Дальняя дорога
Дальняя дорога
Вскоре после смерти брата Антон Павлович удивил своих знакомых и родных неожиданным решением. Он начал собираться в путешествие на Сахалин.
М. П. Чехов рассказывает, что «собрался Антон Павлович на Дальний Восток как-то вдруг, неожиданно, так что в первое время трудно было понять, серьезно ли он говорит об этом, или шутит».
Почему он решил поехать именно на Сахалин? Он никогда не проявлял никакого особого интереса к этому острову.
Поездка на Сахалин была по тем временам самым настоящим путешествием, утомительным и далеко не безопасным. Великой Сибирской железной дороги еще не было. От Тюмени нужно было ехать в тарантасе четыре тысячи верст. Антон Павлович хорошо знал, что его ждут и дорожная грязь, и разливы могучих сибирских рек, и жестокая тряска, и множество других испытаний, тяжелых и для вполне здорового человека. А он незадолго перед тем отказался от предложения об одной приятной поездке по той причине, что в вагоне у него всегда усиливается кашель. Но что значит вагонная тряска в сравнении с тарантасной, к тому же продолжающейся не день, не два, а многие недели!
Намерение Антона Павловича всем казалось непонятным. Его спрашивали о причинах поездки, писали ему недоуменные письма. Чехов отшучивался, стремился представить поездку легкомысленной, просто желанием «встряхнуться», а когда уж очень приставали с расспросами, то он делал серьезный вид: он хочет написать научный труд, диссертацию о Сахалине и тем самым хоть отчасти заплатить свой долг медицине — своей «законной жене», которой он изменил для литературы — своей «любовницы».
При «легкомысленном» варианте оставалось непонятным, почему нужно «встряхиваться» именно в тарантасе и именно в путешествии на Сахалин. Для того чтобы «встряхнуться», гораздо больше подходила обыкновенная комфортабельная поездка за границу. Кстати, после Сахалина Антон Павлович и совершил такую поездку.
При варианте же «деловом» опять-таки было неясно, почему для диссертации потребовался Сахалин. Чехов в свое время усиленно работал над интереснейшей научной темой — историей русской медицины, собрав для этого труда много материалов. Если ему так сильно хотелось «заплатить долг медицине» созданием научного труда, то почему бы он не мог вернуться к начатой и уже более или менее освоенной теме? Или почему бы он не мог, наконец, выбрать любую тему, не связанную с трудной поездкой?
Несомненно, что Антон Павлович хотел написать научный труд. Но несомненно и то, что он излагал далеко не все мотивы своего решения о поездке на Сахалин и тем самым «вводил в заблуждение» и своих родных, и своих знакомых, и, добавим, своих биографов. Один из последних, основываясь на объяснениях Чехова, свел все мотивы поездки к следующему: «В скучной и нудной жизни», которую до сих пор влачил Чехов, таких «двух-трех дней» не было (Антон Павлович писал в одном из писем, что в его поездке, вероятно, встретятся таких «два-три дня», о которых он будет вспоминать всю жизнь с восторгом или горечью. — В. Е.), а надо, чтобы они были, иначе нечем будет жить! Вот как нам представляется настоящее объяснение неожиданного для всех решения Чехова поехать на Сахалин».[16]
Биограф не замечает, что он ничего не ответил на главный вопрос: почему же для ярких двух-трех дней надо было ехать на Сахалин, а не, скажем, в Ниццу?
Чехов очень хорошо знал, что Сахалин, превращенный царским правительством в место каторги и ссылки, стал островом ужасов. Он отдавал себе полный отчет в том, что ему предстоит встретиться с сосредоточением в одном месте всех возможных видов человеческого унижения и страдания. Со своим повышенным чутьем к страданию и боли он готовился к тому, что его пребывание на Сахалине будет для него сплошной мукой.
Ключ к разгадке наиболее важных мотивов решения Чехова следует искать в двух его высказываниях. Одно из них мы встречаем в ответе на недоуменный вопрос Суворина: зачем Антону Павловичу понадобился Сахалин? Суворин писал, что поездка не имеет никакого смысла, потому что, дескать, Сахалин никому не нужен и неинтересен.
Прежде чем перейти к отповеди Суворину, Чехов сначала подчеркивает полное отсутствие у него каких бы то ни было претензий.
