Глава 9: МЕШОК НЕПРИЯТНОСТЕЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 9: МЕШОК НЕПРИЯТНОСТЕЙ

В основном моя жизнь похожа на жизнь любого другого человека. У меня тоже есть свои проблемы — и личные, и профессиональные. Это только кажется, что если я добился успеха в сложной профессии, то у меня нет трудностей. Разумеется, это не так. Вы преодолели свои финансовые затруднения, но скоро оказывается, что деньги — это не главное (конечно, когда у вас их нет совсем — это проблема). Так вот, у вас нет финансовых трудностей, вы достигли определенного уровня стабильности и вдруг убеждаетесь, что у вас еще столько проблем!

Одна из главных целей исполнителя-вокалиста — делать людей счастливыми. Мне часто приходят письма, авторы которых рассказывают, как они были несчастны, подавлены, некоторые даже помышляли о самоубийстве. Но вдруг, услышав по телевидению мое пение, они почувствовали себя лучше. Может быть, всего на несколько минут, но у них изменилось отношение к жизни. Когда я слышу такое, можете себе представить, что я чувствую? Быть в состоянии хоть немного помочь незнакомому человеку в беде или отчаянии, это просто здорово.

Наверное, многие хотели бы от меня услышать именно это — люди не хотят знать, что у меня тоже бывают неприятности. Но разве такое возможно? Ведь моя жизнь так не похожа на их жизнь!

Если вы, читатель, один из тех, кто хочет знать только о счастливой и благополучной стороне моей жизни, то специально для вас я выделил воспоминания о своих бедах в особую главу: переживания, несчастья, прочие неприятности — все то, что было не так, как мне хотелось бы. Я поместил их вместе в один «Sacco di guaios» («мешок неприятностей»). И если вам по душе слушать только о хорошем, о том, что удавалось, можете пропустить эту печальную главу и перейти к следующей.

В моей жизни случались страшные события. Главные — это серьезное заболевание младшей дочери Джулианы и смерть одного из старых друзей — Эмилио Кохи. Были также и профессиональные трудности, такие, как неудачное выступление в «Дон Карлосе» в «Ла Скала», скандал с фонограммой на концерте в Модене (о котором я рассказал в предыдущей главе). Это те самые случаи, которые обсуждались прессой. Мне же хочется рассказать о них самому. Не для того, чтобы оправдаться, а чтобы исправить преувеличения, допущенные в газетах.

Есть еще одна причина, почему я хочу рассказать об этих неприятностях. Очень часто книги, подобные моей, превращаются в перечень побед, когда один успех следует за другим: «А затем меня горячо принимали в Барселоне…» Такое изложение событий не только скучно — это лишь часть жизненной правды. Ни у одного человека карьера не складывается гладко. Как и личная жизнь. И если в книге описаны только триумфы, то кто же ей поверит?

Начну с того, как меня «зашикали» в 1993 году в «Ла Скала». Я давно мечтал поработать с Риккардо Мути, поскольку считаю его одним из великих дирижеров вообще и, конечно, одним из величайших дирижеров в итальянской опере. Когда весной того года я пел в Вене, Мути был там. Мы договорились встретиться и вместе пообедать. Мути рассказал, что собирается дирижировать оперой «Дон Карлос» в «Ла-Скала» и предложил мне участвовать в его постановке.

Меня увлекло это предложение: оно означало не только возможность поработать с Мути, но и новую для меня роль, которую я был рад подготовить. В то время секретарь Джуди Ковач часто сетовала на мою лень и потому всегда приветствовала любые начинания и новую серьезную работу.

Осуществлению этого плана могла помешать одна проблема: когда мне предложили спеть в «Дон Карлосе», я в то время уже дал согласие петь в «Лючии ди Ламмермур» в «Метрополитэн-Опера» под управлением Джеймса Левайна. Контракт был подписан, набрали участников постановки, согласовали графики их выступлений.

До премьеры «Лючии» оставалось всего четыре месяца. Я позвонил Джеймсу Левайну и рассказал о новом предложении, спросив, не освободит ли он меня от обязательства петь «Лючию». Он проявил понимание и согласился на это. (Может быть, случившееся со мной в «Ла Скала» было наказанием за то, что я так обошелся с «Метрополитэн»?)

