — говорит, — девочка, лучше пойдем в беседку…" И стал меня тащить… Я ему сказала: "Зачем губите сад и огород?" А он захохотал мне в лицо и стал пошлости говорить: "Зачем вам сад, вы сами цветочек…" Мерзавец!

— Но это же черт знает что! — кипятилась возмущенная Стася. — Где отец? Чего он смотрит!

— Но ты что же хочешь, Станислава. Если они яблоню срубили, то и голову мне срубят, не пожалеют… Я все это видел, — мрачно отозвался стоявший около двери Олесь.

Он только что вошел, но разговор слышал через открытую дверь.

— Где ты ховаешься? — набросилась на него Стася. — У нас вырубают сад, оскорбляют дочь, а он забился, как крот, и нос боится высунуть!

— А что я могу поделать? — низко опустив голову, проговорил Олесь. Ничего я не могу поделать.

— Он ничего не может поделать! Раскис, как пересоленный огурец! Пойти надо к офицеру и пожаловаться!

— Мы можем жаловаться? — пытливо посматривая на жену, с волнением спросил Олесь. — Кому жаловаться?

— Вот именно! Перед кем он станет выкладывать свою жалобу! — крикнула Ганна. — Ты, мама, еще не знаешь, что это за люди…

— Не говори так! Не говори! Ты не можешь так говорить! — широко открыв глаза, истерическим голосом крикнула Стася.

Голос ее прерывался.

— Почему нельзя говорить? Это же ужасно, что они делают! Вот ты, мама, все носилась со своими "святыми" брошюрками, боялась, что придется тебе закрыть твою несчастную лавочку. Ты, мама, ошиблась, глубоко ошиблась.

— Я все равно пойду жаловаться и добьюсь правды!

— Хорошо, ты пойдешь к офицеру… Кстати, он, кажется, решил у нас остановиться. Не для него ли готовишь ты завтрак?

— Ну и что же из этого? — возмущенно крикнула Стася.

— Ты все-таки меня послушай и не шуми, — продолжал Олесь. Предположим, ты понесешь и поставишь на стол свою курицу и расскажешь ему всю эту историю… И он сожрет куриное крылышко, выпьет бутылку вина и попросит положить ему в постель твою дочь. Что ты ему скажешь?

Стася растерянно повела глазами куда-то в угол, потом, повернув голову к Олесю, приглушенным голосом произнесла:

— Не говори глупостей.

— Разных слов ты много стрекочешь, а вот простой вещи не разумеешь. Юзеф и Владислав уже с фашистами якшаются. Они припомнят нам, что Галина им в морду плюнула…

Стася трясущимися руками накручивала на пальцы белый передник, лицо ее исказилось гримасой боли и ожесточением. Она чувствовала себя беспомощной. Перед ней было оскорбленное, гневное лицо Ганны, суровое лицо Олеся с вяло опущенными усами. Вспомнились счастливая своей беременностью Галинка, только вчера уехавшая в город, и ее муж, строгий, снисходительный, немного гордый русский офицер Костя, который, конечно, стреляет теперь из пушек в этих солдат в темных касках с крестообразным знаком. В одну минуту перед ее мысленным взором прошли многие лица, и она ощутила в себе гнетущую тяжесть стыда и безысходного горя. Стася тряхнула решительно головой. Топнув ногой, она, вопреки своим мыслям и желаниям, проговорила:

— Ну, хорошо, вы все знаете, все понимаете, а я дура!… Но я знаю, что моему зятю больше тут не бывать и я никогда не увижу своей дочери, вот что я знаю!

— Это еще неизвестно, мама, — твердо сказала Ганна. — Ты еще не знаешь, что такое советские люди…

В комнату громко постучали. Ганна, сидевшая спиной к двери, обернулась. На пороге в черном мундире итальянских войск стоял пан Сукальский и с наигранно покорной улыбкой смотрел на растерявшихся хозяев.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.