Авантюра с газетами
Авантюра с газетами
Из «Перевала» я попадаю в газеты: совсем неожиданно; под впечатленьем рассказов моих о Жоресе меня начинают упрашивать дать фельетон о нем; я пытаюсь в простой очень форме дать два фельетона; они имеют успех;175 мне предрекают: моя настоящая-де профессия — писать фельетоны; немного позднее один из фельетонистов, обычно бранивший меня, говорит:
— «Ведь как странно: когда вы в „Весах“, то вас мало читают; книги ваши — малопонятны; когда же вы пишете в газетах, то становитесь до того интересны, что увеличиваете нам тираж газеты; нет, — вы не осознали себя: в вас темперамент крупного фельетониста».
Мне было понятно, в чем сила газетной моей «популярности»: пишучи для газет, я не работал над стилем, отдавая черновики; если бы их отработать, то фельетоны мои бы отпугивали читателя.
Газетная карьера моя одно время взлетела вверх; за первый фельетон получал я десять копеек за строчку; через полтора месяца я уже получал пятьдесят кОпеек за строчку; через два месяца по состоявшемуся соглашению с тогдашней марксистской газетой «Столичное утро» (Валентинов, Виленский и т. д.) за четыре фельетона в месяц мне обещали платить по 50 коп. за строчку при двухстах рублях постоянного жалованья (независимо от гонорара).
Но окончилась быстро карьера газетчика: газета социал-демократов в 1907 году — явление ненормальное; она допускалась градоначальством, как… дойная корова; через каждые два дня она штрафовалась; когда же успех «Столичного утра» перерос все ожидания, — газету захлопнули; редакционную группу выслали из Москвы;176 участие мое в «Столичном утре» длилось не более месяца;177 это была единственная газета, в которой мне было незазорно писать; по закрытии ее писать стало негде; хотя фельетон мой был напечатан и в «Русском слове»178, хотя «Утро России» и соглашалось печатать меня, однако я не мог выносить атмосферы этих газет; я почувствовал глубокую растленность буржуазной прессы; и не мог поставлять газетам им нужного от меня материала; я шел в газеты со своим материалом: шел популяризовать литературную платформу «Весов» в борьбе их с литературной дешевкой; и мне удалось провести несколько фельетонов, которые я считал принципиальными.
В те месяца круто падали нравы прессы; принципиальным сотрудником желтой прессы, в моем понимании, мог стать лишь вполне беспринципный человек, как Влас Дорошевич. Я, настроенный угрюмо и мрачно, относился с глубоким презреньем и к возможной своей газетной славе, и к материальным благам, которые могли бы отсюда ко мне притекать; с начала 1908 года я угрюмо засел у себя, не откликаясь ни на зовы писать в газетах, ни на предложения читать лекции; последних было все еще слишком много у меня; но я иногда еще прибегал к кафедре, чтобы быть в контакте с живой молодежью; газетной же атмосферы вынести я не мог; с 1908 года мое участие в газетах — всегда редкий эпизод; такими эпизодами бывали появления фельетонов в «Утре России»179.
Позднее пробовал я писать в «Киевской мысли», потому что, попав в Киев, я встретился с Виленским и Валентиновым, там осевшими после разгрома газеты в Москве;180 они затащили меня к Кугелю, вырвавшему у меня фельетон; несколько фельетонов появились в «Киевской мысли»;181 но и здесь сотрудничество быстро пресеклось. Еще позднее ряд дорожных фельетонов появился в газете «Речь»;182 пытался писать я и в эпоху войны антимилитаристические фельетоны; но меня уведомили, чтобы я писал осторожней; опять сотрудничество мое иссякло183. Уже перед самой революцией эпизодически я стал давать материал и в «Русские ведомости»184, и в самую левую тогда в Петербурге газету: «День»185.
В 1907 году несколько месяцев я жил газетного жизнью; первые газетные выступления мои случились в оригинальной газете, в момент распада в ней левокадетских устремлений; газета покатилась налево под град ее изничтожавших ударов со стороны генерал-губернатора Гершельмана; я не помню даже первоначального названья газеты; в эпоху моего сотрудничества она меняла названия каждые три дня; и выходила, чтоб вновь закрыться; из вереницы заглавий лишь помню: «День», «Час», «Минута»;186 издатель ее был чудак, Мамиконян187, ухлопавший в нее все свое состоянье, которое он выплатил штрафами; он был в газету влюблен; ухлопав последние деньги, он не имел даже квартиры; в редакции жил, ел и спал: на драном диванчике; угрюмый, бородастый, большеглазый, не походил на издателя он; газета его была, по тогдашней оценке, лева; секретарем редакции был крошечный, белокурый хромец, по фамилии Голобородько; он мрачно выдаивал из меня фельетоны, печатая все, что бы я ни писал; он утверждал себя турецким подданным; я его не оспаривал; а редактировал несколько позднее остатки этой странной газеты с переменным заглавием старик Белорусов; я ладил с ним, мало понимавшим в литературе, но мне почему-то верившим; он чувствовал в моей злости нечто; мы сходились с ним на отвращении к провокации: он — к политической; я — и к литературной.
