ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Все сотрудники санчасти меня очень хорошо встретили, включая и красивую начальницу, все были рады моему приезду и всячески старались рассеять мое мрачное настроение, истинную причину которого, конечно, никто не знал. Пока меня не было, дело со строительством рентгеновского аппарата, естественно, приостановилось, но с первого же дня моего приезда мы с Даничем горячо принялись за дело, и работа закипела...

Начальница санчасти поселила меня в помещении строящегося кабинета, поставила на больничное питание, а начальник лагеря майор Туналкин распорядился выдать мне и Даничу пропуска для прохода на шахту в любое время суток, что значительно облегчило нам и работу, и жизнь.

Строительство рентгеновского кабинета и изготовление аппарата пошло полным ходом, мы работали день и ночь, не за страх, а за совесть. Я, конечно, очень спешил, так как рассчитывал, что после окончания всех работ меня вернут на «Капитальную», к Мире...

К моему счастью, Н. И. Данич оказался мастер на все руки, и дело продвигалось довольно быстро. Главным механиком шахты № 29 работал очень знающий и умный инженер, из бывших заключенных, конечно, и как-то сразу мы с ним нашли общий язык. По моей просьбе он затребовал с «Капитальной» модели частей рентгеновского аппарата, передал их Воркутинскому механическому заводу и оформил заказ на литье. И те, второй раз, быстро и качественно отлили из силумина все детали.

Через начальницу санчасти в Главное аптечное управление я передал длинный список необходимых для кабинета материалов, и через неделю я получил все, что просил, например, только рентгеновских трубок – сразу несколько штук, так сказать, про запас, да еще и флуоресцирующий экран с защитным свинцовым стеклом и все необходимые фотоматериалы. Тогда же я понял, что в рентгенкабинете легко можно делать «большие деньги» – купить фотоаппарат и снимать физиономии заключенных. Ко мне много раз обращались с просьбой организовать подпольную фотографию, заработок гарантировали огромный, но, тщательно взвесив все «за» и «против», я решил, что за такую «работу» мне запросто намотают новый срок, и отказался, к большому огорчению Николая Ивановича. Бог с ними, с деньгами...

Иногда из кабинета главного механика я звонил Мире в город по телефону, что было строжайше запрещено. Все было запрещено...

Скорей, скорей обратно на «Капиталку» – эта моя идея заставляла безжалостно подгонять себя и Данича, и несколько раз я позволил себе возвысить на него голос, не стесняясь в выражениях. Мне была непонятна и очень раздражала его странная медлительность и неторопливость, но, в самом деле, ему некуда было торопиться. Работал Данич очень хорошо, ни разу не «запорол» ни одной детали и очень старался сделать все наилучшим образом. Он был умница, меня хорошо понимал и на мои вопли не обижался.

Еще осенью 1954 года я уговорил Миру поступить учиться заочно в Воркутинский филиал Политехнического института. К нашему удивлению, Миру приняли без разговоров, правда, она довольно легко выдержала вступительный экзамен. Моя надежда, что в занятиях ей будет легче ожидать меня, полностью оправдалась... Наибольшие трудности у Миры возникали при сдаче работ по политэкономии. Так как в заочном институте главное сдавать вовремя рефераты, я писал их по ночам на 29-й шахте, а тома Ленина мне обычно приносила из дома начальница санчасти. Потом свою писанину я переправлял в город Мире, она все переписывала и неизменно получала «отлично». Так особо опасный политический преступник помогал получить диплом советского инженера бывшей политической преступнице...

Наш рентгеновский кабинет рос не по дням, а по часам, начальница санчасти и все врачи очень интересовались ходом дела и помогали, чем могли. Например, если я просил спирт для ускорения работ, мне всегда давали ровно столько, сколько я просил. Все было хорошо... Человеку, как известно, всегда не хватает того, что он имеет. Мой отец любил повторять:

– Всю жизнь человеку не хватает ста рублей и одной комнаты.

Замечу, что во времена моего детства у нас была восьмикомнатная квартира на троих и очень большая зарплата у отца.

У меня был пропуск для прохода только на шахту и обратно, без права заходить куда-либо, но в двадцати пяти километрах жила и ждала меня моя Мира, ну как тут было удержаться? Кто не рискует, тот не имеет – понимали это еще древние греки, и я поехал в город...

В лагере считали, что я работаю на шахте, а на шахте считали, что я работаю в зоне. А я в это время наслаждался семейной жизнью в крошечной комнатке старого, вросшего в землю барака, вкусненько ел, пил кофе или какао, любовался своей красавицей женой... Наверное, это были самые счастливые часы в моей жизни...

