Расставания

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Расставания

Поймали птичку голосисту

И ну сжимать ее рукой…

Г. Р. Державин

Прошло еще два года — шутка сказать! Все-таки чересчур большие перерывы в моих писаниях — так можно и до конца их не дотянуть. А ведь надо, обязательно надо. Сомневаюсь, чтобы еще у кого-нибудь из моих сотоварищей по «Современнику» хватило усердия изложить на бумаге пережитое.

Я, как принято говорить, оставил перо после фразы: «Дети 56-го струхнули не на шутку», — оставил в 1-й Градской больнице в Москве, а в апреле 81-го берусь за него снова, уже в Ялте.

Выехал в Ялту утром 16 апреля, а накануне вечером, 15-го, «Современник» торжественно отмечал двадцатипятилетие своего существования!

— Этот день надо было пережить, — сказала мне Лиля Толмачева, когда все было завершено.

Действительно, надо было. Трудно было. В зале и на сцене много знакомых лиц. Но скольких, скольких уже нет… Минутой молчания почтили память ушедших. Прозвучали имена Володи Паулуса, Олега Даля, одного из авторов пьесы «Два цвета» — Авы Зака, Константина Михайловича Симонова, кого-то еще. В ту минуту я подумал: «А бедного Ёсю Либгота забыли». Грустно. Конечно, что значит потеря старого Либгота по сравнению с трагедией тридцатидевятилетнего Олега Даля? И все-таки…

Когда я в 59-м году вступил в труппу «Современника», то знал уже многих, почти всех.

— А кто этот старый еврей, который непременно во всех спектаклях участвует?

— Это? Иосиф Миронович Либгот… Ёся! — с ласковой фамильярностью окликнул того мой собеседник.

Ёся, нисколько не обидевшись на столь амикошонское обращение, подошел. По возрасту он годился нам в отцы, но вполне мог оказаться и дедом.

Тут-то я и узнал, что Иосиф Миронович — энтузиаст молодого театра. Театрального образования у него не было, пришел он в «Современник» из самодеятельности и был готов играть любые роли, только бы ходить по сцене, только бы, как говорили в старину, дышать запахом кулис. Дышал он этим запахом бесплатно, а жил на скудную пенсию, которую получал за заслуги, к театру отношения не имеющие. Среди молодых счастливцев, играющих в молодом «Современнике», он был едва ли не самым счастливым служителем Мельпомены. Театру это оказалось на руку: людей вначале не хватало, штатное расписание было довольно скромное, а посему Ёся появлялся почти во всех тогдашних спектаклях. Иногда ему даже доверяли говорить слова, он получал роли «с ниточкой». «Два цвета», «Продолжение легенды». «Никто», один из низших служащих в «Голом короле» — вот его репертуар. Он ездил с «Современником» на все гастроли: в Кузбасс, на целину, в Ленинград…

Во время юбилейного вечера на большой экран проецировали старые фотографии и остроумно их комментировали. На одной — группа ребят-современниковцев на камне у воды: снимок, вероятно, сделан во время летних гастролей, где-нибудь на Волге. Очень, очень молодые, неприлично молодые: худенькая Алла Покровская, кудрявый Петя Щербаков и другие ребята и девочки в плавках, в купальниках улыбаются в аппарат, а на переднем плане тоже в плавках и в очках возлежит седой, лысый шестидесятилетний Ёся Либгот. В остроумном комментарии его не упомянули. Может, оттого, что молодежь, которая делала «капустник», просто не знала, кто этот старый человек и как он затесался в славную компашку.

А он выступал на всех наших собраниях, вызывая улыбку одних и раздражение других, — кстати говоря, в чем-то даже объяснимое. Ефремов, как-никак, строил профессиональное дело, и многоречивый зануда Ёся Либгот должен был его раздражать, напоминая собственной персоной, что до истинно профессионального театра нам еще далеко, пока он, Ёся, ходит по сцене, говорит слова, жаждет ролей, а на собраниях труппы употребляет выражения «наш театр», «это пьеса не нашего театра», «манера играть такого-то артиста не современниковская»…

Милый, милый Ёся Либгот. Доброжелательный, бескорыстный маленький Ёся. Огромный Петя Щербаков — ныне народный артист, бессменный секретарь парторганизации «Современника», дружил или подыгрывал в дружбу с доверчивым стариком. Они были на «ты», любили на гастролях провести вечерок вместе. Старик очень гордился этой дружбой. Что же ты, Петя, не подсказал сегодня внести в поминальный список имя И. М. Либгота? Это было бы так кстати и так в стиле и духе раннего «Современника». Забыли старого Фирса. Аминь!

Да, день 15 апреля надо было пережить. Это почувствовал даже я, оставивший театр одиннадцать лет назад. А каково было тем, кто всю четверть века или около того отработал в этом деле?

Когда на экране возник слайд с Олегом Ефремовым, в зале произошло то, чего не могло не произойти: овация. Зажгли свет. Взволнованный Ефремов — он находился среди зрителей — встал. Аплодисменты длились и стихли только тогда, когда он опустился на место. То же повторилось с Галей Волчек, и это было «не слабо», как теперь говорят.

Но вот на экране мелькнул — не Олег, не Галя, не Женя Евстигнеев, а Аркадий Исаакович Райкин… в качестве отца Кости Райкина, нынешнего артиста нынешнего «Современника», который как раз сейчас и комментирует кадры, проецируемые на полотно, — комментирует смешно, а то и грустно. И опять овации. Аркадий Исаакович тоже здесь, в зале, публика его, разумеется, узнала, но света на сей раз не зажигают и Райкин-отец не раскланивается — это тоже естественно и понятно: не его вечер, не его юбилей, не его боль. Овации тем не менее настойчиво длятся и не соглашаются затихать. Почему? Зачем?

Что ж, это тоже входит в «повестку дня», который предстояло пережить и обдумать, — как и то, например, что состав людей, пришедших поздравить «Современник», во многом случайный, непривычно пестрый… впрочем, если и непривычно, то по сравнению с теми, давно отошедшими днями нашего театра. Сейчас это как раз привычно. Обыкновенно. Все правильно. Иначе и быть не может.

На экране — Паулус, Даль… Да, «иных уж нет, а те далече».