Как обычно, все эти четыре месяца я был очень занят. В то лето в Пезаро, во время отдыха, который я намеревался посвятить разучиванию роли, меня отвлекали всевозможные совещания по поводу конноспортивных соревнований, предстоявших в сентябре. На репетиции в Милан я приехал недостаточно подготовленным, и, как результат, на премьере у меня были огрехи в исполнении.

Газеты писали, что я «сломался» на высокой ноте. Это вовсе не так. Признаюсь, что ошибка произошла, но это было «uno strisciamento». (Кажется, для такой ситуации в английском языке нет соответствующего слова — это когда голос уходит, и на одной-двух нотах ты звучишь, как придушенный петух.) Это не была верхняя нота. Но именно по тому, хорошо или плохо тенор берет высокие ноты, судят о певце. Не стану утверждать, что подобного со мной не могло случиться. Вовсе нет. Скажу только, что, скорее всего, это было результатом недостаточной подготовки и вовсе не зависело от состояния моего голоса в то время. Меня могут спросить, какая связь существует между недостаточно выученной партитурой и плохим звучанием голоса? (Представляю, как говорят: «Если делаешь ошибку в партии и берешь неверную ноту, это не означает, что нота плоха».)

Так вот, между музыкальной подготовкой роли и качеством звука существует прямая зависимость. Каждому певцу это хорошо известно. Если не уверен, какую именно следующую ноту надо петь, то начинает подводить голос. Неуверенность в роли рождает неверный звук.

Я говорю все это не в свое оправдание: «logginisti» — зрители на галерке в «Ла Скала» и в других оперных театрах, прямо-таки живущие оперой, — правы, освистав меня. Они заплатили большие деньги, чтобы послушать меня. И когда за их же собственные деньги я не спел хорошо, то они имеют безусловное право быть недовольными. Если же я хочу, чтобы мне аплодировали за хорошее пение, то должен петь иначе.

Единственная претензия к критикам заключается в том, что они объявили о конце моей карьеры. Слава Богу, что такое со мной случается нечасто (но иногда все-таки бывает). И может случиться опять. Во время интервью корреспондент журнала «Плейбой» несколько лет назад меня спросил, сколько раз в году я «пускаю петуха»? Два? Три? Я ответил, что если бы я «пускал петуха» три раза в году, я бы прославился на весь мир.

По правде говоря, я почти никогда не фальшивлю. Если мне кажется, что со мной это может произойти, то я не выхожу петь. Но все же такое случилось со мной на втором представлении «Богемы» после моего дебюта в 1968 году в «Метрополитэн-Опера»: у меня тогда был гонконгский грипп, и я вообще не мог петь в верхнем регистре. (С тех пор я взял себе за правило: когда плохо себя чувствую, то не выступаю.)

Такой же урок я получил еще раз, когда пел в «Риголетто» в Мюнхене. Спектаклем дирижировал Герберт фон Караян. После второго акта я сказал, что не могу продолжать выступление. Маэстро фон Караян пришел ко мне в гримуборную и сообщил, что если я не стану петь, то мы будем должны заплатить неустойку в четверть миллиона долларов. Пришлось идти на сцену, и я плохо спел песенку Герцога «La donne e mobile» («Сердце красавиц»).

Теперь, когда у меня такая слава, непозволительно допускать оплошности, даже единожды. Газеты всего мира раструбили бы об этом, словно мои временные проблемы с голосом — событие мирового значения. Критики словно забывают, что такое время от времени случается с каждым певцом и на любом этапе карьеры. Даже когда вы, как говорится, находитесь на пике славы, критики ведут себя так, словно никогда не слышали, что профессиональный певец иногда берет неверную ноту. И если с вами вдруг такое случается, сразу заявляют, что это — конец карьеры.

К счастью, профессиональные оперные артисты и менеджеры разбираются в этом лучше. После неприятности в «Ла Скала» я пел в спектаклях в «Метрополитэн», «Ковент-Гарден», «Сан-Карло», на концертах в США, Мексике, на Дальнем Востоке, в Южной Америке. И счастлив, что там никто из зрителей или критиков не сказал, что я кончился как певец. В опере (как и во многих других сферах деятельности) вы должны все время доказывать свой профессионализм. Ваша репутация зависит от вашего последнего выступления или от того, что вы исполняете в данную минуту.

Так как пресса прямо-таки раздувает мои ошибки, может быть, станет понятно, почему я так фанатично отношусь к двум вещам: чтобы не случилось неприятностей на сцене, я стараюсь знать свою партию не хуже, чем человек, ее создавший, а также берегу свое горло, как помешанный.