В город я ездил из предосторожности только по субботам, а в воскресенье вечером возвращался в лагерь, взяв себе в союзницы темноту. Главное – не попадаться на глаза начальству! К моему счастью, документы в поездах проверяли очень редко. Но вот однажды... В одно из воскресений, утром, еще полуодетый, я стоял посередине Мириной клетушки и ждал, когда Мира вернется с чайником из общей кухни. Дверь в коридор была открыта настежь – да кто там мог быть? Только бывшие зыки – «вольноотпущенники». Вдруг дверь в комнатке напротив открылась, и из нее вышла с чайником в руке Мирина соседка – бывшая заключенная, но за ней, тоже полуодетый, стоял вохряк – сержант из лагеря шахты № 29. Мы посмотрели друг другу в глаза, и мурашки побежали у меня по спине... Кроме того, что я, так погорев, лишался навсегда пропуска, наверняка посадят в холодный карцер на пять суток, и я еще навлек беду и на Миру, ей тоже грозили тяжкие кары... И если на свои беды я смотрел сквозь пальцы, то судьба Миры меня тревожила ужасно... В общем, кругом шестнадцать, все это пронеслось у меня в голове за считаные секунды, но пережил я много... Дверь за Мирой закрылась, и она сразу поняла, что что-то случилось...

– Что произошло? – спросила Мира, побледнев.

Я ей объяснил ситуацию, моя тревога передалась и ей. Улучив момент, Мира пошла к соседке на переговоры, но бывшая зычка была стреляный воробей и, не ожидая просьб, сообщила, что уже переговорила со своим хахалем, и тот ее успокоил совершенно, сказав, чтобы Боровский не беспокоился, он его не продаст, он ведь не прохвост какой-нибудь, чтобы своих продавать... Все-таки я не очень ему поверил, и напрасно... Сержант меня не выдал. Как-то встретились мы с ним в зоне нос к носу, и он лихо подмигнул мне...

Незаметно, в напряженных трудах, подошел и 1955 год, встретили мы его в санчасти, в кругу врачей и фельдшеров, с большой выпивкой и отличной закуской. Больше всего тостов было за свободу, которая стала уже ощутимой реальностью... Конечно, многое изменилось в нашей жизни, был ослаблен режим Речлага, да и сам Речлаг вроде бы перестал существовать. Стали выплачивать часть заработанных денег, разрешили ходить в обычной одежде без номеров на спине, не стригли под машинку волосы, не запирали на ночь бараки, с окон сняли решетки. Некоторым заключенным, отсидевшим две трети срока, выдали пропуска... Но свободы, свободы... единственного, чего все так страстно желали, все еще не было...

Во время встречи Нового года мой милый Данич так набрался, что мы все помирали со смеху, слушая его рассказы о приключениях в «загранках», особенно в тропических странах. Николай Иванович, оказывается, был совсем не таким скромненьким, каким казался с виду... Но на следующий день Данич работал со мной в цеху как ни в чем не бывало. Наш аппарат быстро обрастал деталями и приборами, уже имел вид почти законченной конструкции и был очень красив. Работали мы буквально день и ночь, я очень хотел вернуться «домой» как можно быстрее...

В середине января 1955 года призрак свободы протянул мне руку. Вечером я пришел из мехцеха шахты в зону до предела уставший и медленно брел по мосткам от вахты в стационар санчасти. Недалеко от входа в больницу меня догнал запыхавшийся посыльный майора Туналкина и сказал, что начальник требует меня к себе. Был уже поздний час, и я очень встревожился. Как старый лагерник, я знал, что если начальство требует к себе, значит, жди неприятностей. Со сжавшимся сердцем я постучал в обитую дерматином дверь, вошел, снял шапку и, стоя у двери, доложил свои установочные данные и замер в тревожном ожидании. Майор Туналкин один сидел за большим столом и рылся в куче бумаг. Не глядя на меня и не ответив на мое приветствие, майор, не торопясь, произнес:

– Вот какое дело, Боровский. Вам что-то пришло из Москвы, сбросили сколько-то лет, но сколько, я, честно говоря, забыл: то ли пятнадцать, то ли десять. И вот какая жалость – никак, понимаете, не могу найти вашу бумагу, куда я ее, черт подери, задевал?

Меня бросило в жар, что-то сбросили, но сколько? Если пятнадцать, то оставшиеся десять я и «на параше просижу», а если только десять, то мне еще пахать и пахать...

– Гражданин начальник! Пожалуйста, найдите бумагу, ведь мне это очень важно!

Первый раз за весь свой срок я унизился попросить о чем-то тюремщика... Но майор был неумолим.