…Уже незадолго до конца его тридцатидевятилетней жизни на какой-то встрече со зрителями Далю пришла записка: «Олег Иванович, у Вас есть друзья? Кто они?» «Друзей у меня нет, — отвечал Олег. — Они у меня были. Влад Дворжецкий, Володя Высоцкий… — Потом помолчал, глядя по своей обычной, мрачноватой манере последних лет внутрь себя, и добавил: — Я чувствую, что они меня ждут…» Когда очевидец рассказывал эту жуткую историю, я не удивился. Дело шло к тому. Безвкусная, кощунственная по отношению к себе фраза была сказана без тени рисовки и абсолютно искренне. Прошло несколько месяцев, и Олега Даля не стало…

У поэта Арсения Тарковского сказано так:

«Не описывай заранее

Ни сражений, ни любви,

Опасайся предсказаний,

Смерти лучше не зови!»

А герой одного из рассказов Эдгара По постоянно чертыхался: «Черт бы меня взял» да «черт бы меня побрал». И черт его прибрал-таки. Напоролся он в темноте на проволоку, и отлетела к черту голова. Что-то подобное я встречал и в русских сказках… Да что говорить: произнесенное вслух слово — вещь не пустая.

«Слово — только оболочка,

Пленка жребиев людских,

На тебя любая строчка

Точит нож в стихах твоих…».

Когда от разрыва сердечной аорты в одночасье не стало Павла Луспекаева, я провожал его тело, которое увозил в Ленинград студийный «рафик». В морге больницы Склифосовского мы прощались. Я был в состоянии шока, к тому же хотя и не сильно, но пьян. Страха перед мертвым телом не было. Прощаясь с покойным, я пробормотал что-то вроде того, что сказал со сцены Даль.

Вечером того же дня от сильного удара об угол шкафа у меня произошло сотрясение мозга, и я оказался в Боткинской больнице. Когда пришел в сознание, обнаружил, что все лицо у меня синее. Кровь вышла на поверхность, и я остался жив.

Те дни были чрезвычайно трудными днями в моей — в общем счастливой — жизни. Я катился вниз и спешил к идиотскому концу, не сделав очень многого из того, что было мне, видать, написано на роду. Этот случай предостерег меня. Еще не бросив пить окончательно, я сумел взять себя в руки, и это дало мне возможность заняться делом, то есть трудиться дальше в меру отпущенных сил и способностей, которые, как известно, хотя и не зависят от нас, но требуют реализации. А если мы с ними поступаем нерачительно, то совершаем грех. Не перед собой, даже не перед людьми, а перед чем-то высшим — не умею сказать, перед чем… И стоп. И точка. И как бы ни были скромны наши способности, это именно так и никак иначе.

«Исполнен долг, завещанный от Бога мне, грешному», — говорит пушкинский Пимен, говорит Пушкин.

Мог ли Даль сказать это о себе? Вот вопрос, который и по сей день не дает мне покоя. В попытке разобраться я начал записки о моем покойном товарище, талант которого был незауряден, прекрасен и мучителен для него самого…

Хоронили Высоцкого. Олимпиада. Жара. На Ваганьковском — те, которые туда попали. Свежевырытой могилы Олегова друга не видно: вокруг нее толпа. Даже не слышно, что над ней говорят. Это, в сущности, и не важно. Вовсю светит, палит солнце. Резко слышно, как шаркают ноги по асфальту кладбища. Женщины — в черном. Вижу опухшие от слез и усталости лица Беллы Ахмадулиной, Люды Максаковой, актрис Театра на Таганке. Кто-то пытается подойти, пробиться к могиле, я стою чуть в стороне, понимая, что это бессмысленно да и, вообще-то, не обязательно.

Там, где стою я, есть пространство. Рядом — сосредоточенное лицо Аллы Демидовой. Слева от меня — Олег Даль. Трезвый, тоже сосредоточенный, внешне спокойный. На нем коричневый летний пиджак в белую полоску. Он молчит и смотрит туда, откуда уже доносится стук молотков. Поморщился, словно от мелкой неприятности. Ко мне подходит Галина Волчек. Она, как и Демидова, в черном. Шепчет: «Может, хоть это на него произведет впечатление?» Это она — о Дале. Я машинально отвечаю что-то вроде: «Хотелось бы». Но сейчас мне, как и всем, впрочем, не до Олега. Сейчас заканчивается последний акт другой драмы. Осталось только закрыть занавес и разойтись по домам. А потом разговоры, обсуждения, истинная горечь воспоминаний и ярмарка тщеславия; пьянка у одних, горе у других, размышления и очередные дела у третьих.

Мог ли я предполагать, что тогда, в тот солнечный июльский день 1980 года, на Ваганьковском я в последний, последний, последний раз вижу Олега Даля живым?! А может быть, мы еще где-нибудь мельком пересеклись: на премьере в Доме кино или просто на улице? Нет. Он занят своими делами, я — своими. Дел у всех по горло. Я слышу о нем: где-то снимается, кажется, с Табаковым; еще какие-то планы. В Ленинграде, где в это время снимаюсь я, в номере гостиницы смотрю Даля в телефильме «Принц Флоризель». Неровно. Иногда даже кажется, что его партнер, Игорь Дмитриев, играет точнее, в жанре… И вдруг замечательный далевский кусок! Нет, все-таки Даль есть Даль! И вдруг опять слабо, как, к сожалению, нередко у него в последнее время: не сводит концы с концами, путает краски… Ах, вот опять взлет! Ну, наконец снял этот идиотский дамский парик. Свои прекрасные волосы, улыбнулся своей далевской улыбкой… Титр: «Конец фильма»…

Олег Даль на похоронах Владимира Высоцкого. 1980

— А Даль-то поступил к нам в Малый!

— Ну да?

— Да, репетирует у Львова-Анохина в «Фоме Гордееве» роль Ежова.

— И как?

— Знаешь, потрясающе! На первой репетиции с листа так прочел, что все в отпаде… У нас в Малом от такого отвыкли. Все-таки он поразительный!

