ЦАРИЦА ВЕРОЧКА
ЦАРИЦА ВЕРОЧКА
В цокольном этаже нашей многоэтажной башни, помимо цветочного и книжно-журнального, находился еще и продовольственный магазин, где царила Верочка, тогда еще заведующая, после, в процессе гайдаровско-чубайсовской приватизации, ставшая владелицей, но и тогда вся полнота власти сосредоточилась в ее пухленьких, с облупленным маникюром руках.
Ей безропотно подчинялись и обе строгие продавщицы, и молоденькая кассирша с пушистой косой, и вечно пьяные грузчики, и еще более пьяная уборщица, ну и, конечно, все мы, зависящие от ее настроения, благоволения или же раздражения, когда она, насупив выщипанные в ниточку брови, вдруг не желала нас, просителей, признавать.
В магазин, в надежде разжиться продуктами, только простачки заходили. Там на всеобщее обозрение выставлялись лишь баррикады консервных банок. Зато в подсобке, куда вела соседствующая с магазинной дверь, с ручки которой свисала тряпка, а за колченогим, покрытым выцветшей клеенкой столом восседала Верочка, можно было получить все. Или так казалось, что все. Скажем, палку сырокопченой, называемой твердой, колбасы, сыр «Виола» в круглых пластиковых упаковках, сгущенное молоко, майонез, консервированный горошек – дефицит, в общем.
На магазинном прилавке подобные лакомства появлялись исключительно в канун главных революционных праздников, и тоже, конечно, не для всех, а лишь для уцелевших фронтовиков-ветеранов, воодушевленных собственной значимостью, увы, кратковременной, возбужденно галдящих, и среди них ростом, статью, гулкой басовитостью выделялся наш Борисыч.
Полученный им заказ поглощался у нас на шестнадцатом в мгновение ока. Что правда, то правда: все тогда делились всем. Только у Коли никогда ничего не было, но к этому привыкли.
Про Верочкину Аладдинову пещеру наслышан был весь околоток, но вхожи только избранные. Хотя какими критериями она руководствовалось, кого-то допуская, а кого-то нет, понять, просчитать оказывалось довольно трудно.
Если дружба ее с директором спортивного комплекса в парке Сокольники – Верочку там интересовал не стадион, не каток, а финская баня – находила объяснение, как и близость с заведующей парикмахерской, где ее обслуживали вне очереди, то вот с таких, к примеру, как я, взять было нечего. Между тем она нас на произвол судьбы не бросала.
Лично я ничем не могла быть ей полезна. Стыдливо подсунутые под выцветшую клеенку купюры она сбрасывала небрежно, не глядя, в ящик стола. Метнув в мое сторону смутный взгляд, то ли презрения, то ли симпатии, роняла: "Скажи Клаве, десять отбивных, оливковое масло, банку маринованных огурцов. Ну что стоишь, не видишь что ли, я занята!" Грубовато? Да нет, этот тон, этот взгляд означали как раз ее ко мне расположение. Такой же вот немотивированной симпатией я удостаивалась еще только от двух дарительниц милостей: Люси, официантки в ресторане «Пекин», с серьезной фамилией Гражданин, и Любы из салона «Чародейка», чья клиентура сплошь состояла из блатных, но меня она выделяла окриком: "Да что там стричь, три волосья, садись в кресло, по-быстрому, да не сюда, а на мойку, бестолковая!"
Неважно, что Люба могла иной раз, на скорую руку, обкорнать, Люся в суматохе обсчитать – я чувствовала себя польщенной, что они меня к себе допустили, приблизили, снизошли, простили то, чем я от них отличалась. Их великодушие у меня вызывало чувство глубокой признательности. И от Верочки я получала не просто колбасу, а ощущение собственной полноценности.
…Приватизация шла полным ходом, когда однажды, к нашему дому в Сокольниках подъехал жемчужно-серый «Лендкрузер», за рулем которого восседала Верочка. Милостиво кивнула, обронив: зайдешь? Впервые сама позвала, даже можно сказала, пригласила.
