Верочка

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Верочка

Я ждала посадки на пароход, который должен был увезти меня в большую жизнь после семи колымских лет.

Ко мне подошли две женщины с дочерьми. Женщины эти были из Эльгена. Одна, Софья Михайловна, — наш врач, другую я знала только в лицо. У Софьи Михайловны оставались на воле две дочери, и она ухитрялась даже из лагеря посылать им посылки и деньги, а освободившись, устроилась очень хорошо, так как была известна как серьезный детский врач и лечила детей у всего начальства. Она работала в трех местах, имела частную практику, и все заработанное посылала детям.

В 1945 году ее дочери, 13 и 20 лет, приехали к ней, а вот в июле 1946 года старшая из них, Верочка, уезжала на материк.

Лицо у Софьи Михайловны было все в красных пятнах, глаза заплаканы. Верочка, тоненькая темноглазая девушка, мрачно молчала.

Если Софья Михайловна была хорошо одета и походила на даму, то в ее спутнице, одетой в телогрейку и сапоги, с руками, изуродованными грубой работой, каждый узнал бы лагерницу. Она была явно растеряна и все говорила дочери:

— Надя, дай мне слово, что ты будешь учиться и оставишь свои глупости. Дай мне слово, Надя, ведь ты можешь погубить себя!

На это Надя целовала ее и говорила:

— Ну, я же сказала, мама, что буду учиться! А красить губы и танцевать — изволь, не буду, если это тебе так неприятно. Успокойся.

Софья Михайловна подошла ко мне с просьбой присмотреть за дочерью, которая едет на материк, чтобы привезти в Магадан бабушку, мать Софьи Михайловны. Я обещала присмотреть. В это время началась посадка. Мы попали в один трюм, на верхний этаж тройных нар.

Я целыми днями лежала на нарах и думала о том, как я встречусь со своими почти взрослыми детьми. Как объясню им, каким образом их мать и отец стали "врагами народа". От этих мыслей я почти не могла спать по ночам, а днем, прислушиваясь к разговорам, отвлекалась и иногда спала.

Однажды, проснувшись, я услышала разговор Веры и Нади. Они разбирали Верин чемодан и смотрели, что дала дочери Софья Михайловна. Очевидно, вещи были хорошие, потому что Надя сказала:

— Все-таки у тебя хорошая мать: ведь ей тоже нелегко, в трех местах работает, а тебе сколько накопила. Мать!

На что Вера ответила с поразившей меня горечью:

— Лучше бы она была бы хуже мать и больше человек.

— Ну, уж моя мама человек хороший, — сказала Надя, — это тебе всякий скажет. А что толку? Не понимает она меня! Как начнет: "Мы горели, мы боролись, мы целыми ночами спорили! А вы только нарядами и танцульками интересуетесь!" Я как-то сказала: "Вы за что боролись, на то и напоролись!" Так она побледнела, затряслась, я даже испугалась за нее: "Не смей говорить о том, чего не понимаешь!" Так что спорить, собственно говоря, тоже нельзя. И какая непрактичная! С таким образованием работает билетершей в бане. За целый год еле наскребли мне на билет, а уж одеться и думать нечего!

Надя очень скоро обзавелась поклонником, и простаивала с ним все дни, а порой и ночи на палубе. Любовь у них росла, как на дрожжах. Когда я попробовала с ней поговорить, она мне ответила, что она совершеннолетняя, а парень этот очень хороший и, наверное, она за него выйдет замуж. Возражать не приходилось.

Вера целыми днями лежала молча, иногда читала какие-то письма, иногда плакала. Ехали мы целый месяц, постепенно сблизились, и она рассказала мне свою историю.

В 1937 году, когда вместе с гибелью семьи кончилось детство Веры, ей было двенадцать лет. Воспоминания о жизни в семье казались ей лучезарными до неправдоподобности.

Отец Веры был самым знаменитым хирургом в небольшом южном городе, где они жили. Верочка любила приходить к нему в госпиталь, любила атмосферу восхищения перед мастерством отца, его властные распоряжения, его мягкость, доброту и счастливую усталость после работы. Он всегда говорил ей: "Ты будешь врачом. У тебя душа врача. У нас вся семья врачи — и дед твой, и отец с матерью".