– Идите пока, Боровский, и приходите завтра утром, я постараюсь найти вашу бумажку...

Не чуя ног, я пошел к себе в стационар. Данич с тревогой ждал меня и искренне обрадовался, узнав мои новости. Врачи тоже все всполошились, стали расспрашивать, когда и кому я писал заявление.

А я действительно, уступая Мире, написал жалобу Генеральному прокурору с просьбой пересмотреть мое дело, так как все «дело» и все обвинение были нелепыми и лживыми... Ответ, который я получил, был первой ласточкой. Раньше на все жалобы отвечали стандартной фразой: «Ваша жалоба рассмотрена, оснований для пересмотра дела нет».

Как я провел эту ночь, знают только Бог да подушка... Наконец наступило долгожданное утро, и я пошел караулить Туналкина. Он пришел ровно в 8 часов, и я первым постучал к нему в дверь. Как только майор меня увидел, он, не ожидая моих «установочных данных», спокойно сказал:

– Я еще вчера нашел вашу бумажку, да не захотел вас снова беспокоить, – и майор не спеша прочел мне довольно длинное Постановление Верховного суда СССР, в котором указывалось, что по статье 17-58-8 я был осужден необоснованно, и дело по этой статье прекращено (в ней шла речь о подготовке убийства Сталина на параде), но по статье 58-10 часть 1 – я осужден правильно, в силу чего мне оставили десять лет... Но я отсидел уже семь лет, и теперь шахтерам ввели зачеты, и за хорошую работу можно было получать три дня за один день, значит, если мне пойдут зачеты, мне осталось сидеть совсем ничего!

«Да если бы еще, – мечтал я, стоя в кабинете Туналкина, – учли бы изготовленные мною три рентгеновских аппарата, меня вообще можно было бы выпустить немедленно...» Однако высокое начальство обо мне не желало думать, а я, естественно, никого и ни о чем не хотел просить... Сидеть так сидеть...

Моя судьба, судьба советского заключенного, повернула мою жизнь в сторону от медицины, но зато ближе к свободе.

Воодушевленный сокращением срока, я утроил усилия по окончанию постройки аппарата и кабинета и буквально не слезал с бедного Николая Ивановича: я спешил на «Капиталку».

Наконец все работы были закончены, и мой третий рентгеновский аппарат, а следовательно, и кабинет вступили в строй. Врачи были в полном восторге и тащили ко мне своих больных утром, днем и вечером. Пришлось по примеру шахты № 40 и «Капиталки» ввести строгий и четкий график работы – когда просвечивание, когда снимки. Травмы, конечно, шли в любое время суток... Я усиленно, в темпе, обучал Данича медицинской рентгенотехнике и обработке пленок, помня, что меня в любое время могут отправить «домой». По моей просьбе санотдел прислал специальную комиссию для приемки кабинета, составили подробный акт, что аппарат отвечает всем медицинским требованиям и технике безопасности, и разрешили кабинету нормально функционировать. Врача-рентгенолога тоже обещали прислать немедленно.

Моя миссия в лагере благополучно закончилась, и я, выслушав горячую благодарность от врачей и от сам?й прелестной начальницы санчасти, направил все свои усилия на то, чтобы как можно скорей вернуться на «Капиталку». После сокращения мне срока пропуск я получил уже на законном основании, причем не только на шахту, но даже и в город, куда я мог ездить только, конечно, по делам службы и без ночевки...

Но в городе жила моя Мира, и как тут можно было проявить благоразумие? И я приезжал к ней в субботу вечером и оставался у нее до утра понедельника. И вот однажды в холодное темное утро стою я на платформе маленькой станции «Предшахтная» и жду поезда на северные шахты. Подошел поезд, я взялся за поручни вагона – и тут увидел рядом со мной майора Туналкина... Мы оба, как настоящие мужчины, отвели глаза в сторону и сделали вид, что не узнали друг друга. По прибытии в зону я с душевным трепетом стал ждать карающих санкций... Однако они не последовали... Из осторожности я перестал ночевать в городе и заходил к Мире только днем и только по выходным. Помечтаем, бывало, вместе о скорой свободе, и еду вечером обратно в лагерь.

Как-то раз в городе, на улице, я встретил помощника начальника санотдела майора Середкина, очень милого и симпатичного доктора. Он заметно хромал... Майор узнал меня, искренне обрадовался, поздоровался со мной за руку и был, что называется, сама любезность.

– Спасибо вам, Боровский, большое спасибо, еще один аппарат, – вы прямо завод в едином лице!

– У меня к вам большая просьба, гражданин майор: переведите меня, пожалуйста, поскорее обратно на «Капиталку».

