КОНЪЮНКТУРА ПАМЯТИ
КОНЪЮНКТУРА ПАМЯТИ
В том же самом девяностом году отметил матчем-шоу всех мировых звезд свое пятидесятилетие Пеле, незадолго перед тем снова женившийся, почитавший Яшина и так и не узнавший про существование Эдуарда Стрельцова.
Через год я сделал новую редакцию стрельцовских мемуаров. Книга коммерчески провалилась, как объяснил мне издатель, отказываясь платить гонорар. Предстояло привыкать к тому, что мои, говоря по-новомодному, проекты в последние десятилетия ни у кого не вызывали интереса. Но никакого перепада высот я не испытывал — и в предыдущие времена советский рынок редко мог заинтересовать своей работой.
Перед самой кончиной Эдуарда у него в больнице стал подолгу засиживаться редактор «Московского автозаводца» — газета, тридцать три года назад безуспешно занимавшаяся перековкой Стрельцова, жаждала теперь напечатать обширное интервью с ним.
«Как же (или что же) все-таки писать о тебе?» — спрашивал замучившийся интервьюер у замученного интервьюируемого.
«Спроси у Саши Нилина, — ответил Эдик, — он знает». И дал ему номер моего телефона, который, кстати, успел забыть, — пришлось уточнять у Раисы.
Некоторое время я считал его слова, вписанные заводским журналистом в текст, комплиментом. Но чем дальше шло время, тем больше закрадывалось сомнение: а не было ли в словах Эдуарда иронии, не различенной мало знавшим его корреспондентом. Что я знал? Что знает один человек о другом?
Я мог сколько угодно смеяться над тем, что в меняющихся безоглядно временах — сейчас насчет этой безоглядности можно и поспорить, но тогда-то безоглядность и кружила многие головы — конъюнктуры в журналистике и всем прочем много больше, чем при советской власти, умевшей бросить фальшивую кость и тому, кто стопроцентным ортодоксом не казался. Либеральная ортодоксальность побеспощаднее.
Только смеяться над конъюнктурой — зряшное занятие.
Публике — и той даже, что не сходила с насиженных позиций, — нравилась боевая односторонность, с какой чихвостили вчерашних божков. Кое-кто из оборотистых божков сам столь успешно перестраивался на предложенный лад, что происходящее процесса из двусмысленного трансформировалось в бессмысленное.
В театре изменившегося мира и Стрельцову отыскалась роль, отчасти противоречащая начавшейся канонизации.
Ближе к исходу века из Эдика захотели сделать эдакого футбольного Солженицына или Сахарова (не того Сахарова, что играл в постстрельцовском «Торпедо», а который академик)…
Раиса же к тому времени сдружилась с Валентиной Тимофеевной — вдовой Яшина. И Раисе Михайловне теперь больше всего хотелось, чтобы в мемориале Эдуарда «все было, как у Левы».
Я никак не мог себя заставить прийти к стрельцовской могиле, когда узнал об изваянии надгробия. Но вопреки моим скептическим предчувствиям скульптор нашел талантливое решение — и сумел убедить в его правильности родных и близких.
То, что именуют казенно-мемориальной пропагандой, похоже на шахматную партию — иногда трудно поддающуюся анализу (тем более что и анализировать все чаще бывает некому).
«Партия», поставленная в советские времена, по всей вероятности, вообще отложена для рассмотрения дальнейшей историей.
Корректность же некоторых из «ходов», пришедшихся на времена весьма смутной и путаной идеологии, тем более может вызвать сомнения по-разному думающих современников.
И все же в решении о памятнике в столице Эдуарду Стрельцову вижу прозрение — по типу тех, что посещали натуру для изваяния на футбольном поле, — прозрение, редкое во времена, где мысль никак не воцарится.
Я для себя выбрал то изваяние, что у ворот стадиона, где он еще годы простоит в соседстве с теми, в чьей памяти весело живет он настоящий, а потом его бронзу будут обступать их тени… Лужниковский вариант мне больше напоминает музейное соседство восковых фигур — к тому же, когда иду мимо, невольно слышу голос Эдика: «Леве звезду дали правильно, а Николаю Петровичу — за что?» Я не хочу сказать, что согласен с ним. Но в неожиданности таких высказываний и есть Стрельцов. Да и Бог с ними — с тогдашними наградами. Дали — хорошо. Не дали — в каком-то смысле — еще лучше.
Я начал эту книгу вопросом, заданным самому себе: кому поставлен памятник?
Размышления на сотнях страниц привели меня к ответу — и для самого себя неожиданному.
Памятник у ворот стадиона имени Стрельцова — не футболисту. И уж никак не жертве — Эдик и не позволил сделать из себя жертву тем, что не перестал быть футболистом.
Уникальность изваяния чудится мне в том, что на пьедестал взошел человек, сумевший прожить жизнь без помощи локтей — никого на своем пути не оттолкнув и не оттиснув. Ведь даже фразу, за которую сейчас уцепились те, кто добивается посмертной его реабилитации, — о том, что не он должен был сидеть в тюрьме, — Эдуард сказал матери уже за лагерной проволокой. Он ни на кого не попытался переложить вину, пока шло следствие.
Людей, живущих без локтей, — и в прежние времена, и в нынешние — великое (я на качественной оценке настаиваю, а не на количественной) множество.
На этом поистине великом множестве все у нас каким-то чудом до сих пор и держится. Но узнать успех и признание людям, не умеющим постоять за себя в мире непрерывно возрастающей жестокости друг к другу, как правило, не дано.
Эдик стоит на пьедестале и за них за всех.
От их имени, но без каких-либо поручений — такие люди ничего не просят и ничего никому не перепоручают.
* * *
Во времена нашего ежедневного общения с Эдуардом в начале восьмидесятых годов, когда занимались мы рукописью его мемуаров и надеялись (я, по крайней мере), что понимаем друг друга с полуслова (а чаще взгляда, если почему-либо бывал он не в настроении подробно говорить), я задал ему давно заготовленный вопрос (из десятка наводящих на внятный ответ) — о смысле и сути игры, заменившей Стрельцову иную реальную жизнь.
Он вдруг просветлел всем лицом. И зрачки распахнувшихся глаз расширились, излучая зигзаги догадки:
— В стиральной машине!
И слитным движением поднялся со стула и протиснулся в приоткрытую дверь ванной комнаты.
Жена Эдика Раиса Михайловна — чтобы работалось без помех — прятала от нас подальше водку. Но муж на этот раз вычислил — куда!
…Эдик жил, доверившись судьбе. Признав свою полнейшую зависимость от полученного от нее дара.
Я и не обещал, что, рассказав о нем все, что знаю, подберусь вплотную к пониманию человека, чья история занимает на удивление многих.
Но чья бы слава ни отстраняла или ни притягивала нас — она прежде всего наш портрет, а не того, кто у нас оказался прославленным. И особенность славы, и ее характер — наша неопознанная особенность и наш неисправимый характер.
Поэтому, надеюсь, что разберись мы хоть немножечко в Стрельцове, с чьей славой вступили из двадцатого века в двадцать первый, — и в себе чего-нибудь занятное распознаем, может быть…