Работа отца и матери была самым главным, к чему приспосабливалась вся жизнь семьи. Письменный стол отца был святыней, к которому Вера допускалась, чтобы вытереть пыль, но никогда ей в голову не пришло бы переложить листочек или переставить пробирку.

К отцу приходил университетский товарищ, завгорздравом, старый большевик. У него были какие-то неприятности. Он страстно доказывал что-то отцу. Верочка слышала слова: "Перерождение… Термидор…" Однажды отец пришел расстроенный и сказал матери: "Николай арестован".

Мать ужаснулась: "Где же правда, если такой, как Николай, считается врагом? Наверное, он прав — это перерождение". А отец ответил ей: "Я ничего не могу понять. Знаю одно: когда ко мне приносят человека с разбитым черепом, и я его снова делаю человеком, я прав. Хорошая у нас с тобой работа. Уж врач-то, если он честный врач, всегда прав".

Когда пришли арестовывать мать и отца, Верочка с ужасом глядела на отца, который сидел мрачный и молча смотрел, как рылись в его столе, листали книги, рукописи. Однажды, когда какой-то солдат встряхнул пробирку, он сделал невольное движение, метнулся к столу. Раздался окрик: "Сидеть!" Отец отвернулся от стола и все остальное время, два часа, которые длился обыск, сидел, согнувшись, и молчал.

Когда их увозили, мать, рыдая, обняла Веру и сказала:

— Верочка, береги Юлю. Она маленькая, она забудет даже свою фамилию. Я не найду ее. Береги ее, Вера. Отец положил руку на голову Верочки и сказал:

— Будь человеком, Вера, и береги себя. Ты ведь уже человек. Береги себя и Юлю.

Верочка осталась одна в страшной, разгромленной квартире, с плачущей пятилетней Юлей. Через полчаса приехала машина, и детей отвезли в детдома, но в разные. Веру оставили в их городке, а Юлю отвезли в детский дом под Горький.

У двенадцатилетней Верочки была цель жизни. Она разыскивала мать, отца и Юлю. С сестренкой она связалась довольно скоро. Ей сообщили адрес детского дома, и в ответ на ее умоляющее письмо одна из воспитательниц, Ольга Арсеньевна, начала писать ей, взяла под свое покровительство бедных сироток. (Потом Верочка узнала, что у Ольги Арсеньевны был арестован брат.)

Труднее было с родителями. Об отце она узнала лишь приговор: "Десять лет без права переписки". Мать через два года нашлась на Колыме.

Я хорошо помню, когда Софья Михайловна в 1939 году получила первое письмо от Верочки. Я была в бараке. Кто-то прибежал из КВЧ (культурно-воспитательная часть) и сказал, что для Софьи Михайловны лежит письмо. До этого времени она без конца запрашивала адреса своих девочек, но ей не отвечали. Она думала, что это из МГБ ей сообщают о детях. Накинув платок, бледная, побежала она к КВЧ, а через полчаса, плача, вошла в барак с письмом Верочки, ее карточкой. Письмо, конечно, пошло по рукам. Все плакали, все с восторгом смотрели на худенькую, стриженную наголо девочку с темными смелыми глазами. Все читали ее милые мужественные слова, на писанные полудетским почерком. Она утешала мать, сообщала ей адрес Юли, сообщала приговор отца. Она писала, что учится хорошо и обязательно будет врачом, что у Юли очень добрая воспитательница.

Софья Михайловна ожила. У нее появилась цель жизни: выжить, встретиться с дочерьми. Она стала всеми способами добывать деньги, чтобы послать их девочкам. Она лечила детей начальства, делала аборты, не брезговала подношениями пациентов со всеми вытекающими отсюда последствиями. Бывали случаи, когда она за деньги освобождала блатнячек от работы. Это било, конечно, по нашим интересам, потому что она могла давать освобождение строго ограниченно и часто даже явно больные не могли отдохнуть, а какая-нибудь Сонька Козырь или Мишка Торгсин вылеживались в бараке. Многие очень осуждали Софью Михайловну за это, но она старалась нам тоже немного облегчить жизнь: то рыбий жир или какой-нибудь витамин выпишет, то похлопочет о переводе на более легкую работу, а то и отдохнуть денек даст.