Хотя продуктов тогда уже было навалом, в основном импорт по взвинченным ценам, и в принадлежащем Верочке магазине то же самое: йогурты из Германии, конфитюры из Голландии, швейцарский, в гранулах, растворимый кофе. У метро Сокольники предлагались розы, ввозимые аж из Эквадора! Поближе, видимо, страны не нашлось. Те, кто розами торговал, от мороза московского синели, но насмерть стояли, не уступая ни рубля. А еще столицу завалили гвоздиками, стойкими, считалось, в длительных перевозках, хотя, поставленные в вазу, они сразу же увядали, точно не выдержав издевательств. Но в отечестве не только цветы, вообще ничего уже не производилось – не выгодно. Киви, манго – пожалуйста, а вот яблок, колхозно-совхозных, не сыскать и днем с огнем.
Враз исчезли и перевязанные ниткой тюльпаны на коротких стеблях, и склеенные в бутонах нарциссы, и сине-лиловые астры, пионы лохматые, выращиваемые на шести сотках пенсионерами, – какая благодать окунать в них лицо… Но пенсионерам стало не до того. Выстроившись по бортам тротуаров, будто отряд пленных, сдавшихся неприятелю, они пытались сбыть вынесенный из дома скарб, разрозненную посуду, одежду ношенную, консервы – последний стратегический запас, и их лица ничего не выражали, на отчаяние даже не осталось сил.
У другого метро, «Краснопресненская», еще в эпоху перестройки, меня угораздило попасть в переделку, степени риска не сознавая. Наряд милиции на моих глазах набросился на теток в телогрейках, разбросав и топча их товар, картофель, репу, свеклу. Таков был указ очередного кремлевского мечтателя, Горбачева, опасающегося, верно, что тетки с мешками из Подмосковья помешают созданию кооперативов, в коих он видел возрождение экономики подвластной ему державы. Поэтому теток, замотанных до бровей в серые, покрытые изморосью платки, милиционеры-лимитчики, того же деревенского корня, гнали нещадно и из подземных переходов, и от вокзалов, и от станций метро. Как стая спугнутых птиц, успев или не успев взвалить на спины мешки, они, кто куда, разлетались.
Я расплачивалась с той, чья свекла, морковь лежали уже в моей сумке, когда особо рьяный служитель порядка меня отпихнул, и купюры, ей мною протянутые, еще не обращенные гайдаровской шоковой терапией в труху, упали в лужу. Сказала, как казалось, спокойно: подними-ка, парень, ты их не заработал. И то ли подумала, то ли произнесла вслух: сволочь… Его удар не был сильным, но от моего, ответного, прицельного, с замахом тяжелой сумкой, он осел, схватившись за самые чувствительные в мужском организме места.
В то же мгновение меня затолкали в микроавтобус с зарешеченным отделением и столь же стремительно доставили в кирпичное здание по соседству от метро.
Батюшки, сколько раз я проходила там мимо, не вникая, что это за учреждение. Оно находилось напротив высотного здания на площади Восстания, где я, школьницей, ученицей Центральной музыкальной школы при консерватории, брала частные уроки у бывшего ассистента Оборина, недавно выпущенного из лагеря, куда он попал за нетрадиционную, строго в те годы караемую, сексуальную ориентацию. Наказывали, правда, не всех, выборочно, другим для острастки. У моего учителя нашлись отягчающие его вину обстоятельства – происхождение из рода князей Васильчиковых, в перекресте с опять же князьями Трубецкими. И некстати тем более, что из окон его двухкомнатной квартиры, забитой уцелевшим в революционных бурях антиквариатом, нуждающимся в реставрации, как на ладони вставал особняк его дяди, графа Олсуфьева, где до революции масоны собирались, в том самом Дубовом зале, при советской власти известном как ресторан для членов союза советских писателей.