И вдруг вижу, что майор сконфузился, и слышу нечто совершенно невообразимое:

– Вот чего не могу, того не могу, Боровский, вы уж, пожалуйста, не огорчайтесь и выбирайте любую шахту, но на ваше место мы направили вольнонаемного рентгенотехника.

Я не верил своим ушам... Как это на мое место? Но ведь это место построил я собственными руками и работал там много лет... Вот так коллизия!.. А как же Мира? Мои друзья? И это благодарность за все, что я сделал... Хорошо же они меня отблагодарили... Я прямо задохнулся от возмущения и гнева и все, что думал и чувствовал, высказал майору в лицо, особо не выбирая выражений. Доктор сконфуженно извинялся, говорил, что они не предполагали, что «Капитальная» имеет для меня такое значение, и если бы они только знали... Вне себя, я, не попрощавшись с майором, круто повернул и, потрясенный и уничтоженный, помчался в лагерь 29-й шахты. Нет, думал я, дальше в санотделе я работать не буду, хватит, пошли они все куда подальше, а я устроюсь работать на шахту, меня с удовольствием возьмут в любой отдел, да и в Проектной конторе я работал вполне на уровне, и меня из конторы никто не гнал.

Кипящий от гнева и возмущения, я сел в поезд на «Предшахтной», и первый, кого я увидел в вагоне, был Лев Владимирович Курбатов, который после пятнадцатилетнего заключения устроился работать заместителем главного инженера на шахту № 29. Курбатов был крупным горным инженером, до посадки работал на подмосковных шахтах. Он поинтересовался, чем я занимаюсь и вообще как мои дела. Насчет Миры Лев был, конечно, в курсе. Я, еще не остывший после разговора с Середкиным, поведал другу про свои беды. Лев Владимирович внимательно выслушал меня, ничему, конечно, не удивился и, подумав, сказал:

– Знаешь, Олег, давай устраивайся ко мне на проходку ствола, я тебя оформлю старшим инженером в отдел капитального строительства (ОКС), чертить ты умеешь, котелок у тебя варит, и будешь иметь зачеты три за день, что тоже тебе будет весьма кстати. Согласен?

Не раздумывая, я принял его предложение. Курбатов был из старой когорты заключенных посадки 1938 года, все пережил, все перевидал, что было уготовано инженеру в нашей стране... Я знал Льва с первых дней моего прибытия в Воркуту и был уверен, что, кроме всего прочего, он еще и отличный товарищ и на него всегда можно положиться.

По прибытии в лагерь, я, не мешкая, пошел к начальнице санчасти и уведомил ее о своем решении. Аргументировал я свой уход из санчасти даже не обидой на санотдел, а упирал на возможность получения зачетов три за день, и, кроме всего – моя зарплата на новом месте будет в три раза больше. Начальница ничего не могла мне возразить, по-человечески поняла меня, а мои доводы нашла убедительными, но очень пожалела, что я ухожу из санчасти. На прощание я пообещал ей, что постараюсь не терять связь с санчастью и всегда буду оказывать необходимую помощь. К тому времени мой Данич совершенно освоился со своей новой профессией, и рентгенкабинет функционировал бесперебойно. Иногда, правда нечасто, Данич обращался ко мне за помощью, и я с удовольствием помогал ему. Примерно в то же время с Даничем произошел неприятный эпизод, который позабавил меня. Памятуя мой рассказ о возможности в лагере крупно заработать фотографируя физиономии заключенных, Данич, испытывающий некоторую слабость к денежным купюрам, решил на практике реализовать мою идею, но без моего участия, естественно. Для этой цели надо купить было фотоаппарат типа «Зоркий» или «Зенит», и Данич кинул клич по лагерю: «Куплю фотоаппарат!»

Данич еще мало просидел в лагере и, к сожалению, не обладал моим опытом. На следующий день к нему явился заключенный и предложил купить новенький фотоаппарат «Зоркий». К аппарату была прикреплена магазинная бирочка с указанием цены. Данич, не торгуясь, заплатил деньги, раздобыл где-то увеличитель и начал осваивать технику изготовления портретов. Через пару дней Данича вызвал старший опер лагеря и без обиняков предложил принести ему фотоаппарат, который Данич купил на днях. Данич, пораженный прозорливостью опера, растерялся и сознался, что да, он действительно купил аппарат и готов его показать капитану. Опер сравнил номер фотоаппарата с номером, который значился у него в списке, и сообщил сконфуженному Даничу, что номер его аппарата совпадает с номером находящегося в розыске имущества, похищенного недавно из городского магазина. С вежливой улыбкой капитан добавил, что к Даничу он не имеет претензий, но аппарат конфискует как вещественное доказательство, и разбираться Данич должен с тем зыком, у которого он купил аппарат, но это тоже будет сложно, так как зык уже плотно сидит. Вытирая холодный пот, Данич покинул кабинет капитана и похерил навсегда идею заработать легкие деньги в лагере... Я при встрече, смеясь, заметил Николаю Ивановичу:

– Советские органы бдят!