Детдом, в который попала Верочка, был плохой. Заведующая, не стесняясь, брала на кухне кастрюлями молоко для своих детей, а за ней тащил и персонал. У педагогов были любимцы из старших детей, которые ходили к ним домой, помогали по хозяйству и в огороде и за это пользовались привилегиями. Питание, естественно, было плохое, в помещении разруха и грязь. Дети возмущались и между собой ругали заведующую и ее подхалимов из ребят.

Однажды на торжественном собрании по поводу 7 ноября 1939 года после доклада заведующей о заботе государства о детях вне всякой программы встал пятнадцатилетний Алик Андреев и сказал:

— Может быть, государство и заботится о нас, но наши педагоги только и думают, как бы утащить у нас продукты. Даже ковер, который получили для красного уголка, лежит у заведующей в комнате.

Что тут поднялось! Председатель звонил и кричал, что слова Алику не давал, дети кричали: "Верно. И шоколад, что выдали на праздник, наполовину взяли учителя, и топят плохо, а у себя в квартирах, как в оранжерее". Несколько подхалимов тоже кричали: "Молчите, фашистские сынки!"

Тогда Алик вскочил на стул и закричал: "Нет, я не фашистский сынок. Если бы заведующая была такой же коммунисткой, как мой папа, мы не голодали бы. Он был настоящий коммунист, за то его и посадили".

Верочка несколько раз пыталась крикнуть и поддержать Алика, но сидевшая рядом с ней воспитательница сжала ей руку и шептала: "Молчи, ты себя погубишь". И Верочка промолчала.

После выкрика Алика все стихли, и вокруг него образовалась пустота. Он сошел со стула, понимая, что этого уж ему не простят, что этим воспользуются, чтобы погубить его.

И вот Вера, вспоминая глаза Алика и то, как она промолчала, стонала по ночам и плакала и краснела, завернувшись головой в одеяло. Алик был арестован и осужден на 5 лет исправительной колонии для малолетних преступников по статье 58 п. 10 (агитация против советской власти). Ему вменялась дискриминация советского суда. Воспитательница потом сказала Вере: "Видишь, хорошо, что я тебя остановила".

В 1940 году детдом, где жила Вера, перевели на восток, за Ташкент. К ее радости, случилось так, что Юлин детдом перевели в деревню за 50 километров от Вериного, и Верочка мечтала о том, чтобы как-нибудь повидать Юлю. Однажды из Юлиного детдома приехал шофер, который знал и Ольгу Арсеньевну, и Юлю.

— Сестренка твоя сильно болеет дизентерией, — сказал он. — Худенькая, как былинка, и вся запаршивела. Конечно, ей бы сейчас питание, а какое там питание.

Верочка незадолго до этого получила первую посылку от матери. В ней были сахар, яичный порошок, три плитки шоколада, пачка витаминов, блузочка и вязаный шарф. Она решила, что, обладая таким богатством, она выходит Юлю, спасет ее. И вот девочка убежала ночью из детдома и пошла к Юле. Она очень боялась, что ее поймают, боялась бродячих собак и злых людей.

Шла она пять ночей, а днем спала в кустах. На шестой день дошла. Юлю она действительно нашла бледной и худенькой, как былинка, всю покрытую какой-то экземой. Сестры бросились друг другу в объятия, сцепились, боясь, что их разлучат. Ольга Арсеньевна увела их в свою комнату и взялась упросить, чтобы Веру оставили в их детдоме. Это ей удалось, и Вера действительно выходила Юлю. Она отдавала ей свой сахар и масло, добывала иногда на работе в совхозе фрукты, меняла вещи, присланные матерью, на яйца и белый хлеб.