Пегие волосы учителя прорезал безупречный пробор с зачесом от левого уха к правому. Когда он показывал мне трудный пассаж, выползали крахмальные манжеты с запонками из агата. После лагеря консерватория для него закрылась, он жил частными уроками, но мальчиков ему не доверяли, только девочек. Среди них способностями я вряд ли выделялась, а вот любознательность выказывала безудержную. Щепетильный учитель и с частными бездарями выкладывающийся как прежде с талантами в консерватории, только к концу урока замечал, что намеченную программу мы с ним не осилили, зато наговорились власть то о том, то о другом, к музыке отношения не имеющeм. Над роялем висели две картины: почти черный, уплывший вглубь столетий Андрей Рублев и серовский, в овальной раме потрет, по каталогам известный как "Дама у калорифера". Учитель рассказал, что изображена там его тетка, жена того самого Олсуфьева, чей портрет тоже присутствовал, но находился ближе к окну. Бородатый старик, в рубашке с распахнутым воротом, яростно-истовым, раскольничьим взором, походил на Льва Николаевича Толстого. Не приготовив как следовало бы урок, я побаивалась не учителя, а бородатого старика: вот-вот выскочит со стены и крепко вдарит.
В ожидании пока мною займется милицейский начальник, сидя на деревянной скамье, воскресло в памяти вот это, такое далекое. Рублев, Серов, дочь моего учителя, Наташа, дивной, нездешней красоты, с признаками увядания, вырождения аристократической породы, сказавшимися в чрезмерно крупных, водянисто-серых глазах на очень бледно, резко суженном к подбородку лице, слишком высоком, выпуклом лбе, почти прозрачных, с голубыми жилками, висках, а еще больше, отчетливее, в ее заторможенности, чуждости всему, что подступало извне к стенам их тесной, заполненной осколками прошлого квартиры. Наташа являла полный контраст не только со мной, но и со своим младшим братом Сашкой, плотным, смуглым, щекастым, обучающим меня танцевать рок-н-ролл, не беспокоясь нисколько, что от его бросков по углам комнаты я могу остаться калекой.
– Гражданка, пройдите! – оповестил меня тот, с кем мы подрались. Я встала, обменявшись с ним ненавистным, обжигающим до нутра взглядом.
Никакой опасности не ощущала. Десятилетием позже забили бы сапогами, уже за то, что никаких документов при мне не оказалось – сразу же по зубам. Но пока на дворе стояла благонравная хотя бы в намерениях горбачевская эпоха, и начальник даже позволил мне позвонить туда, где за меня могли поручиться. Попробовала наугад Поволяеву, чей карьерный взлет из корреспондентов «Литгазеты» в секретари Союза писателей происходил на моих глазах. "Валера, – прохныкала, – я вот в милицию попала…" В ответ строго: "Что же ты натворила? Ладно, неважно, уладим, передай, кому надо, трубку".
И меня отпустили. Неблагодарная, я не почувствовала ни облегчения, ни избавления от опасности. Уверенность в собственной правоте затмила рассудок. Нынче самой трудно поверить, но и теток с мешками, и стражей порядка, и карьерного Поволяева я считала своими. Как и Наташу, хотя к тому времени она умерла от рака во Франции, в Нанси, оставив мужу Диме, из рода князей Шаховских, двух детишек. И все это вместе, все они создавали стержень, после утраченный навсегда: моя страна, я здесь своя. Но розы из Эквадора, подростки, сосущие водку из жестяных банок, Верочка, подъезжающая на «Лендкрузере», бомжи у мусорных баков, стаи бездомных, одичавших собак, гибель Ксюши, Борисыча ничего общего со страной, где я выросла, не имели.
…Хотя в подсобке Верочкиного магазина не изменилось ничего. К дверной ручке так же прикручена тряпка. Замызганная лестница, в углах завалы картонных коробок. Те же грузчики с той же уборщицей успели с утра поддать. И за тем же колченогим столом, покрытым клеенкой, выцветшей до белесости, Верочка трапезничала, ковыряя вилкой в консервной банке. В ондатровой шапке, надвинутой до бровей. По наблюдениям, только мои соотечественники с головы мерзли, и в помещении не снимая вязано-шерстяные, меховые уборы.