С теплым чувством я распрощался со всеми врачами санчасти лагеря, которые, к моему удивлению, не получили еще ни одного уведомления о сокращении срока или реабилитации, и покинул свой красивый, даже комфортабельный рентгенкабинет, собрал свои скудные шмотки и переехал в обыкновенный барак, где жили рядовые шахтеры. Мою красивую кушетку в кабинете занял Николай Иванович. Все. Началась последняя прямая моей лагерной судьбы...

Шум и гам в этом логове жутком,

Но всю ночь напролет до зари

Я читаю, стихи проституткам

И с бандитами жарю спирт...

(Есенин)

Барак, в котором меня поселили, был стареньким, ветхим и глубоко просевшим в зыбкий грунт, из всех щелей дуло, клопов – как всадников у Чингисхана, снова грохот доминошников, снова густая жуткая вонь и мат, мат, мат... После стольких лет «чистой» жизни было мучительно привыкать к жизни, которой жили все заключенные... Но я сознательно пошел на все это, надо было любым способом сократить оставшиеся два года заключения, небольшой оставшийся срок меня очень вдохновлял, и я на все смотрел сквозь пальцы...

Появились у меня и новые друзья, земляки-ленинградцы. Иван Иванович Филиппов, старый морской волк – капитан дальнего плавания. С 1927 года он бороздил моря и океаны земного шарика. Начало войны он встретил в Кале, куда накануне привел свой корабль. Немцы весь экипаж интернировали и всю войну продержали в лагере, даже не очень морили голодом. После окончания войны Ваня, не чувствуя за собой никакой вины, вернулся в Ленинград, и вскоре мужественные чекисты, не нюхавшие пороха, врезали ему двадцать лет каторжных работ за измену Родине (статья 58-1а).

– Почему, сволочь, не застрелился?

Мужик Иван Иванович был отличный, всегда деятельный, громкий, готовый рассказать веселую байку и хорошо пошутить... Конечно, загнать капитана в шахту было делом безнадежным. Ваня весь свой срок «кантовался» то в КВЧ, то в самодеятельности, то просто ничего не делал... Его все любили и, куда бы Ваня ни пришел, старались угостить чем могли. Познакомился я и сблизился еще с одним человеком из Ленинграда, Соломоном Моисеевичем Гершовым, художником, невысоким и очень симпатичным толстячком. Для поддержания материального благополучия Гершов приспособился писать маслом портреты заключенных, главным образом с Западной Украины, и получал за работу не только приличные деньги, но и натуральные продукты – сальце, домашнюю колбаску, мед и сахарок. Портреты его работы я видел неоднократно, это были отличные «фотографии», не более того, но что мог еще желать какой-нибудь хлопец из глухомани Западной Украины? Соломон рассказал мне, что до Воркуты он сидел под Москвой, в Марфино, и спал в одной комнате с Солженицыным. Он же рассказал, чем занимался в «шарашке» под Москвой – рисовал картины, а их потом вставляли в специальные рамы с вмонтированными подслушивающими устройствами. Картины эти вешали в гостиницы, где проживали иностранцы, или в кабинеты ответственных советских товарищей... Но в основном Гершов был художником нового направления, и его творчество не всегда принимала широкая публика. В молодости Гершов был близко знаком с художником Бродским и композитором Шостаковичем и очень интересно рассказывал о своих встречах с ними...

По служебной записке Льва Курбатова меня перевели в шахтерскую бригаду, а на шахте назначили старшим инженером отдела капитального строительства. Пропуск для проезда в город у меня остался, и я не был связан ни с утренним, ни с вечерним разводом. Оклад дали большой – 2000 рублей, но на руки я получал 500, потому что 50 процентов от начисленного удерживали как у заключенного в пользу государства, 25 процентов вычитали за питание и обмундирование. После многих лет безденежья, я сам себе казался богачом и с удовольствием отдавал почти все деньги Мире.