Когда Верочке исполнилось 16 лет, она ушла из детдома, и устроилась ученицей токаря на завод. В это время уже шла война и подростки заменяли ушедших на фронт рабочих. Верочка стала квалифицированным токарем и немного погодя взяла Юлю из детдома к себе на койку в общежитии. Маленькая мама воспитывала Юлю очень строго, следила за ее учебой. Софья Михайловна систематически посылала посылки, и девочки кое-как жили. В 1945 году Софья Михайловна уже работала в Магадане вольным врачом и имела большие связи, она сумела достать пропуск, и девочки приехали на Колыму к матери. Какие счастливые они были, когда дождливым днем августе 1945 года пароход привез их в бухту Ногаево!

Их встретила мать, меньше изменившаяся за 8 лет, чем они ожидали. Те же длинные блестящие каштановые волосы, те же нежные руки, те же добрые глаза!

У матери была хорошая комната, где все, начиная с кроватей с новыми ночными рубашками под подушками и кончая духами на туалетном столике и вышитыми украинскими кофточками, было приготовлено для них. Мать варила им украинский борщ (как у нас дома) и вареники со сметаной, ласкала их, не могла наговориться. Месяц прошел в блаженной суматохе, воспоминаниях детства, рассказах о восьми годах разлуки, во взаимном узнавании. Первого сентября Юля пошла учиться в школу, и встал вопрос о том, что делать Вере. Она было заикнулась, что имеет квалификацию токаря по металлу и пойдет работать на авторемонтный завод, но мать в ужасе заткнула уши.

— Хватит, мы с тобой намучились. Теперь все будет по-другому. Я устрою тебя на легкую работу — секретарем в управлении Дальстроя, — и ты поступишь в десятый класс школы рабочей молодежи. (Верочка окончила только 9 классов.) А потом посмотрим. Ты ведь хочешь учиться, чтобы быть врачом. Это и моя цель — дать вам образование, как хотел папа.

И Верочка поступила секретарем в управление Дальстроя. На новой работе Вера столкнулась с нравами, специфическими для Колымы. Там были две категории работников: бывшие заключенные и договорники. Бывшие заключенные работали обычно на участках, требовавших усиленного труда — бухгалтерами, машинистками, сметчиками. Их звали "работяги". Договорники, очень часто люди без всякой квалификации, но с прекрасными анкетами, занимали должности начальников отделов, секретарей и т. п. Бывало и так, что главный бухгалтер был договорник, а его помощник — бывший заключенный. Работал помощник, а зарплату получал вчетверо ниже своего начальника, который представительствовал. В плановом отделе заведующей была жена начальника отдела кадров, которая не только не смыслила в работе, но не считала нужным даже высиживать свои 8 часов. Часто в рабочее время ее можно было встретить в магазинах или найти дома, где под ее наблюдением дневальный (у ответработников были дневальные из заключенных) оклеивал обоями стены или делал генеральную уборку. Но работа от этого не страдала, рядовым плановиком работал бывший экономист из Госплана. Это был тихий, запуганный человек, готовый сидеть в отделе день и ночь и работавший, наверное, не за двоих, а за троих.

Верочку приняли как свою договорники, а бывшие заключенные, запуганные лагерем, мало с ней разговаривали. Но Вере чужды были интересы новых знакомых, сводившиеся к романам и нарядам, ее коробило их пренебрежительное отношение к бывшим заключенным, в которых Вера видела таких же людей, как и ее родители.

Вера работала в одном помещении с бухгалтерией. Делами в бухгалтерии заправлял помощник главбуха Андрей Петрович Шелест, красивый, породистый, человек широкой натуры. Он не имел в прошлом политической статьи — сидел за растрату. "Бытовики" чувствовали себя гораздо более полноправными людьми, чем "враги народа".

Напротив Андрея Петровича за двумя небольшими, тесно поставленными столами сидели два счетовода: Симочка — красивая молодая женщина, жена договорника-инженера, и Ольга Ивановна — женщина лет пятидесяти, недавно вышедшая из лагеря, бледная, плохо одетая.