При мрачном Мамиконяне, турецком подданном Голобородько и старике Белорусове работалось в газете легко и свободно, пока меня не похитили из жалких развалин ее тогдашние социал-демократы, затевавшие «Столичное утро».
Не помню, как я в газету попал; но кажется, — не без Валентинова (Вольского); это был живой, бледный блондин, обладавший и даром слова, и умением будоражить во мне вопросы, связанные с марксизмом;188 он не был типом газетчика; скорей — доморощенного философа; мне казались странны его безгранные расширения марксизма на базе эмпириокритицизма; но я ценил в нем отзывчивость и то вниманье, с которым он выслушивал тезисы мной вынашиваемой теории символизма; он писал в те дни книгу, за которую ему так влетело от Ленина, назвавшего позицию этого рода эмпириосимволизмом; мы с ним договаривались почти до согласия в конечных темах наших построений; но Валентинову я подчеркивал, что позиция его развивается за пределы марксизма; и — в сторону символизма; он, в свою очередь, силился мне доказать, что напрасно я держусь за слово «символ», так как я на три четверти марксист; символизм-де во мне — ни при чем. Прочтя поздней знаменитое сочинение Ленина, я подумал: прав-то был я, а не Валентинов в оценке его тогдашней позиции189.
Во всяком случае, Валентинов был острый, увлекательный собеседник, живо относившийся ко мне и Брюсову;190 его-то усилиями и наладилась связь меж «Весами» и «Столичным утром»; литературный материал газете поставляли сотрудники «Весов».
В редакции газеты я завязал отношения с другим человеком, с которым не раз позднее встречался: с Петром
Абрамовичем Виленским; бледный, грустный брюнет, с черными остановившимися глазами, этот дельный и честный газетчик, прекрасный техник (тогда — меньшевик, поздней — большевик), представлял интерес: с каким болезненным анализом вперялся он в конфликты сознания; «то время» ведь для газетчика представляло собою сплошной конфликт; Виленский остро переживал вопросы совести, заостряя их до проблем романов Достоевского; с Валентиновым связывали меня теоретические интересы; Виленский интересовал переживаниями ужаса и гадливости перед разгулом желтой печати и всяческой провокации.
Когда газету захлопнули и я, вернувшись из Петербурга, узнал, что редакция выслана из Москвы, для меня стало ясно: на пути моем как газетчика вырастают сплошные конфликты с совестью; я надолго отказался от возможности реально работать в газетах; а между тем редактор «Утра России», Алексеевский, постоянно тянул меня в свою газету191, не стеснявшуюся в средствах; ничто не препятствовало мне утвердиться в этой «богатой» газете; препятствовал ее дух; помню, как Алексеевский пытался мне внушить правила газетной этики, искренно не поняв, почему после этих внушений я тихо ретировался (сотрудничество мое ограничилось раз в год издали посылаемым фельетоном на мою, а не их тему); он посылал меня вместе с Андреевым в Ясную Поляну к Толстому, прося дать силуэт Толстого;192 но я — отказался поехать; мои Силуэты в те дни были модны; но сделать Толстого объектом моды казалось мне неприличным.
К этому времени я многое уже рассмотрел в мире газет; и этот мир в сознании моем сплелся с азефовщиной, уже повисшей в воздухе;193 когда через год оказался я в Киеве и наткнулся на П. А. Виленского194, то обрадовался ему, как родному; для меня встал период, когда все еще можно было работать в газете. Помню, как мы с ним бродили по пригороду, среди приднепровских оврагов, а он признавался, что и ему хочется спрятаться от тогдашнего поганого мира, в котором он должен работать; казалось, глядя на бледное его лицо и глаза его, вперенные перед собой: этот — не типичный газетчик, а скорее исследователь глубин падающего сознания; он мог бы быть и судебным следователем от подпольщиков, и писателем школы Достоевского; он никуда внешним образом не бежал: лишь глубоко забронировался; под маской бесстрастия работало с еще большей остротой его сознание аналитика; позднее еще он был первым человеком, которого встретил я в Петрограде по возвращении из-за границы195: перед революцией; он оставался газетчиком в «маске»; я его попросил растолковать, почему в газетах печатают бред; с прежней грустной улыбкой он меня повел в ресторан, где и объяснил: в моих выступлениях из-за границы выявил я себя Дон Кихотом, пытаясь провести в фельетонах своих хоть тень правды:
— «У нас правдою называют ложь!»