Значит, Даль в Малом. Вернулся на круги своя. Начинал там студентом, считал себя учеником Бабочкина (хотя не учился у него). Мы с ним оба сходились в любви к таланту Бориса Андреевича, оба считали его истинно большим актером, часто обсуждали, разгадывали актерскую его природу — то, что разгадать нельзя, но о чем всегда интересно потрепаться в гримуборной перед спектаклем. И вот Бабочкина давно нет в академическом Малом, а неакадемический Даль — в академии… Интересно… Надолго ли? Когда Даль уйдет и как? Поскандалит или тихо-тихо соберет свои пожитки, сложит, скудные, в актерскую котомку, скажет, присвистнув, как Аркашка Счастливцев: «А не удавиться ли мне?» — и айда из Керчи в Вологду…

Все та же Волчек уверяла меня, что Даль нигде не удержится, что у него-де мания величия, что такой уж он и ничего с этим не поделаешь. Я спорил, но вроде оказывается права Галина Борисовна: ушел-таки Даль — сначала из «Современника», потом с Малой Бронной, где мы с ним опять служили вместе и где он так резво начал у Эфроса. Сыграл за два неполных сезона в «Месяце в деревне» — студента Беляева, в «Веранде в лесу» — одну из главных ролей, третью репетировал в пьесе Радзинского «Конец Дон Жуана». Снялся у Эфроса на ТВ в роли Печорина, в «Островах в океане» Хемингуэя плюс главная роль в фильме по повести Андрея Битова «Заповедник». Не слабо! А все-таки ушел Счастливцев-Несчастливцев Олег Даль и от Эфроса…

Что за черт! Как в этом разобраться? Сам Даль никогда ничего до конца не объяснял про свои уходы и приходы. Не считал нужным. Можно было только догадываться. А теперь, значит, в Малый определился. Уйдет — не уйдет оттуда?

Ушел. И ушел теперь уже навсегда. И отовсюду…

Студентом школы Малого театра в начале 60-х Олег снимался в фильме по «Звездному билету». Символично! Сыграл роль Алика Крамера. Ничего уже не помню из этой картины. Память отчетливо зафиксировала только один кадр: Крамер — Даль стоит, по-моему, в плавках у моря на фоне неба. Стоит во весь рост, в профиль, одну худую длинную ногу выставил вперед, худые, длинные руки скрестил на груди, которую мощной не назовешь, голова гордо отброшена назад. Стоит галльским петухом, эдаким еврейским Сирано де Бержераком. Смешно, обаятельно стоит, не просто стоит — с выдумкой…

Слух об Олеге пришел к нам, в молодой «Современник», еще до его показа в театре, после которого Даль вместе со своим сокурсником Витей Павловым был туда, разумеется, принят, и принят с восторгом.

Даля мы называли Даленком. Точно — Даленок! Олененок. Еще не Олег — Олежек. Олег у нас — Ефремов. Но и не Лелик. Лелик — Табаков (покуда не Олег Павлович). Итак, Олежек Даль или Даленок. На втором, заключительном туре показа (у нас тогда практиковались туры, в «Современнике» на площади Маяковского) Даль и Павлов играли первую картину из «Голого короля». Даль — Генрих, Павлов — Христиан. Играли в костюмах из нашего же спектакля с нашими же актерами, которые им подыгрывали: Нина Дорошина была принцессой. Это был один из самых блистательных, изумительных показов, которые мне довелось увидеть в своей жизни. А видел я их немало. Кто только не показывался в «Современнике».

Показ — дело особое, специфическое, чрезвычайно трудное для абитуриента. Поступающий играет, как правило, в фойе театра. Сидит вся труппа (по крайней мере так было в те годы), худсовет, главный режиссер. Показывающийся лишен привычной атмосферы спектакля, лишен беспристрастного зала, естественных его реакций. Он играет перед носом у придирчивых коллег, а на втором туре, по тогдашним правилам, к тому же показывает что-нибудь из репертуара самого «Современника», актеры которого и решают его судьбу.

Помню показ молодого Володи Высоцкого. Он ушел из Театра имени Пушкина от Равенских, поболтался по провинции с Театром миниатюр Полякова и решил пробовать свои силы, придя к своим товарищам по Школе-студии МХАТа в «Современник», где Володя был со всеми на «ты».

Высоцкий, в отличие от Даля, сразу был допущен на второй тур, и ему самому пришлось выбирать для показа роли из тогдашнего нашего репертуара. Он выбрал Маляра из комедии Блажека «Третье желание» и Глухаря из пьесы Зака и Кузнецова «Два цвета». Эти роли с блеском играли два ведущих актера театра — Табаков и Евстигнеев, и выбрать именно их было со стороны Высоцкого, мягко говоря, безрассудством. Куда вернее было бы наметить два слабых звена в цепи актерских ролей и продемонстрировать абсолютное превосходство. Высоцкий, конечно же, это понимал, но ведь надо помнить, что это уже был Высоцкий, и он-то сам об этом знал.

Беда в том, что в те времена, кроме него, об этом не догадывался еще никто или, во всяком случае, очень, очень немногие, наиболее близкие ему люди, да и то вряд ли. Для нас же, решавших его судьбу, это был всего-навсего младший товарищ по Школе-студии МХАТа, не снимавшийся в кино, ничего не сыгравший в театре, за исключением каких-то там ролей у Равенских, в которых мы Высоцкого к тому же и не видели. Ну что мы о нем слыхали? Что пел в студии какую-то блатнягу, а мы, современниковцы, тогда уже бредили Хемингуэем…

В общем, гора не пошла к Магомету и юный Магомет пришел показываться горе. Показался, а вернее — не показался. Что мы увидели? Наглый малый, ростом невелик, красавцем не назовешь, голос хриплый, говорит — жилы на шее надуваются, и не юный какой-то с виду… Ну да ладно! Это еще полбеды. Мы-то ведь тоже не академики, и современниковский первач Игорь Кваша мхатовскому Ершову еле до пупа достает. Но зачем Высоцкий Маляра и Глухаря собрался играть? Вот что странно!

Как бы то ни было, сыграл он в фойе и отечественного хулигана в тельняшке, и чешского алкаша. Сыграл неплохо, но и не блистательно, — это уж точно. До наших ему и впрямь тогда было далеко. Словом, не принял Высоцкого «Современник» в свое святое братство, не по ревности, не по злобе не принял — просто не сумел разглядеть и понять, — и пошел Высоцкий искать свою судьбу дальше. «Я прийти не первым не могу!» — споет он потом в замечательной своей песне об иноходце. «Я скачу, но я скачу иначе… По камням, по лужам, по росе… Говорят, он иноходью скачет. Это значит — иначе, чем все…».