Шел обычный рабочий день. Андрей Петрович щелкал костяшками, Ольга Ивановна заполняла картотеку, а Симочка весело болтала с Офицеровым, блестящим и нарядным лейтенантом НКВД, который Верочке ужасно не нравился, он казался ей похожим на Дантеса.

Офицеров, нагнувшись к уху Симочки, рассказывал ей что-то смешное, поглядывая уголком глаза на Ольгу Ивановну. В это время Ольга Ивановна встала с места и подошла к Андрею Петровичу за какой-то справкой. Тотчас же Офицеров сел на ее место и, развалясь на стуле продолжал болтать с Симочкой. Ольга Ивановна вернулась и попросила Офицерова освободить ей рабочее место. Он небрежно буркнув: "Подождете", продолжал болтать с Симочкой. Ольга Ивановна стояла растерянная, с красными пятнами на лице. Она и возмущена была его наглостью и боялась вступать с ним в пререкания, и не могла найти слов. Наконец она все же решительно сделала шаг к своем столу и хотела что-то сказать, но в это время Андрей Петрович, наблюдавший всю сцену, самым любезным тоном позвал ее:

— Будьте любезны, Ольга Ивановна, дайте мне проводку за октябрь 1942 года, номер такой-то…

Ольга Ивановна поискала проводку, подала ему и хотела опять пойти к своему столу, прочно занятому Офицеровым, но Андрей Петрович крепко ухватил ее за руку и начал что-то длинно объяснять, а сам время от времени шептал: "Стойте. Не связывайтесь!" Ольга Ивановна вырвала руку, а Андрей Петрович сладким голосом говорил:

— Я хочу, чтобы вы, уважаемая Ольга Ивановна, составили картотеку по всем проводкам материальных ценностей за 1941 год и далее до 1944 года. Извольте видеть, они нам понадобятся для проверки баланса… — медленно и долго объяснял он. Эту сцену наблюдала Верочка, а Офицеров, который продолжал шептать что-то смешное Симочке, уголком глаза смотрел на Ольгу Ивановну.

Выдержав какое-то время, достаточное, по его мнению, чтобы проучить "обнаглевшую" Ольгу Ивановну, Офицеров встал, поцеловал руку Симочке и, бросив Ольге Ивановне:

— Теперь садитесь, — вышел из бухгалтерии, сверкая мундиром, глазами, сапогами, источая запах духов, вина, кожи здорового чистоплотного самца. Все продолжали работать, как будто ничего не произошло. Минут через 20 после ухода Офицерова кончился рабочий день.

Все эти двадцать минут Вера ерзала на стуле и не знала, как ей подойти к Ольге Ивановне, в каких словах выразить свое возмущение Офицеровым и Симой, свое сочувствие. Ничего так и не придумав, она ждала момента.

Первой, как всегда, упорхнула Симочка. Ушел Андрей Петрович, помахав на прощание рукой Ольге Ивановне и весело сказав:

— Учитесь колымской жизни. То ли еще бывает. Ольга Ивановна собиралась тоже уходить и натягивала какой-то старый плащ поверх лагерной телогрейки. Верочка подошла к ней, обняла, потянулась губами в щеку и, всхлипнув:

— О гад! О, какой гад! — стремительно выбежала на улицу.

К ее удивлению, мать не очень возмутилась, когда вечером она рассказала о происшествии в управлении. Софья Михайловна только грустно покачала головой и сказала:

— Да, Верочка, такая здесь жизнь. Когда я прихожу лечить ребенка, они — сама любезность, а в глубине души считают нас последними людьми. Приходится делать вид, что не замечаешь их хамства. Иначе жить на Колыме нельзя.

В вечерней школе у Веры был приятель — Иван Колосов. Он был спецпоселенцем. Спецпоселенцами, т. е. людьми, приговоренными к принудительному поселению без права выезда, в 45-м — 46-м годах были в основном военнопленные, освобожденные нашими или союзными войсками.