«Еду я совершенно уверенный, что моя поездка не даст ценного вклада ни в литературу, ни в науку: не хватит на это ни знаний, ни времени, ни претензий».
Далее он приводит в объяснение своего путешествия не главный, но действительно имевший для него известное значение мотив: «Поездка — это непрерывный полугодовой труд, физический и умственный, а для меня это необходимо, так как я… стал уже лениться. Надо себя дрессировать».
После всего этого он переходит к главному. Тут-то и прорывается и его недовольство письмом Суворина, и признание подлинных мотивов своего решения о поездке.
«…Вы пишете, что Сахалин никому не нужен и ни для кого не интересен. Будто бы это верно?.. Не дальше, как 25–30 лет назад, наши же русские люди, исследуя Сахалин совершали изумительные подвиги, за которые можно боготворить человека, а нам это не нужно, мы не знаем, что это за люди, и только сидим в четырех стенах и жалуемся на то, что бог дурно создал человека. Сахалин — это место невыносимых страданий, на какие только бывает способен человек вольный и подневольный. Работавшие около него и на нем решали страшные, ответственные задачи…
…Из книг, которые я прочел и читаю, видно, что мы сгноили в тюрьмах миллионы людей, сгноили зря, без рассуждений, варварски; мы гоняли людей по холоду в кандалах десятки тысяч верст, заражали сифилисом, размножали преступников и все это сваливали на тюремных красноносых смотрителей… виноваты не смотрители, а все мы, но нам до этого дела нет, это неинтересно».
И Антон Павлович как бы спохватывается: не звучит ли все это претенциозно, не получается ли что-то вроде декларации, провозвещающей великие последствия его поездки? И он возвращается к первоначальному скромно-будничному тону письма.
«Нет, уверяю вас, Сахалин нужен и интересен, и нужно пожалеть только, что туда еду я, а не кто-нибудь другой, более смыслящий в деле и более способный возбудить интерес в обществе.
Я же лично еду за пустяками».
Другое высказывание Антона Павловича, в котором тоже прорвалось ценное признание, содержится в письме к Щеглову. Тот высказал мнение, что современная критика все же приносит известную пользу писателю. Чехов возражает, что если бы критика в самом деле помогала писателям, то «мы знали бы, что нам делать, и Фофанов не сидел бы в сумасшедшем доме, Гаршин был бы жив до сих пор, Баранцевич не хандрил бы, и нам не было бы так скучно, как теперь, и Вас не тянуло бы в театр, а меня на Сахалин».
Биограф, объяснивший поездку Чехова на Сахалин только желанием Антона Павловича получить два-три ярких дня, трактует приведенное высказывание Чехова в письме к Щеглову в духе обывательской «скуки» и обывательского же стремления от скуки «проветриться».
Но мы хорошо знаем, что означала на чеховском языке скука и что означало его недовольство современной ему критикой. Мы знаем, что скучной историей он назвал тоску человека, не имеющего «общей идеи». Его недовольство критикой было связано все с той же тоской по великим целям и идеалам. И именно с этой тоской связывает он свое решение поехать на Сахалин.
Автограф А. П. Чехова. Письмо из Сибири по пути на Сахалин
Цель поездки Чехова на Сахалин была связана прежде всего с поисками ответа все на тот же вопрос: «что делать?»
В своей эпохе «малых дел», отсутствия идеалов у интеллигенции Чехов нашел для себя то, к чему всегда стремились русские писатели: возможность подвига.
Конечно, если бы ему сказали, что его путешествие на Сахалин — подвиг, он рассмеялся бы. Он сам всячески старался «снизить» свое путешествие, представить его «пустяком». И все же поездка была подвигом. И дело тут не в его болезни, не в трудностях пути, не в изнурительном, непрерывном полугодовом труде, а в стремлении прямо, лицом к лицу, сойтись с самой ужасной правдой и рассказать о ней всем.
Бывает, что писатель отправляется в экзотическое трудное дальнее путешествие под влиянием своего неуспеха, в заботе о своей репутации, о славе. Чехову, как мы знаем, не нравился его успех. Он боялся своей славы, боялся стать «модным писателем». Ему казалось, что он «обманывает» читателя, не указывая ему целей жизни.
Своей поездкой на Сахалин он хотел «заплатить долг» не столько медицине, сколько своей совести русского писателя.
Совесть великого народа — русский писатель всегда чувствовал свою ответственность перед народом за всю жизнь страны.