Даленок и его сокурсник Витя Павлов были, как сказано, наоборот, приняты нами на ура. Уже на первом туре, когда Даль показывал что-то из студенческого репертуара школы Малого, мы недоумевали, зачем ему дальнейшие испытания.

— Олег Николаевич! Олег! Ну зачем ему мучиться на втором туре? Парень — блеск! Ты что, сам этого не видишь?

— Парень действительно хороший. Но порядок есть порядок: мы зачем-то-принимали Устав? И потом, второй тур ему только на пользу. Поверьте мне. Такому надо закаляться. К тому же он не один. Есть Павлов. Сыграют на показе Генриха и Христиана из «Голого короля», а потом сразу введем их в спектакль — пусть дублируют Земляникина и Круглого. И спектаклю на пользу, и наш Устав не нарушен. Все должно быть разумно и справедливо.

Второй тур стал праздничным. Партнеры подыгрывали новичкам, как на премьере. Милая принцесса Генриетта — Дорошина, смешная, длинноногая, с тонкой талией, рдела от любви к Генриху — Далю маковым цветом. И Павлов, и Даль — оба были в ударе. Потом, уже войдя в спектакль, они, к сожалению, так в нем никогда не играли, хотя были лучше первых исполнителей во много раз.

Насколько я знал и понимал Большого Олега, он должен был обожать Олега Маленького. По многим причинам. По какому-то внутреннему сходству натур, да и по внешнему — тоже. Посмотрите на фотографию молодого Ефремова в возрасте Даля того времени, о котором я сейчас пишу. Вспомните ефремовского Ивана-дурака в Центральном детском или слугу в «Мещанине во дворянстве» на той же сцене. Даленка можно было бы принять за младшего, ну по крайней мере за двоюродного брата Олега Большого. Да, Олег Даль скорее происходит из «породы Ефремовых», чем от далекой ветви знаменитого Владимира Даля — составителя Толкового словаря и врача Пушкина. Кстати говоря, родственник ли он тому, я лично не знаю и до сих пор. Взглянешь на молодой портрет «предка» — вроде похожи, да и Даленок в подпитии туманно на это намекал, однако в трезвом виде никогда на эту тему со мной не заговаривал.

Как известно, и Лермонтов любил порассуждать о далеком шотландском предке Лермонте и об испанце Лерме. Но насколько я знаю, современники его всерьез это не принимали, да и многие более поздние лермонтоведы глубоко над этим не задумывались. А сравнительно недавно в «Неделе» — статья. Оказывается, что далекий предок нашего классика, этот самый Лермонт, состоял в родстве не с кем иным, как с лордом Байроном! И стало быть, ихний Байрон — родня нашему Михаилу Юрьевичу, о чем Лермонтов и не знал!!!

«Нет, я не Байрон, я другой,

Еще неведомый избранник,

Как он, гонимый миром странник,

Но только с русскою душой.

Я раньше начал, кончу ране…».

Молодой Даль много пел. Он именно умел петь, а не разговаривать под гитару.

Приехал впервые в Москву — договариваться о гастролях — Дин Рид. Пришел в «Современник» на спектакль. Татьяна Лаврова и я играли «Двое на качелях». Собственно, американец и пришел по приглашению Лавровой, с которой познакомился на кинофестивале где-то в Южной Америке. Татьяна тогда была женой Даля. Олег подъехал к концу спектакля, и мы вместе с Дином Ридом и его переводчиками (это были двое молодых людей: он и она) отправились сначала в отдельный кабинет ресторана «Арагви», а затем в номер гостиницы «Украина», где проживал американский артист.

Рид показывал нам свои рекламные альбомы и проспекты с фотографиями из ковбойских фильмов, о которых мы понятия не имели, и мы с законным для конца 60-х годов интересом их разглядывали.

В номере Рида была гитара. Мальчик и девочка из Госконцерта шептали мне:

— Миша, попросите его спеть. Он так поет! Вы получите такое наслаждение! Это ведь не каждый день вам выпадает счастье сидеть с Дином Ридом! Попросите! Воспользуйтесь случаем!..

Я воспользовался. Рид спел что-то фольклорное. Потом еще спел. Как бы не прочь был петь и больше, но тут Даленок на каком-то, похожем на туземный, языке сказал:

— Дин, хэлло, гив ми инструмент, плиз…

Дин поднял брови.

— Ну, дай, дай, не бойся, я его не съем…

Даль подстроил гитару и вывел чистым высоким звуком: «Там вдали за рекой зажигались огни, в небе ясном заря догорала. Сотня юных бойцов из буденновских войск на разведку в поля поскакала…» Потом пел Есенина, потом все вперемешку. Дин Рид обалдел. Потом спросил Даля:

— У вас есть диски? Много?

У Даля не было дисков, он не выступал на телевизионных «Огоньках», он не сделал есенинской программы, он не снялся (снимаясь много) в истинно музыкальном фильме, он не сыграл Гамлета, не сыграл пушкинского Моцарта, он не, не не — и еще раз не… Он, собственно, ни черта не сделал из того, что обязан был сделать! Почему?!!

Может быть, это досужие переживания? Нет Даля — Гамлета, но есть Даль — Шут в «Короле Лире» Козинцева. Не было Даля — Моцарта, но есть фильм, где Даль читает стихи Пушкина. Есть, наконец, десятки фильмов, среди которых «Женя, Женечка и «катюша», «Эта старая, старая сказка», «Хроника пикирующего бомбардировщика» — мало ли их? Были дивные роли в театре, на телевидении. Остались, наконец, записи на радио. То есть получается, что он сделал колоссально много и многое из сделанного им колоссально! Да, для другого талантливого актера нашего поколения этого хватило бы за глаза, но для Даля это обидно мало. И дело даже не в ранней смерти. А в чем же? Нет, я еще не готов ответить… Вернемся к истокам.