Наш ОКС размещался в большой светлой комнате на первом этаже здания управления шахтой. В этой комнате, заставленной большими кульманами, кроме меня сидел весь «мозговой центр» ОКСа: начальник ОКСа Л. В. Курбатов, горный инженер Г. А. Кесс, я – старший инженер, и два техника. Так как готового проекта проходки скипового ствола у нас не было, нам пришлось заниматься проектированием достаточно сложного хозяйства по проходке ствола глубиной 800 метров. Мы должны были выпустить целую груду чертежей и составить тома расчетов. Их, в основном, выполнил Курбатов. Мы с Кессом, по большей части, только чертили и целыми днями не отходили от кульманов. Наши шкафы стали быстро наполняться чертежами, расчетами и различными документами по проходке. Содержать в порядке всю техническую документацию Курбатов поручил мне, я к этому делу отнесся очень серьезно, и из-за документов у нас не было ни одной накладки. Работали мы очень дружно, напряженно и по результатам успешно. Несколько лет назад скиповой ствол начали проходить, прошли около семидесяти метров, потом почему-то проходку бросили, ствол законсервировали и все оборудование постепенно растащили или разломали. Вначале мне было трудно, конечно, я этой работы не знал, но под руководством Курбатова и Кесса успешно справлялся со всеми делами. Надо отдать должное Курбатову – он был не только блестящим инженером, но и великолепным организатором. Он понимал, что успех нашего дела зависит только от людей, исполнителей, и сумел подобрать помощников, знающих и преданных делу... Курбатова привезли в Воркуту в 1939 году, работал он на многих шахтах комбината, знал многих шахтеров-специалистов, и его знали тысячи людей. Когда он кинул клич по шахтам: кто хочет к нему на проходку, – многие изъявили желание. Он составил списки всех отобранных, и их перевели в лагерь шахты № 29. Явились и вольные, из бывших зыков, кто не имел права выезда из Воркуты. Для всех проходчиков Курбатов был непререкаемым авторитетом, и хотя характер у него был крутой, я никогда не слышал о нем плохого или неуважительного слова.

Проходка ствола на большую глубину – очень опасная и сложная работа, на нее обычно шли только мужественные и физически сильные шахтеры-проходчики. Они так и именовались – проходчики-стволовики. Травм со смертельным исходом на проходке стволов всегда было больше, чем где-либо на шахте. Я всегда с уважением смотрел на наших проходчиков-богатырей, когда они поднимались в бадье на поверхность. У меня рост тоже не маленький, и хлюпиком никогда не был, но по сравнению с ними я казался просто травинкой-интеллигентом. Иногда кто-нибудь из них, дурачась, шутя поднимал меня на руки и, держа над открытыми лядами ствола, ревел могучим басом:

– Вот, Борисыч, закроешь плохо наряд – не собрать тебе косточек!

В нашем ОКСе работало около ста человек, и со всеми у меня были отличные отношения, они с большим уважением относились к моей работе, называли ее почтительно «наукой»... Шахтеры-стволовики за свои годы каторги все перевидали и пережили и ничего не боялись... Иногда я был полезен еще и потому, что помогал оформить на бумаге какое-либо приспособление, облегчающее их труд. Они на пальцах объясняли мне свою идею, а я под эту идею выполнял чертеж или расчет и заказывал приспособление в мехцехе. Курбатов очень поощрял рабочую инициативу и на премии не скупился.

С учетом особой трудности и опасности проходки стволов, рабочий день у проходчиков длился всего шесть часов. Так как работа шла круглосуточно, было сформировано четыре бригады проходчиков по десять-пятнадцать человек в каждой, работа оплачивалась сдельно, и все были заинтересованы в максимальной выработке. Породу нагора поднимали бадьей емкостью ровно один кубометр, и значит, сколько подняли бадей, столько кубометров и составила выработка. Сечение ствола известно – пять метров. И если в дневную смену количество поднятых бадей определяли без особого труда, то в ночное и вечернее время сосчитать поднятые бадьи было трудно, а так как маркшейдерский замер проходки выполнялся только в конце месяца, то и недоразумений с проходкой было хоть отбавляй. Курбатов решил сделать счетчик по учету бадей и, так как он у него что-то не получался, предложил проявить изобретательскую смекалку всем сотрудникам и шахтерам ОКСа. Неожиданно я нашел наипростейшее решение: в электрическую линию, питающую главную подъемную машину, я включил самопишущий амперметр, который круглые сутки записывал все, что делала машина. Все инженеры шахты приходили смотреть на наш самописец и советовали подать мне заявку на изобретение, но сам я считал, что мое «изобретение» не такое уж выдающееся, и подавать заявку не стал. Курбатов был прямо в восторге от счетчика и утром, придя на работу, первым делом изучал бумажную ленту самописца. После установки счетчика все споры и недоразумения по проходке ствола прекратились в тот же день. Нельзя не сказать, что благодаря энергии, профессиональным знаниям и огромному опыту Курбатова на нашем участке не произошло ни одной серьезной травмы, если не считать одного отрубленного пальца, в то же время у шахтеров-добытчиков травмы, даже со смертельным исходом, были довольно обыденным явлением. В нашем коридоре, в самом конце, находилась санчасть шахты, и мы частенько видели, как мимо нашей двери двое санитаров тащат носилки с шахтером, и мы уже знали, что если лицо закрыто белой простыней, значит, несут мертвого...