Когда Чехов пишет: «мы сгноили в тюрьмах миллионы людей», «мы… размножали преступников и все это сваливали на тюремных красноносых смотрителей», то это означает именно то, что написано: Чехов всем существом своим чувствует и свою личную ответственность за все преступления царского правительства.
Критикуя либералов за их приспособление к мерзости царской России, Ленин подчеркивал, что либералы способствуют политическому развращению населения царским правительством, ослабляют «…и без того бесконечно слабое в русском обывателе сознание своей ответственности, как гражданина, за все, что делает правительство».[17]
Всем своим творчеством Чехов воспитывал в своем читателе именно такое сознание ответственности, потому что у него самого оно отличалось исключительной силой и остротой. И его решение о поездке на Сахалин вытекало из этого сознания.
Была и еще серьезная причина для путешествия.
Чехов знал, что на своем длинном пути он встретит множество людей, увидит жизнь страны. Подмосковье, Петербург, родные южные места, Кавказ, Крым, Украина — всего этого было ему мало в его ненасытной жажде познания родины.
Антон Павлович готовился к своей поездке со всей присущей ему научной обстоятельностью, дотошностью. Он изучил, проштудировал целую библиотеку трудов по самым различным отраслям науки. История, этнография, геология, биология, уголовное право, тюрьмоведение, метеорология, география — таковы были науки, по-новому, а многие впервые изучавшиеся Антоном Павловичем. «Целый день, — писал он, — сижу, читаю и делаю выписки… Умопомешательство: «Mania Sachalinosa»… Приходится быть и геологом, и метеорологом, и этнографом».
В апреле 1890 года родные и знакомые проводили Чехова в Ярославль. Там он сел на пароход до Казани, оттуда — по Каме до Перми, затем по железной дороге до Тюмени и — здравствуй, колесуха, здравствуй, матушка Сибирь!
Кажется, сама природа решила всячески затруднить Чехову его поездку. Сначала его долго мучил «страшенный холодище» и днем и ночью: весна выдалась необычно поздняя. Потом, с потеплением, пошла такая грязь, что он в своем тарантасе «не ехал, а полоскался». Не раз ему приходилось переплывать сибирские реки во время буйного разлива на лодках, ежеминутно рискуя утонуть. Кое-какие штрихи, дающие представление о поездке, мы получаем из писем Антона Павловича к сестре, обращенных и ко всей семье.
«…Грязь, дождь, злющий ветер, холод… и валенки на ногах.[18] Знаете, что значит мокрые валенки? Это сапоги из студня. Едем, едем, и вот перед очами моими расстилается громадное озеро, на котором кое-где пятнами проглядывает земля и торчат кустики — это залитые луга. Вдали тянется крутой берег Иртыша; на нем белеет снег… Начинаем ехать по озеру. Вернуться бы назад, да мешает упрямство и берет какой-то непонятный задор, тот самый задор, который заставил меня купаться среди Черного моря, с яхты, и который побуждал меня делать немало глупостей… Должно быть, психоз. Едем и выбираем островки, полоски. Направление указывают мосты и мостики; они снесены. Чтобы проехать по ним, нужно распрягать лошадей поодиночке… Ямщик распрягает, я спрыгиваю в валенках в воду и держу лошадей… Занимательно! А тут дождь, ветер… спаси, царица небесная!..»
Описывал он и столкновение своего «тарантасика» с встречными тройками, при котором только случайность спасла его от гибели или инвалидности.
Несмотря на все трудности пути, настроение Антона Павловича было бодрое. Больше тысячи верст он проехал по Амуру, наслаждаясь мощной красотой пейзажа.
Его чувство родины расширялось. И горько и радостно было ему. Он видел много грубого, тяжелого, его возмущал дикий произвол, хамство чиновников. Но наблюдения его над крестьянами, над простыми русскими людьми с повседневным героизмом их труда в тогдашних сибирских условиях, — светлы и радостны. В путевых очерках «Из Сибири» отмечает он разговор с крестьянином, который говорит ему: «Примерно, у нас по всей Сибири нет правды. Ежели была какая, то уж давно замерзла. Вот и должен человек эту правду искать». Рассказывает Чехов о молодой крестьянке и ее муже, которые взяли на время пожить у них ребенка одной проезжей мещанки и так привыкли к нему, что боятся, как бы мать не забрала его у них. Хозяйка со слезами говорит об этой возможности, а мужу ее тоже жалко ребенка, «но он мужчина, и сознаться ему в этом неловко». «Какие хорошие люди!» — не может Чехов удержаться от столь не свойственного ему открытого выражения своих чувств. А в письме к сестре он восклицает: «Боже мой, как богата Россия хорошими людьми!»