Даль был много занят в текущем репертуаре, как и все мы тогда. Играл он в основном малюсенькие эпизоды — например, одного из маркизов в «Сирано де Бержераке», друга Адуева-младшего — Поспелова и еще предостаточно подобной дребедени (если соразмерить эти проходные роли с его дарованием).

Первая настоящая роль, которую он репетировал и сыграл, был джазмен Игорь в комедии В. Аксенова «Всегда в продаже».

В пьесе она как бы и не главная, даже вполне второстепенная, но в исполнении Даля она стала шедевром, ничуть не меньшим, чем роль, которую критики называли бриллиантом спектакля, роль буфетчицы Клавы, «Клавдия Ивановича», сыгранная Олегом Табаковым.

Евгений Кисточкин (его играл я), который «всегда в продаже», у которого все на продажу, показывает, так сказать, товар лицом, демонстрирует своему другу-антиподу, наивному идеалисту Петру Треугольникову, приехавшему из Магадана, соседей по московскому дому начала 60-х годов. В этой галерее и трубач Игорь.

Кисточкин. Игорь! (Обращаясь к Далю.) Игорь, мы тут спорим с товарищем о Дизи Гиллеспи. Как ты к нему относишься?

Даль — Игорь (сразу преображается). Дизи Гиллеспи? Я всегда сочувствовал Дизи Гиллеспи. Никто не спорит, Армстронг и Эллингтон — знаменитые музыканты, но ведь нельзя не идти вперед.

Кисточкин (Треугольникову — Фролову). Ты понял, Петя? Он сочувствует Дизи Гиллеспи. (Игорю.) А у самого тебя к чему больше душа лежит?

Даль — Игорь. Я стараюсь играть в разных манерах и разных составах, но больше всего, как ни странно, люблю диксиленд…

Кисточкин (Треугольникову). Сейчас скажет: в нем есть мечтательность и наивный секс.

Даль — Игорь. В нем есть мечтательность и наивный секс…

Кисточкин. Во!

Треугольников. Ну и дела!

Кисточкин (Игорю). А вот товарищ с Севера приехал. Он не понимает твоей любви к джазу. Строителям коммунизма, понимаешь ли, джаз не нужен.

Даль — Игорь (запальчиво). Товарищ! Вы что, товарищ! Это ошибка! Заблуждение. Джаз — это ведь прекрасно. Когда подходит твой темп, и ты выходишь вперед с инструментом и начинаешь свою партию, а потом к тебе один за другим присоединяются товарищи, и зал подчиняется нашему ритму! О! Будет когда-нибудь у меня настоящий потрясающий концерт! Товарищ! Я берусь в один вечер привить вам огромную любовь к джазу!

И с этими словами Даль доставал из футляра трубу (в одной руке у него был футляр, в другой — сетка с пустыми бутылочками: молодой папаша шел за прокормом для новорожденного) и начинал играть «Высокую, высокую луну»… Разумеется, фонограмма была записана, но Даль так отдавался музыке, так жмурил глаза, надувал щеки и отбивал ритм ногой, он так жил в эти минуты джазовыми гармониями, что Кисточкин мог еле прорваться к нему, прилагая много стараний, чтобы быть услышанным трубачом Игорем.

— В молочную кухню опоздаешь, парень!

(Даль ничего не слышит.)

— Игорь, за прокормом опоздаешь!

(Даль продолжает играть.)

— Игорь, ребеночек сдохнет!

(Даль не слышит даже этого.)

— Кочумай!!!

И только после привычной джазмену команды замолчать, отданной на жаргоне лабухов, Даль наконец прекращал играть на трубе.

Им в этом спектакле создавался очень узнаваемый образ молодого фанатика 50-х — начала 60-х годов, времени наших общих светлых иллюзий…

— Играет на трубе. Двадцать один год, а уже ребенка завел. Раньше халтурил и неплохо зарабатывал, а сейчас таскается по этим «джем-сешенам», репетирует без конца для какого-то неведомого сказочного концерта, которого никогда не будет. Причем играет совсем неплохо, приглашали его даже в эстрадный оркестр. Не идет. Говорит, это не настоящий джаз. Работает на каком-то заводе подсобником за 60 дубов в месяц. Жену завел: советский вариант Брижитт Бардо. Живет в скудности, но принципы, принципы… Понял?

Так характеризовал трубача — Даля талантливый циник, начальник отдела одной из центральных газет Женя Кисточкин. И характеризовал, надо сказать, точно. Точнее, чем полагал.

Олег Даль тоже всегда мечтал о каком-то неведомом сказочном концерте, спектакле, фильме, чтобы выйти вперед, когда подойдет его темп, и начать вдохновенно импровизировать на заданную тему, и чтобы потом к нему присоединились его товарищи по искусству, и зал подчинился нашему ритму. Собственно, в этом постоянном поиске «синей птицы» и проходила вся его прекрасная и нескладная жизнь. Причем именно джаз становился для него неким символом, который он и мечтал реализовать в нашем драматическом искусстве.

По настоянию Олега после нашей с ним удачной работы на телевидении (это был спектакль «Удар рога» по пьесе Альфонса Састрэ) я прочитал прекрасную вещь Хулио Кортасара «Преследователь» — о негритянском саксофонисте Джонни. Эпиграфом к повести, посвященной американскому королю саксофона Чарли Паркеру (кстати сказать, умершему в возрасте тридцати пяти лет), Кортасар берет фразу из Апокалипсиса: «Будь верен до смерти». Повествование ведется от лица друга и поклонника Джонни, музыкального критика Бруно.

«…Я уже давно подметил, что Джонни — не вдруг, а постепенно — уходит иногда в себя и произносит странные слова о времени. Сколько я его знаю, он вечно терзается этой проблемой. Я мало видел людей, так мучающихся вопросом, что такое время… В те дни Джонни был в великолепной форме, и я пошел на репетицию специально, чтобы послушать его и заодно Майлза Дэвиса. Всем хотелось играть, все были в настроении, хорошо одеты (об этом я, возможно, вспоминаю по контрасту, видя, каким грязным и обшарпанным ходит теперь Джонни), все играли с наслаждением… И в тот самый момент, когда Джонни был словно одержим неистовой радостью, он вдруг перестал играть и, со злостью ткнув кулаком в воздух, сказал: «Это я уже играю завтра», и ребятам пришлось оборвать музыку на полуфразе, только двое или трое продолжали тихо побрякивать, как поезд, который вот-вот остановится, а Джонни бил себя кулаком по лбу и повторял: «Ведь это я уже сыграл завтра, Майлз, жутко, Майлз, но это я сыграл уже завтра». И никто не мог разубедить его, и с этой минуты все испортилось: Джонни играл вяло, желая поскорей уйти… и когда я увидел, как он уходит, пошатываясь, с пепельно-серым лицом, я спросил себя, сколько это еще может продлиться».