Скоро из Москвы я опять приехал на несколько дней в Петроград; Виленский сердечно предоставил мне свое помещение; несколько дней, у него проведенных (его целыми днями не было, меня тоже), выявили мне и его пораженцем; тут только понял я, до какой степени он, собственно говоря, есть подпольщик; и мне показалось: его миссия в газетах — взрывать тогдашнюю патриотику, но — изнутри; он мне прочел свою повесть, сюжетная ось которой — конфликт между тем, что считается правдой, и тем, что правдой считает он.
Я потому задерживаюсь на Виленском, что он, как и Н. Е. Эфрос, — типы глубоко страдавших в старом режиме газетчиков, не закрывавших глаза на то, чем была газета вообще, не какая-нибудь газета, а всякая газета как таковая, в то время как ряд других газетчиков делали вид, — что все газеты — дрянь, за исключением «нашей»; эти же двое прекрасно знали: апология «нашей» газеты есть апология собственной возможности каждую минуту потерять совесть; оба мучительно разрешали вопрос, как быть газетному деятелю в такое поганое время; и, по-моему, разрешали достойно; Эфрос находил выход в невмешательстве и в отстранении от себя всего, что лично могло его замарать; а Виленский с каким-то искаженным отчаянием силился разлагать газетную подлость тактикой Маккиавелли под маской наружного бесстрастия. Позднее передавали меньшевистски настроенные: Виленский-де перебежал к большевикам, изменив убеждениям; должен заявить: он первый человек, которого я встретил в Петрограде после долгой жизни на Западе, был тогда уже внутренним большевиком и убежденным пораженцем.
Открылась тогда ужасная роль буржуазных газет; каждый газетчик, с которым встречался я, мне объявлял, что он — представитель шестой части света; но эта часть открылась воочию мне черным интернационалом, которого принцип есть беспринципность; последнюю видел я всюду; газеты покупали фельетонистов, писателей, собирали дани с фирм; в тот период русская пресса окончательно перешла на содержание к капиталистам; и, наконец, я ж видел тип среднего газетчика того времени, откуда он брался; во-первых, — все те из поэтов, писателей, которые лезли к нам в первую очередь, объявляя себя сторонниками символистов, но не печатаемые нами за отсутствием таланта, делались рецензентами, мелкими критиками и главным образом газетчиками; я видел, как талант шустрости, инсинуаторства и злого издева составлял быструю карьеру в газетах; таков Ал. Койранский, некогда объявивший себя символистом и написавший никудышные стишки; он выявился как модный газетчик-прохвост; Янтарев, отвергнутый «Весами», стал газетчиком;196 Бурнакин, потерпев фиаско с литературой, стал откровенной собакою, выпускаемой «Новым временем»; полное ничтожество в поэзии, Соколов-Кречетов обрел силу в кумовстве с желтой прессой197, Стражев, ничтожный поэт, умело и зло кусался в газетах; к 1907 году самым ядовитым типом «врагов», сводивших личные счеты с нами в газетах, были те именно, кто объявлял себя четыре года назад нашими союзниками, но кого мы не могли печатать в «Весах».
Хорош был контингент и старых газетчиков; с невероятною легкостью перепрыгивая через десять препятствий, они из вчерашних улюлюкателей делались нашими пламенными защитниками, чтобы через три дня опять закусаться; сколько раз П. Пильский объявлял себя сторонником символистов; и, наобещав десять фельетонов в защиту нас, принимался за прежнее; мотивы к перемене — мелкая месть; раз явившись в «Весы» проездом через Москву, Пильский выклянчивал у «Весов» солидный куш денег без всякой мотивировки; получив отказ, отомстил фельетоном. Так же до десяти и более раз переметывался и публицист Ардов, то враг нового искусства, то его «покровитель»; Янтарев, несколько месяцев сидевший у меня в кабинете с томными вздохами всепонимания, предательски всадил нож в спину Эллиса, оплевав его в дни, когда Эллис был оклеветан198. А Любошиц из «Новостей дня», в 1903 году цинично и громко оплевывавший декадентов с эстрады «Кружка», что думал, когда через два или три года с видом матерого знатока символизма при мне посмеивался над «рутинерами», не понимавшими нас? Недалеко ушли от них в смысле беспринципных перескоков оттуда-отсюда сколькие.