Дальняя дорога, вызывавшая у русских писателей образы беспредельной шири, будившая грусть-тоску о скованной, заколдованной народной силе, томление грядущего счастья! И вот трясся в тарантасе, больной чахоткой, покашливающий, пристально внимательный русский врач и писатель, которого позвала в дальнюю дорогу всегда непоседливая, неугомонная русская совесть.
Впервые открывалась она, русская дорога, перед Чеховым в такой широте могучего образа родины. Неясное предчувствие расцвета страны, страстной поэзией окрасившее «Степь», утверждалось в его душе. Это еще не было тем захватывающим волнением непосредственной близости счастья, которое так поражает нас в творчестве Чехова второй половины девяностых — начала девятисотых годов. Но уже в этой дальней своей дороге Антон Павлович сделал такую, например, запись в очерках «Из Сибири»:
«На Енисее жизнь началась стоном, а кончится удалью, какая нам и во сне не снилась. На этом берегу Красноярск, самый лучший и красивый из всех сибирских городов, а на том — горы, напомнившие мне о Кавказе, такие же дымчатые, мечтательные. Я стоял и думал: «Какая полная, умная и смелая жизнь осветит со временем эти берега».
Вся необъятная страна вставала перед его взором, со своим даровитым, честным, ищущим правду, могучим народом. И чем яснее возникал в его мыслях и чувствах образ величия родной страны, тем больнее было думать о том, что она отдана во власть палачей, тупиц, Пришибеевых, тем сильнее хотелось сказать, что больше так жить нельзя!
По приезде на Сахалин Антон Павлович сразу начал свою грандиозную, лихорадочно-напряженную и вместе с тем систематическую, хорошо продуманную работу исследователя. Напряженность работы объяснялась тем, что в его распоряжении был очень ограниченный срок — всего три месяца, — иначе, по условиям навигации, ему пришлось бы задержаться на Сахалине на целый год.
«Не знаю, что у меня выйдет, — писал он в конце своего пребывания на Сахалине, — но сделано мною не мало. Хватило бы на три диссертации. Я вставал каждый день в 5 часов утра, ложился поздно и все дни был в сильном напряжении от мысли, что мною многое еще не сделано. Кстати сказать, я имел терпение сделать перепись всего Сахалинского населения. Я объездил все поселения, заходил во все избы и говорил с каждым; употреблял я при переписи карточную систему, и мною уже записано около десяти тысяч человек каторжных и поселенцев. Другими словами, на Сахалине нет ни одного каторжного или поселенца, который не разговаривал бы со мной. Особенно удалась мне перепись детей, на которую я возлагаю не мало надежд».
В октябре он отправился в обратный путь на пароходе: Индия, Сингапур, Цейлон, Порт-Саид, Константинополь, Одесса. В Китайском море ему пришлось пережить сильнейший шторм. В Индийском океане, подстрекаемый все тем же «непонятным задором», он на всем ходу кидался с палубы носовой части и взбирался обратно по веревке, которую ему бросали с кормы. Пышная, ослепительно-яркая природа, пальмовые леса, бронзовые женщины — все было таким странным после Сахалина!..
«Доволен по самое горло, — писал он Щеглову, — сыт и очарован до такой степени, что ничего больше не хочу и не обиделся бы, если бы трахнул меня паралич или унесла на тот свет дизентерия. Могу сказать: пожил! Будет с меня. Я был и в аду, каким представляется Сахалин, и в раю, т. е. на острове Цейлоне».
Огромны, богаты, сложны были его впечатления от поездки.
Каждый день на Сахалине приносил ему потрясения.
«Я видел голодных детей, — писал он в письме к известному прогрессивному судебному деятелю А. Ф. Кони, — видел тринадцатилетних содержанок, пятнадцатилетних беременных. Проституцией начинают заниматься девочки с 12 лет. Церковь и школа существуют только на бумаге, воспитывают же детей только среда и каторжная обстановка».
Если мы вспомним рассказы Чехова о детях, проникнутые нежной любовью к детворе, его боль за малейшую обиду, наносимую ребятам, то поймем, чего стоили Антону Павловичу встречи и разговоры с сахалинскими детьми.