И. Васильев и О. Даль на съемках телеспектакля «Удар рога» по А. Састрэ, 1969

И. Васильев и О. Даль на съемках телеспектакля «Удар рога» по А. Састрэ

Даль мечтал, чтобы я сделал сценарий, пробил его и поставил «Преследователя» на ТВ, притом чтобы он играл, разумеется, Джонни, а лицо от автора, то есть Бруно, предназначалось им мне. Мы много болтали на эту тему, идея была заманчива, но осталась нереализованной по вполне понятным причинам. Кому, в самом деле, нужен телевизионный спектакль об американском саксофонисте наркомане и алкаше, пусть это даже сам великий Чарли Паркер? А Даль, конечно же, мечтал сыграть не Паркера, не Джонни, но самого себя в этой роли. Свое мироощущение. Свершись эта его мечта — может быть, он создал бы свою лучшую, интимнейшую роль в череде сделанного им в театре, в кино, на телевидении. Даль, мне кажется, мог бы сыграть в этой роли не что иное, как собственную судьбу, и — кто знает? — вдруг избежать тем самым своего преждевременного бегства навсегда?..

«…Джонни сидит в кровати. Прежде чем я успел что-нибудь сказать, он схватил мою голову своими ручищами и стал чмокать меня в лоб и в щеки. Он страшно худой, хотя сказал мне, что кормят хорошо и аппетит нормальный. Больше всего его волнует, не ругают ли его ребята, не навредил ли кому его кризис… Отвечать-то ему, в общем, незачем, потому что он прекрасно знает, что концерты отменены и это сильно ударило по Арту, Марселю и остальным. Но он спрашивает меня, словно надеясь услышать что-то хорошее, ободряющее. И все же ему меня не обмануть: где-то глубоко за этой тревогой кроется великое безразличие ко всему на свете… Я знаю его слишком хорошо, чтобы ошибиться.

— О чем теперь толковать, Джонни. Все могло бы сойти лучше, но у тебя талант губить всякое дело.

— Да, спорит не стану, — устало говорит Джонни. — Но все-таки виноваты урны.

…Я не отрываясь гляжу на него.

— Поля, покрытые урнами, Бруно. Сплошь одни невидимые урны, зарытые на огромном поле. Я там шел и все время обо что-то спотыкался. Ты скажешь, мне приснилось, конечно. А было так, слушай: я все спотыкался об урны и наконец понял, что поле сплошь забито урнами, которых там сотни, тысячи, и в каждой пепел умершего. Тогда, помню, я нагнулся и стал отгребать землю ногтями, пока одна урна не показалась из земли. Да, хорошо помню, я помню, мне подумалось: «Эта наверняка пустая, потому что она для меня…»

В даровании Олега Даля, особенно молодого Даленка, в его, как принято говорить, актерской палитре были яркие, солнечные краски, а среди разнообразия его масок была и маска клоуна-простака. Иванушка-дурачок, который за чудом ходил, сыгранный в фильме Кошеверовой по сценарию Вольпина, — это не только один из многочисленных вариантов Даля на тему Иванов, Емелек и других дурашливых простаков, которые, как всем известно, то оборачиваются царевичами или королевичами, то отказываются от причитающегося им полцарства и уводят царевну из царского дома, а иногда и ей самой предпочитают свободу, да девицу-скромницу из родимого села, да бадью портвейна…

Если пройтись по списку всего сыгранного Далем в кино, то ролей сказочного — в буквальном смысле — репертуара окажется не слишком много. Ну, тот же Иванушка у Кошеверовой; роль в ее же картине «Старая, старая сказка», где Даль играл солдата, который с веселой песней на слова Галича пришагал в эту ленту из сказки Ганса Христиана Андерсена «Огниво»; две роли, Ученого и его Тени, в философской пьесе-сказке Шварца «Тень», экранизированной все на том же «Ленфильме» все той же Кошеверовой, которую Олег шутя называл «моя Куросавочка» или «Бабуля». (В «Старой, старой сказке» он, кстати сказать, тоже исполнял две роли — Солдата и Сказочника, лихую победительность, возможную и неизбежную в условном, придуманном мире, и беспомощность художника-мечтателя перед миром реальностей.)

Но когда я говорю о маске Ивана-Емели, я, разумеется, ни в коем случае всем этим не ограничиваюсь. Просто Далю не случайно предлагали такие роли, вот в чем дело, — он оставался Иванушкой-дурачком и тогда, когда играл Генриха в «Голом короле» и даже когда блистательно представлял сэра Эндрю Эгьючика в комедии Шекспира «Двенадцатая ночь», поставленной в «Современнике» английским режиссером Питером Джеймсом. Причем и андерсеновский солдат, и Генрих, и даже сэр Эндрю были очень русскими солдатами, свинопасами и сэрами.

Это вовсе не значит, будто Олег не владел стилем, — напротив, он очень тонко чувствовал предлагаемый автором и постановщиком стиль, но все эти разные роли объединяло его очаровательное умение быть клоуном. Он замечательно умно идиотничал в них, изящно хулиганил, гармонически абсурдировал. Он был обворожителен в лихости, хитроват в простодушии, а главное, надевая ту или иную клоунскую маску, оставался артистом-лириком Олегом Далем.

Не многим актерам дано умение хохотать на сцене и заражать хохотом зрительный зал. Даль владел этим искусством удивительно. Он действовал на публику безотказно, как игрушечный заводной мешочек с хохотом, придуманный немцами. Нажимается кнопка — и мешочек выдает рулады смеха. Ты сначала с недоумением воспринимаешь это: ну, в самом деле, что тут смешного? Но мешок продолжает хохотать, и ты уже улыбаешься идиотской выдумке. Тот — пуще. И вот помимо своей воли ты подключаешься, смеешься, хохочешь, ржешь до слез — над собой, над глупостью происходящего — и не можешь остановиться.