Иван с начала войны и до конца 43-го года сражался, был под Сталинградом и даже получил орден Красного Знамени. Потом был ранен. Выздоровев, снова воевал и в начале 44-го года, тяжело раненный, попал в плен. Пережил все ужасы плена. Его освободили американцы. Иван рассказывал Вере, как пленные отдыхали от гитлеровского лагеря смерти в зоне у американцев, где было и сытно и свободно, но как сильно тянуло их на родину! Как ползли слухи, что всех, кто возвращается из плена отправляют в лагеря. Как он, горячий комсомолец, спорил и доказывал, что это вражеская пропаганда, что не может человек отвечать за то, что, тяжело раненный, попал в плен, что надо верить советским офицерам, которые приезжали отбирать пленных для репатриации. А они говорили:

— Родина ждет вас. Ваши семьи ждут вас. Иван смело шагнул вперед, когда советский представитель спросил:

— Кто хочет вернуться на родину?

Репатриантов посадили в поезд, украшенный лозунгом "Родина ждет вас!" В Негорелом пересадили в теплушки, заперли и повезли на Колыму. Во Владивостоке они пять месяцев сидели в следственной тюрьме. Большинство попали в лагеря. Ивану повезло. Он оказался в плену тяжело раненным, и ему разрешили "вольно" жить на Колыме без права выезда.

И вот Иван, провоевав почти четыре года, вместо того, чтобы жить с матерью и братьями в станице на Кубани, вместо того, чтобы учиться и стать инженером, как мечтал, работал слесарем на авторемонтном заводе в Магадане, жил в общежитии, где, кроме пьянства, не знали развлечений, и с ужасом чувствовал, что его все больше затягивает водка. Обида, попранное чувство справедливости кипели в его душе. Случалось, он тяжело срывался. Как-то в ответ на довольно обычное замечание "зря у нас не сидят", он избил пожилого человека, договорника, просидел 15 суток под арестом и твердо заработал репутацию хулигана. Зимой 1945 года он решил поступить в десятый класс вечерней школы и там подружился с Верой.

Первое, что она потребовала от друга, — раз навсегда забыть водку. Иван радостно навсегда подчинился Вере, водка ему перестала быть нужна, ведь каждый день его ждала радость встречи с этой чудесной девушкой.

Когда Верочка, возмущенная, рассказала ему о происшествии в управлении, Иван реагировал не так, как Софья Михайловна. Он сжал зубы, так что они заскрипели, сжал кулаки и сказал:

— Дождется он у меня своего часа, гад. А ты, Вера, уходи оттуда. Зачем тебе с этими гадами вместе быть, иди к нам на ремзавод токарем.

И Верочка, не сказав матери ни слова, пошла токарем на завод. Теперь они проводили с Иваном вместе целые дни — днем на заводе, вечером в школе. Софья Михайловна, конечно, узнала об увлечении дочери. Она с ней говорила, убеждала, что Иван малограмотный парень, что он сильно пил и хулиганил, что у него в жизни нет никаких перспектив. На Веру ничего не действовало. И вот, когда Софье Михайловне доложили, что видели, как Верочка с Иваном целовались на лавочке за забором школы, Софья Михайловна пошла к начальнику управления Дальстроя и рассказала ему, что ее дочери грозит гибель из-за ничтожного мальчишки-алкоголика, спецпереселенца Ивана Колосова. Начальник управления, у которого Софья Михайловна лечила детей, с удовольствием ей оказал ничтожную услугу:

— Не беспокойтесь, дорогая. Завтра же его как ветром сдует. Конечно, надо оградить вашу прелестную дочь от этого бандита.

И назавтра Иван загремел на север в забой. Верочка показала мне письмо Ивана, оставленное ей перед разлукой

"Прощай, моя Вера, — писал Иван. — Напрасно я размечтался, что найдет ответ в твоем сердце моя беззаветная любовь, то, что я был и буду человеком, несмотря на мое ужасное, позорное положение. Размечтался, что нашел друга, жену на всю жизнь. Я знаю, ты меня любишь, но твоя мать, конечно, никогда не примирится с тем, что ее красивая, умная дочь, перед которой открыта дорога к образованию, к жизни в столицах, на которой с радостью женится кандидат наук или полковник, выйдет замуж за человека бесправного, человека без образования, да еще известного как не дурак выпить.