Чехов видел на Сахалине наказание плетьми. Это зрелище потрясло его до того, что ему потом часто снились в кошмарах эти страшные сцены, и он просыпался в холодном поту.
Он вывез с Сахалина горечь на всю свою жизнь.
И все же поездка дала ему много новых внутренних сил, новое мужество, подняла его идейное сознание, его творческое самочувствие.
«Мое короткое сахалинское прошлое представляется мне таким громадным, что когда я хочу говорить о нем, то не знаю, с чего начать, и мне всякий раз кажется, что я говорю не то, что нужно».
«Какой кислятиной я был бы теперь, если бы сидел дома! До поездки «Крейцерова соната» была для меня событием, а теперь она мне смешна и кажется бестолковой. Не то я возмужал от поездки, не то с ума сошел — чёрт меня знает».
Мы ясно чувствуем уже по интонациям этих замечаний Чехова, как ходят в нем какие-то широкие волны, что-то океански-огромное просится наружу.
Перед тем как засесть за книгу «Острое Сахалин», Антон Павлович совершил свое первое заграничное путешествие. Вена, Венеция, Болонья, Флоренция, Рим, Неаполь, Генуя, Ницца, Париж промелькнули за полтора месяца перед ним.
Италия очаровала его так же, как когда-то и Гоголя.
Все, что свидетельствовало о более передовом, чем в тогдашней России, уровне жизни в западноевропейских странах, он отмечал с горечью русского патриота. Несмотря на всю силу обаяния великолепных незнакомых городов, на более свободный, по сравнению с царской Россией, воздух буржуазно-демократических стран, несмотря на все свое преклонение перед сокровищами культуры и искусства, он и тут сохраняет свою трезвость. На все смотрит он глазами русского человека.
Посмотрев выставку картин в Париже, он пишет с гордостью за русское искусство: «Русские художники гораздо серьезнее французских… В граи-нении со здешними пейзажистами, которых я видел вчера, Левитан король».
Его оскорбляет сытая наглость буржуазии. Монте-Карло представилось ему сгустком буржуазной пошлости, чем-то вроде мирового «роскошного ватер-клозета. В воздухе висит что-то такое, что, вы чувствуете, оскорбляет вашу порядочность, опошляет природу, шум моря, луну».
По возвращении в Россию Антон Павлович садится за «Остров Сахалин», одновременно работая и над другими произведениями.
Работа над книгой о Сахалине потребовала новых, дополнительных исследований и изысканий; иной раз, для того чтобы написать одну строчку, приходилось прочитывать новые горы книг. Ему хотелось дать читателю точное научное и художественное представление о Сахалине. «Вчера я целый день возился с сахалинским климатом. Трудно писать о таких штуках, по все-таки в конце концов поймал чёрта за хвост. Я дал такую картину климата, что при чтении становится холодно».
«Остров Сахалин» печатался главами в либеральном журнале «Русская мысль». Эта своеобразнейшая книга, сочетающая глубину и точность подлинно научного исследования с художественностью, явилась сильным разоблачительным документом, настоящим ударом по самодержавию, по эксплуататорскому обществу. Верный своей манере внешне бесстрастного повествования, Чехов достигал том большей силы воздействия па читателя, чем объективнее и «спокойнее» выглядело его исследование.
Он мечтал о соединении науки с искусством. В одном из его писем есть интереснейшее замечание о родстве научного и художественного мышления и об их будущем синтезе, который представит собою «гигантскую чудовищную силу».
В своем «Сахалине» он стремился к такому синтезу.
Книга произвела большое впечатление и в научных кругах и у широкого читателя. Ее резонанс был настолько силен, что царское правительство вынуждено было даже назначить комиссию на Сахалин для «упорядочения» положения, но, разумеется, практического значения это почти не имело.
Интересно отметить, что сам Чехов, никогда не бывавший удовлетворенным своими произведениями, был доволен тем, что в его «литературном гардеробе будет висеть и этот жесткий арестантский халат».
Полезность его чисто художественных произведений представлялась ему сомнительной. Эта же книга делала прямое, бесспорное общественное дело, привлекала внимание к страшным язвам, не давала спокойствия всем и всяческим «милостивым государям». Она была, в глазах Чехова, честным, бесхитростным, но зато несомненным трудом.