Держа слово, данное мне при поступлении на работу, Курбатов ежемесячно писал в лагерь, что заключенный Боровский отлично работает и имеет право на зачеты из расчета три к одному.

С Мирочкой мы виделись теперь редко, я все же остерегался ездить в город с ночевкой, но поболтать по телефону нам удавалось почти ежедневно. Ее учеба в Политехническом институте шла очень успешно, у Миры были великолепные способности к математическим дисциплинам. Я очень радовался за Миру, у нее, кроме цели дождаться меня, появилась еще одна цель – получить диплом инженера...

В общем, в ОКСе я работал с интересом и даже, пожалуй, с удовольствием, хотя порой бывало очень уж трудно. Частенько мне приходилось надевать шахтерскую робу и спускаться либо в наш ствол, либо в шахту и проверять, так ли все делается, как мы напроектировали...

В тяжелых трудах и заботах время бежало быстро и незаметно, прошла еще одна лютая заполярная зима, и как-то летом в теплый день я решил навестить Миру, а заодно побывать в своем бывшем «доме» – в лагере шахты «Капитальная». Я позвонил капитану Токаревой и попросил выписать мне пропуск в лагерь, она любезно обещала. Сперва я пошел повидаться с Мирой в Проектную контору, которая теперь размещалась в новом замечательном здании на территории шахты. По дороге я вспомнил, что на заднем дворе шахты, где никто и никогда не ходит, растут великолепные ромашки, и я решил подарить букет Мире, которая, как все женщины, обожает цветы. Подойдя к предупредительной зоне, я начал рвать ромашки, выбирая крупные и высокие. Как часто бывает в жизни, самые соблазнительные цветы росли у самой вышки, то есть там, где взять их было нельзя. Шаг за шагом я все ближе и ближе подходил к запретной черте. Солдат на вышке беспокойно задвигался и несколько раз нарочито громко закашлял... Еще несколько шагов, еще шаг, и наконец солдат не выдержал:

– Куда прешь, мужик? Давай назад!

И тут меня обуял азарт, в обыденной жизни мне совершенно не свойственный. Неужели солдат застрелит меня теперь, когда околел Сталин, когда лагерная система трещит и разваливается по всем швам... Когда Речлага давно уже не существует, когда многие тысячи заключенных уже получили свободу, а остальные ждут ее со дня на день... Неужели выстрелит? И я еще делаю шаг, еще шаг, протягиваю руку за цветком, и еще полшага, до проволоки осталось всего ничего – протянуть руку... И тут я вижу, солдат вскидывает автомат, затвор сухо щелкает. Я понял, что солдат выстрелит... Я выпрямился, посмотрел на «человека с ружьем» в упор и медленно с огромным букетом ромашек отошел от зоны... Умом Россию не понять...

Как Мира была рада ромашкам, как купала свое лицо в бело-желтом кружеве цветов... Потом я пошел в свой бывший «дом», в лагерь, где прожил несколько лет, поговорил с моим верным Иваном, он был очень огорчен, что меня перевели в другой лагерь. Рентгенкабинет функционировал нормально, я повидал всех врачей, фельдшеров и сестер, похвастался, что мне сбросили большой кусок срока, все дружно и искренне поздравляли меня. После стационара я зашел и в кабинет капитана Токаревой, но как все изменилось! Я уже не обращался к ней «гражданин начальник» и разговаривал с ней, сидя за ее столом...

Зачеты быстро сокращали оставшийся срок моего заключения, но я все же сумел сам себе напакостить...