Так смеялся и вызывал смех смотрящих Даль в телевизионном спектакле «Ночь ошибок», поставленном мною в 1974 году.

Это не трюк мастеровитого актера — смех оправдан ситуацией, — но Даль доводит эту ситуацию до крайней степени, до гротеска, до абсурда. Он остается при этом лондонской штучкой, сэром Чарлзом Марлоу, но за персонажем — сам озорной Олег Даль. Он играл «на грани фола», не переходя эту грань никогда.

На съемках телеспектакля «Ночь ошибок» О. Голдсмита. 1974

Мне кажется, что в фильме «Женя, Женечка и «катюша» роль советского солдата Жени Колышкина, хотя бы отчасти, тоже высокая клоунада, только с трагическим исходом. Картина Мотыля вообще уникальна. Это, кажется, единственная трагикомедия об Отечественной войне. Комедии-то были: скажем, «Небесный тихоход», «В шесть часов вечера после войны», но там, как и положено в комедиях, все кончалось хорошо или очень хорошо. Здесь, в эксцентрической комедии, вопреки всем правилам, считавшимся незыблемыми, — плохо. Очень плохо. Гибелью героя.

Даль сыграл артиллериста Женю Колышкина опять-таки с поразительным чувством стиля и смысла того, что снимал Мотыль, даже, я бы сказал, с некоторым опережением, лучше других исполнителей поняв, что здесь нужно и что можно сделать. Олег всегда, когда его увлекала драматургия, «брал в край», точнее, в края роли. Смешное, дурашливое доводилось до предела, лиризм или драматизм роли тем самым оттенялся. Высвечивался.

О. Даль в телеспектакле «Ночь ошибок»

К сожалению, краски обаятельного простодушия, легкость, с какой он играл открытые добру и людям характеры, с годами стали покидать Олега Ивановича. «Ночь ошибок», напомню, вещь сравнительно давняя, 74-го года. И то, если говорить правду, роль в ней была уже сделана на отжимках полнокровных созданий молодого Даля…

Пройдет всего четыре года, и я предложу Олегу играть роль учителя Марина Мирою в телефильме «Безымянная звезда», но альянс наш не состоялся. Почему? Ведь и он и я хотели работать вместе, а роль учителя предназначалась Далю еще в 1970 году! И не просто предназначалась. Тогда же мной был написан и даже запущен в производство сценарий телеспектакля для цветной программы ТВ по пьесе Михаила Себастиана. Но сменилось руководство, редакция цветных телепередач перестала существовать, и начавшиеся было репетиции прекратились. Понадобилось семь лет, чтобы пробить наконец «Безымянную звезду» на Свердловской киностудии.

Правда, не было бы счастья, да несчастье помогло. Не было бы двухсерийного фильма, а был бы всего лишь скромный телеспектакль, снятый на видеопленку, которую в 70-м году к тому же еще нельзя было монтировать. Например, «Удар рога», в котором, как я уже говорил, Олег играл главную роль и который был сделан годом раньше, вынужденно состоял из двух (!) часовых монтажных кусков. Телеспектакль, сложный по раскадровке, с труднейшими драматическими сценами, с хроникой боя быков, с рисунками Гойи, спектакль, где действие происходит в разных помещениях, где артисты должны несколько раз переодеваться и т. д. и т. п… в общем, мы сняли его за два (!) съемочных дня.

Это была очень трудная, но и счастливая для всех нас работа. О ней тогда много писали и говорили. Мне она придала уверенности в дальнейших режиссерских экспериментах, а Даль сыграл, как он считал сам и как полагали многие из видевших эту его работу, одну из лучших своих ролей. Окрыленные успехом, мы и взялись за «Безымянную звезду». Нас не смущало, что «Удар рога» безжалостно стерли с видеопленки за дефицитностью оной. Мы были готовы снять на эту же пленку новый спектакль, а перед съемкой опять долго репетировать, подробно расписывать мизансцены по отношению к телекамерам, вновь без монтажных возможностей и прочих усовершенствований, которые так скоро войдут в быт телевидения, — снять в надежде на краткий успех, заранее зная, что и этот труд будет стерт с магнитной ленты. Олегу нравилась комедия Михаила Себастиана и роль учителя.

Ему исполнилось двадцать девять лет. Он был улыбчив, открыт людям, мечтателен и при этом актерски умен. У него было все, чтобы, водрузив на нос круглые очки, очень легко, в жанре пьесы Себастиана (с некоторым преувеличением и его можно определить как жанр трагикомедии), блистательно сыграть Марина Мирою. Партнершей его должна была стать совсем молодая Анастасия Вертинская. Я — Григ. Но эта возможность тогда, в 70-м году, как сказано, нам не представилась.

В 78-м Даль — актер Театра на Малой Бронной. Мы снова работаем вместе. Я запускаюсь двухсерийным фильмом «Безымянная звезда». Кандидат на роль Марина один — Даль. Он читает прекрасно сделанный Александром Хмеликом сценарий, и я получаю от него письмо в девять страниц скорописи — я его сохранил. По-своему очень интересное письмо. Нет, он не отказывался играть. Он излагал свою точку зрения на события, происходящие согласно сценарию, — вернее, на не происходящее в нем, а уж тем паче в пьесе румынского еврея Джозефа Хохнера, который взял псевдоним Михаила Себастиана и лежит в Бухаресте на синагогальном кладбище под этим именем.

В том письме-экспликации Даль предлагал трактовать комедию-мелодраму Себастиана в совершенно особом духе. Ему хотелось сделать из этой прозрачной истории нечто вроде «Процесса» другого еврея, чешского, и другого Джозефа, Кафки. Жителям города, где живет Мирою, предлагал Даль, только кажется, что мимо их вокзала проходят столичные поезда. Рельсы уже давно заросли травой. Учитель видит звезду, которую он открыл, и она действительно светится в ночном небе, но ее почему-то никто на Земле разглядеть не может. Всю историю Олег предлагал кончить самоубийством учителя, причем тоже в кафкианском духе. Что-то вроде того, что учитель ложится на рельсы, едва угадываемые под травой, и его убивает поезд, который, распахивая дерн и землю, проносится на жуткой скорости…

Не могу сказать, чтобы взгляд на вещь, предлагаемый Олегом Далем, был изложен бездарно или неинтересно, но это был принципиально другой вариант истории, просто-напросто иной сюжет, со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Помню, я сказал ему тогда:

— Олег, когда я захочу ставить Кафку, я буду ставить Кафку — если мне это разрешат, — а я пока ставлю конкретную, к тому же понравившуюся мне скромную комедию Михаила Себастиана и предлагаю тебе в ней сыграть главную роль.