– У меня к тебе предложение, – услышала, – у тебя шуба есть? Да не вообще шуба, а норковая, бритая, ну знаешь, вошло сейчас в моду. – С выражением не свойственной ей мечтательности, продолжила. – На ощупь, как бархат… – Помолчала. – Но главное, в чем эффект, – их необычно красят. Я примеряла синюю, но и зеленая, розовая тоже неплохо. Хотя синяя больше бы мне подошла под цвет глаз…
То, что у Верочки на оплывшем лице имеются еще и глаза, к тому же такого цвета, о котором она заявила, меня озадачило, но я улыбнулась искательно, чтобы в выражении моего лица откровенное недоумение не отразилось.
– И хорошо заплачу. Могу вдвое, – поразмыслив, – могу и втрое.
Куда она клонит, пока не было ясно, но решила ее поддержать:
– Правильно, бывает, что цена не важна.
– Понимаешь, значит, – она воодушевилась. – Ну как женщина женщину. Не ради него, мужиков-то полно, Тоньку уесть хочу. Зазналась, у нее, видите ли, универмаг…
Я, восхищенно:
– Который? Неужели Сокольнический?
Верочка важно кивнула. Успех товарки, пусть и соперницы, сказывался и на ее значимости, придавал больший вес. Так же в нашем кругу кичились знакомствами со знаменитостями. Истинно, все люди-братья. Но Верочка увести себя в сторону не дала.
– Выходит, договорились? Ты мне привозишь шубу, а я тебя отблагодарю.
– Меня?!
– А кого же? Тебя!
– Но у меня такой нет.
– Нет? Столько лет за границей – и нет? Так купи.
– Зачем? У меня есть каракулевая.
– Каракулевые только старухи донашивают. Мне норковая, бритая нужна, о чем талдычу, а ты не врубаешься.
Молчу. Но у меня плохое лицо, на нем ясно прочитывается все, вот и Верочку оно разъярило.
– Дура! – прогремело в подсобке так, что даже грузчики, с утра пьяные, слегка протрезвели. – Дура! – и вздрогнула в испуге еще более пьяная уборщица.
Или не дура, нет… – она подыскивала непривычные ей слова, чтобы выразить мысль, еще более непривычную. Нашла. – Тебе нравится прибедняться, но я вижу тебя насквозь. Приходишь, ноешь, получила – и бегом. А в гости ни разу не позвала. А что мне надо? Мне ничего не надо, сама бы и икру, и севрюгу горячего копчения принесла, да хоть ящиками. Что главное, что мне важно: от-но-ше-ни-е! Человеческое отношение, понимаешь? А ты с чего задираешь нос? Мы вас, таких, кормили и кормим, потому что жалеем. За никчемность. Вот побегайте сейчас, повертитесь, как мы. Да я весь ваш дом наизусть изучила, поэтажно. «Жигулям» вашим место на свалке, а шубы каракулевые и в ломбард не возьмут. Голь перекатная – вот вы кто есть нынче. Кому ваши дипломы-грамотки нужны? А в деле вы – нуль. И с шубой я просто еще раз тебя проверила, но знала, что откажешь. Да этих шуб… Хошь бритых, хошь небритых, сине-красно-лиловых, навалом теперь: бери – не хочу. Я-то тебе ни в чем не отказывала… Погоди, ты куда? Карбонат есть, по нормальным ценам, свежий, наш, отечественный комбинат производит. – В голосе ее прозвучал патриотизм. – Сколько надо, килограмм, два? Сама отвешу, – улыбнулась. – Ладно, не обижайся, скажешь иной раз, в сердцах… По-разному бывает, то одни, то другие сверху, а страна-то одна, все та же.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.