В одну из суббот я, перекрестившись, поехал в город, к Мире. Две ночи и день пролетели, как в сказке, мы были счастливы в нашей убогой комнатушке, почти чуланчике, и в понедельник рано утром стою я на платформе «Предшахтная» и ожидаю поезд. Но судьба не всегда благосклонна. Неожиданно, прямо у вагона, я, как и прошлый раз, столкнулся нос к носу с майором Туналкиным. Это было уже бедствие! Я увидел, как сурово сдвинулись его брови, и понял, что на этот раз пощады мне не будет... Днем по лагерному радио передали приказ начальника лагеря, в котором без лишних слов было сказано, что заключенный Боровский грубо нарушил лагерный режим, за что лишается зачетов сроком на три месяца. В переводе на русский язык это означало, что мне предстоит сидеть дополнительно еще шесть месяцев... Мои друзья, конечно, сочувствовали мне, но и прозрачно намекали, что я действительно хватил через край, нельзя же так, в самом деле... Что ж, они были правы, конечно, но ни у кого из них не было своей любимой в Воркуте... Но все же я обиделся... На следующий день, вечером, когда я несколько поостыл, пошел на прием к Туналкину. Майор выслушал меня молча, потом своим спокойным низким голосом и глядя мне прямо в глаза сказал, что его решение изменено не будет.

– Вы не новичок в лагере, Боровский, и понимаете, что такое нарушение режима заслуживает очень сурового наказания, но только потому, что вы это вы, я ограничился самым мягким наказанием из всех возможных. Все. Идите.

Я понял, что спорить бесполезно, и ушел, весь пылая от гнева и ненависти.

Правда, в глубине души я понимал, что начальник лагеря прав, фактически, находясь в городе, я был в бегах, а за это во все времена лагерной системы полагалась пуля без всяких сантиментов, но все же я надолго сохранил обиду на все начальство.

Время шло, и наконец пришел конец моего десятилетнего срока заключения, зачеты все-таки значительно приблизили его, и в теплый августовский день 1956 года я, сердечно попрощавшись с товарищами по лагерю, иду с вещами по мосткам к знакомой вахте, чтобы покинуть тюрьму, отнявшую у меня лучшие годы жизни. Меня арестовали, когда мне не было еще и тридцати трех, а выхожу на свободу я в сорок два года.

На вахте два вохряка, смеясь и балагуря, отобрали у меня пропуск с фотокарточкой и взамен вручили справку об освобождении, которую я должен обменять без промедления на паспорт в городской милиции.

– Ну что, Боровский, повезло тебе, что Сталин помер, а не то пахать бы тебе да пахать, у тебя ведь была «полная катушка»?

– Да, – отвечаю, – пришлось бы мне еще пятнадцать годочков припухать.

– Ну давай, Боровский, топай да смотри не напейся на радостях!

Это было их напутствием. Мой сидор шмонать не стали, да и что в нем могло быть? Мои верные спутники – готовальня, логарифмическая линейка, две книги по электротехнике, пара белья, валенки и мой видавший виды бушлат со споротым личным номером... На прощанье я говорю солдатам, уже без «гражданин начальник»:

– Ну, мужики, прощайте, служите счастливо!

В ответ оба закивали головами в зарешеченном окне... Я открываю дверь вахты и выхожу на волю. Все.

Передо мной раскинулась бескрайняя тундра с карликовыми березками, покрытыми мелкими, словно игрушечными листочками, бочагами, наполненными темной неподвижной водой, и прямыми, как струна, деревянными мостками, уходящими к шахте № 29 и к шоссе, ведущему в Воркуту...

Я сел на крыльцо вахты и стал ждать Миру. Она должна первой меня встретить на воле – так мы решили еще раньше. На душе у меня было все же сумрачно. Надо начинать жить сначала. Правда, у меня были уже Мира и маленький Вовик, но неустроенные, не имеющие ни кола ни двора и живущие далеко друг от друга... С чего начинать? С жилья? С работы? И где начинать? Мире и мне Воркута осточертела до невозможности, но у нас обоих паспорта с ограничениями, мы, бывшие жители Москвы и Ленинграда, имели право жить только в провинции. Значит, что? Уехать в Центральную Россию – «к тетке, в глушь, в Саратов» – и начинать там новую жизнь? Вещей у нас не было никаких, но мы смотрели на это спокойно. Мы так много потеряли в жизни, что вещи для нас были мелочью. Но я имел бесценное богатство – жену и сына, беспомощных и маленьких, – так мне казалось тогда. Мира что-то долго не шла, и я начал уже беспокоиться... Но вот далеко-далеко сверкнуло светлое пятнышко, Мира шла неторопливо, помахивая черной сумочкой, белоснежная кофточка и темная юбочка очень шли ей. Вскоре я различил улыбку Миры, ее огромные сияющие глаза... Еще несколько минут, и мы стоим рядом, не таясь от чужих глаз, мы муж и жена, и ничего и никого не боимся...

– Получай мужа, – сказал я. – А здесь в мешке все мое богатство – сто рублей, шмутки и именная алюминиевая ложка.

– Поедем к нам домой, нас там ждут, – сказала, улыбаясь, Мира, и мы пошли по мосткам к автобусной остановке...

Данный текст является ознакомительным фрагментом.