Он увял, скукожился, взгляд ушел внутрь себя, ему явно стал неинтересен предмет разговора и мой взгляд на пьесу.

Мне все-таки удалось затащить Олега к себе домой и попытаться в присутствии будущих партнеров увлечь его жанром и смыслом того, что я собирался снимать. Он сидел на диване и очень внимательно следил за ходом моих рассуждений. Я рассказывал, играл, показывал, убеждал. Иногда он улыбался, в его глазах возникал, казалось, интерес, но потом я замечал, что взгляд его потухает и он опять погружается в самого себя.

— Ну, что ты скажешь? — спросил я.

— Интересно. Это — решение, — ответил он.

— Ну а ты будешь играть в этом решении? — допытывался я.

Он что-то напряженно обдумывал, морщился, как от зубной боли, потом медленно закурил…

Все неловко молчали. Пауза явно затягивалась. Кто-то должен был упростить ситуацию. Я понял, что это предстоит мне, пока кто-либо из присутствующих неудачной остротой не сделает положение еще более неловким и ситуация, не дай Бог, приведет к конфликту.

— Слушай, Олег, кончай. Это роль стопроцентно твоя. Тебе надо выучить «текст слов», надеть круглые очки, улыбнуться — и все! Успех в кармане. А уж мы будем тянуться за тобой. А, старик? Ну, что тебе стоит?

Все рассмеялись. Ухмыльнулся и Даль. И снова наступило неловкое молчание. Тут уже актеры изобразили деловую суету, стали прощаться и уходить. Олег все сидел на диване. Выпроводив актеров, я подошел к нему.

— Ну, в чем дело? Ну, скажи ты мне откровенно, в конце концов. Ведь как-никак мы с тобой вместе немало всего переиграли и переставили. Тебя не устраивает мое решение вещи?

Он мимикой показал что-то вроде: «нет, почему же, можно и так».

— Олег, пойми, я иначе ее не вижу.

— Понимаю.

— Но улыбнуться, как прежде, и прочее ты не хочешь?

— Не могу, — ответил Даль. — А усилий делать не хочу. Все равно это будет вымучено…

На том мы тогда и расстались. Давить я на него не мог, да и не хотел. Значит, так он теперь себя ощущает… Что ж, я об этом догадывался в последнее время…

С «Ночи ошибок» мы уже не работали вместе и редко виделись. В 76-м я встретил Олега в ВТО и узнал, что он окончательно ушел из «Современника» и собирается поступать на Высшие режиссерские курсы. Я принялся уговаривать его прийти в Театр на Малой Бронной, где работа тогда еще радовала и сулила радужные перспективы. Недавно была сыграна «Женитьба» в постановке Эфроса, по-прежнему с успехом шел «Дон Жуан», да и я надеялся продолжать ставить. Очень хотелось, чтобы мы с Далем снова стали партнерами, — а вдруг он еще и сыграл бы в моих спектаклях? Я мечтал тогда о «Маленьких трагедиях» Пушкина (Даль — Моцарт!), о Шекспире и о многом другом, что в будущем могло бы, глядишь, обернуться реальностью.

Олег, по своему обыкновению, мало говорил, больше слушал. Потом сказал: «Обдумаю». Ему понадобился еще один небольшой виток — две недели пребывания на режиссерских курсах — перед приходом на Бронную. Это было в 77-м, и Даль уже достаточно послонялся по разным театрам. Несколько раз покидал «Современник» — и вновь возвращался туда, поработал в Ленинграде в Театре имени Ленинского комсомола, занесло его и во МХАТ, которым уже руководил в ту пору Большой Олег.

Последнее произошло в 71-м году. Будучи режиссером-стажером МХАТа, куда меня пригласил Ефремов, я занимался пьесой Леонида Зорина «Медная бабушка» — судя по всему, «разминал» ее для Ефремова-постановщика.

На мой взгляд, «Медная бабушка» — это хорошо стилизованные диалоги, написанные со знанием и пониманием атмосферы того далекого времени и конкретного состояния Пушкина в 34-м году. Жуковский, Вяземский, Долли Фикельмон, Соболевский, Софи Карамзина и другие — все они не столько «действующие лица», сколько собеседники и оппоненты Пушкина в этой пьесе Зорина, которая не есть собственно пьеса, а, скорее, «лезедрама», или литературоведение в драматической форме.

Мы искали исполнителя центральной роли. Шли пробы внутри театра и за его пределами. Я предложил Ефремову Олега Даля.

— Пожалуй, только не сорвется ли он?

— В плане выпивки?

— Не только. Ненадежен. Человек настроения.

Кажется, я тогда впервые услышал определение, которое Ефремов повторил уже после смерти Даля, когда мы толковали с ним об этом трагическом событии.

— Талантливый был человек, — сказал он, — чертовски талантливый, но всю жизнь оставался дилетантом…

— Ты полагаешь? Он же был мастер.

— Мастер, но уверен, что дилетантизм в искусстве и погубил его в конечном счете…

Тогда, в 71-м году, во МХАТе, Даленок действительно сорвался. Он провел несколько блестящих репетиций, а потом однажды просто-напросто не пришел и, по своему обыкновению, бесследно исчез.

Может быть, ему не нравилась роль? Нравилась. Не устраивали партнеры? Они были ничуть не хуже, чем в тогдашнем «Современнике» или в Ленинградском театре имени Ленинского комсомола. Мой разбор? Возможно, хотя Даль на тех трех или четырех репетициях, которые я вел, работал увлеченно и всерьез готовился к показу. Однако исчез — и с концами. Даже не отзвонил. Не счел нужным.

— Ну что я тебе говорил? — сказал Ефремов и предложил продолжать поиск актера на роль.