Видно, мне доживать жизнь с матом, с водкой, в тяжелой работе, в грязи. Прощай, моя Вера. Прощай навсегда!"

— Что же вы ему ответили на это письмо, Верочка? — спросила я.

— А я ничего не ответила. Я собралась, села на попутную машину и поехала к нему на прииск.

А дальше было так.

На прииск Верочка приехала в воскресенье утром. Грузовик довез ее до столовой, и там ей сказали, что бригада, в которой работает Колосов, живет в бараке № 2. Она подошла к низкому деревянному строению. Вошла в тамбур. Из барака слышались выкрики, обрывки песен, хохот. Никто не услышал ее стука. Она вошла. Помещение было темное, низкое, грязное. По стенам нары с какими-то тряпками вместо постелей. Человек двенадцать мужчин сидели за столом. На столе спирт, куски селедки на газете окурки, хлеб. Кроме мужчин за столом были еще две намазанные пьяные женщины, каждая в обнимку с двумя мужчинами.

Иван сидел спиной к двери, но Вера сразу его узнала и с ужасом смотрела, как он пил из стакана спирт, запивая его водой. Одна из женщин поймала Верин взгляд, и сипло завизжала:

— Ванька, блядь буду, если это не твоя маруха!

Иван обернулся и, увидев Веру, побледнел. Все загалдели:

— Ванька, точно, это к тебе! Ишь, какая краля!

Иван подошел к Вере. Хмель с него слетел. Он взял ее за руку и вывел из барака.

— Зачем, зачем ты приехала? Убедиться, что мать твоя права и я пьяница и хулиган?

— Не говори глупостей. Пойди умойся и оденься, я тебя подожду.

Иван ушел. К Вере подошел мужчина лет тридцати пяти.

— Что, испугалась, на нашу жизнь глядючи? А то, что здесь и делать больше нечего, как только спирт хлестать, ты подумала? А твой Иван золотой парень, я тебе точно это говорю. Он мне про тебя рассказывал, я не верил, а теперь вижу — правду говорил.

Мужчина ушел.

Вышел Иван. Он был бледен, смущен, убит.

— Зачем приехала?

Вере было мучительно жаль его.

— Пойдем в загс, зарегистрируемся. Иван потупил голову.

— Жалеешь? Нету здесь загсов.

— Все равно, я приехала, чтобы выйти за тебя замуж. Пойдем к начальнику прииска, к оперуполномоченному. Есть же здесь какое-нибудь начальство!

— Так что пришлось обойтись без загса. Пошли к оперуполномоченному да к начальнику прииска, все рассказали. Начальник дал Ивану три дня на свадьбу. Опер написал какую-то справку, что я являюсь женой Колосова. Товарищи очень деликатно поступили — все из комнаты ушли, где уж ютились, не знаю. Три дня мы прожили. А вернулась я домой, что было! Мама чуть с ума не сошла. Конечно, ее тоже можно понять. Она натерпелась горя, хотела для меня благополучной жизни. Только меня она совсем не понимает. Вот спровадила меня за бабушкой на материк, надеется, забуду я Ивана. Ведь мы с ним и не расписаны, можно просто разойтись. А я его никогда не забуду. Учиться-то я и сама хочу, а только с Иваном мы соединимся.

— А не сопьется он?

— Нет. Вы не знаете его. Он сильный и верный. Я ему деньги велела копить, чтобы мне приехать на Колыму. — Она засмеялась лукаво и счастливо. — Теперь он на тот спирт и копеечку пожалеет. Да он не на век на прииске. Кончится промывочный сезон, снова на заводе будет работать, будет учиться. Нет, не сопьется мой Иван. Добьемся мы, будем вместе. Нужны мне полковники и кандидаты наук! Мне нужен Иван, а уж как я-то ему нужна! Добьемся мы, будем вместе.

Я глядела в ее смелые, ясные глаза и верила: она добьется.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.