Но самым беспринципным гаденьким пакостником казался мне маленький, чернявенький Сергей Яблоновский из «Русского слова»; этот человечек обладал истинным талантом вони; он подкрадывался со сладеньким видом; но так подло ущипывал, выбравши поболючее место, что несколько раз мне хотелось ему закатить затрещину; этот обгаживал со знанием дела; я не вменяю ему, что в начальной газетной травле меня он стяжал пальму первенства систематическими доносиками; я не могу ему простить — вот чего: в 1907 году я читал лекцию об искусстве будущего; после нее я отвечал по запискам; Яблоновский, видя контакт меж молодежью и мною, забеспокоившись о судьбе своих недавних доносиков на меня, вылез на кафедру: прокричать мне свой слюнявенький панегирик; в дальнейшем он не отказывался ни от этого панегирика, ни от гнусностей; в зависимости от падения или повышения моего курса он применял то ту, то другую систему ко мне; наконец его Иудушкина тактика вызвала небывалый скандал в «Кружке»;199 после моего горячего слова Яблоновский вылез на кафедру, повернув ко мне свое морщавенькое лицо, и, пощипывая бороденочку, он слащаво зашепелявил мне:
— «Борис Николаевич, это я — не о вас…»
И тотчас же в сторону публики понеслись такие гадости по адресу якобы не меня (а на самом деле меня), что я почувствовал, как упаду в обморок не от обиды, — от вони; когда же он, прерывая поток своих мерзостей, подаваемых рукой семистам слушателям, повертывался ко мне и со слюнявой ласкою шепелявил: «Борис Николаевич, это я — не о вас», — и снова в публику, то я, — должно быть, действительно лишился сознания, потому что я очнулся тогда, когда уже другой, неуравновешенный и даже душевно больной (пациент Баженова) писатель Тищенко, опрокидывался на меня с какими-то дикими воплями; и вот что произошло: не помню, как вскочил, и не по адресу Тищенко, а вони Яблоновского, от которой только что пришел в себя, ударив кулаком по столу, проорал:
— «Молчать! Вы лжете! Возьмите слова обратно». Не слыша, как зал, вскочив, гудит, как председатель,
Кречетов, звонит колокольчиком, я с ревом ринулся, опрокидывая стулья, через вскочивших газетчиков, на несчастного Тищенко, потрясая руками:
— «Молчите! Подлец… Я оскорблю вас действием!» Но сзади меня схватили чьи-то могучие руки; я оказался схваченным Бердяевым; в зале был рев; видел несколько поднятых стульев; публика, разделясь, бушевала; подбегали друг к другу, крича друг другу; часть аудитории бросилась на эстраду; кто-то вскричал: «Занавес!» Эстрада задернулась; за ней стоял рев; кто-то протягивал мне стакан с водой; какие-то плотным кольцом обступили Тищенко, думая, что я все еще ринусь к нему; но Тищенко — ни при чем; просто я, впав в бессознание и очнувшись, когда Яблоновский уселся, реагировал лишь на него; меня, кем-то уведенного к лестнице, нагнал сломя голову за мной бросившийся Гершензон:
— «Борис Николаевич, стойте! Вы правы. Но вы должны взять назад слово „подлец“; извинитесь пред Тищенко; это не он, а — Яблоновский».
Точно облили ушатом холодной воды; я понял, что ударил «подлецом» не по адресу; подтащили к Тищенко; я взял назад «подлеца»; меня довез домой не то Эфрос, не то Русов.
Скандал был чудовищен; испугались все; в газетах о нем — ни звука;200 градоначальник обратился к «Кружку» с требованием: прекратить подобные инциденты; странно: сочувствие оказалось на моей стороне;201 Сергей Иванцов, директор «Кружка», встретясь со мной, долго тряс руку, советуя не бывать в этом недостойном месте (на заседаниях); а Н. Е. Эфрос грустно вздохнул в ухо:
— «Я же предупреждал вас! Они вам не могли простить слов о продажности прессы».
Месяца три назад я горячо говорил с трибуны «Кружка» и, жестом показывая на сидящих на эстраде, коснулся продажности девяти десятых нашей тогдашней прессы; в ответ — рукоплескания; рукоплескали с эстрады жалкие наймиты капитализма; пилюлю мою проглотили; но стали ввертывать черносотенный смысл в мои слова (кадетов нельзя было трогать): я-де против свободы высказываний, против шестой части света; я и был против этой «свободы» (разнузданности капитализма и его прихвостней); симпатии меня влекли к газетчикам типа Виленского; он же был выслан в те дни; вместо «Столичного утра» водворилось желтое «Раннее утро»202, смимикрировавшее заглавие марксистской газеты на ее развалинах (последняя имела успех); но в «Раннем утре» я отказался сотрудничать (оно почти что украло один из моих фельетонов);203 из «Раннего утра» теперь планомерно в годах меня ели до революции.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.