Пресса с самого начала относилась ко мне благосклонно. Вот и выходит, что если критики помогли вам возвыситься, то они же имеют право вас и низвергнуть. Складывается впечатление, что последнее они делают с большей охотой. Мы живем в агрессивном мире, и при определенном уровне популярности такие нападки особенно опасны. Когда вы добиваетесь успеха, многие хотят вас свалить. Известно, что отношения между прессой и знаменитостями всегда были таковыми, и в какой-то степени мне льстит, что я вовлечен в этот процесс.

Когда вы даете интервью, то постоянно есть опасность, что вас могут неправильно понять. А если к тому же у вас известное имя, то могут не так понять, даже если вы ничего не говорите. В ноябре 1987 года я выступал в концерте в Неаполе. Перед выходом на сцену, как всегда, я стал искать за кулисами кривой гвоздь — на счастье. В тот вечер мне не удалось найти маленького гвоздика, поэтому пришлось довольствоваться тем, который попался на глаза, — он был длиной 15 сантиметров. Я положил его в карман брюк.

Уже на сцене я увидел, что гвоздь застрял в ткани так, что брюки оттопырились. Про себя я подумал: «Боже мой! Какой-нибудь репортер заметит это и подумает что-нибудь ужасное. Они напишут об этом во всех газетах».

Я не считаю себя параноиком, но порой пресса просто сводит меня с ума.

Но неприятности, связанные с моей оперной деятельностью, — ничто по сравнению со здоровьем. Говорят, если вы здоровы, все остальное пустяки. Добавлю: когда здоровы ваши родные и друзья…

Самое страшное, что случилось в моей жизни за последние пятнадцать лет, — это серьезная болезнь младшей дочери Джулианы в 1984 году. Несчастье усугублялось тем, что мы долго не имели представления о природе ее болезни. Джулиана беспокоила нас с женой почти целый год: мы видели, что с ней что-то не в порядке. По утрам она, как обычно, просыпалась живой и веселой. Но вдруг днем речь ее становилась невнятной, а часам к шести вечера мы едва могли ее понять: она говорила как пьяная. Позже она начинала бормотать, и мы уже ничего не могли разобрать.

Никто не понимал, что происходит. Естественно, мы показали ее врачу в Модене. Наш семейный доктор умер, и этот был новый для нас человек: мы не очень хорошо знали его, он не знал нас. Врач проделал много анализов и исследований, но так и не смог установить, что же такое с Джулианой. Мы консультировались с другими врачами в Италии. Никто из них тоже не имел представления, что с ней происходит. Мы возили ее в два крупных неврологических института (один из них в Швейцарии), но диагноза и там не смогли поставить.

А дела между тем шли все хуже и хуже. Мы с Адуей уже отчаялись и не знали, что делать. Мы просто теряли голову. Потом вернулись к первому врачу и сказали, что надо что-то предпринять. Но и он, и другие врачи, сделав массу анализов и внимательно осмотрев Джулиану, опять ничего не нашли: все пришли к выводу, что ее физическое состояние в норме.

Затем врач сказал такое, что меня страшно рассердило: он предложил показать Джулиану психиатру. Я прямо-таки взбесился, поскольку был уверен, что у нее что-то физическое, какой-то телесный недуг. Я резко ответил: «Это вам нужно показаться психиатру!» Мы с Адуей покинули его приемную и больше к нему не обращались.

Вскоре я должен был лететь в Сан-Франциско. Там у меня есть хороший врач по имени Эрнест Розенбаум. Он большой любитель оперы и мой старый друг. Я знаком с ним с 1968 года, когда впервые пел в Сан-Франциско. Сначала я получил очень милое письмо от его дочки, которая писала, что увлекается популярной музыкой, особенно «Битлз», но любит и оперу. В письме было много приятного для меня, включая и то, что она считает меня величайшим тенором мира. Ей было всего семнадцать лет, и, конечно, она не слышала всех теноров. Тем не менее ее письмо меня очень тронуло: я тогда еще не был так широко известен и не получал столько писем.

В Сан-Франциско у меня не было знакомых, а мне хотелось общества. Я позвонил девушке домой и поговорил с ее отцом. Это и был Эрни. Помню, как я сказал этому незнакомому человеку: «Не позволите ли вашей дочери познакомиться с итальянским тенором?» Он попросил подождать минутку, вернулся и сказал: «Я согласен, но жена против». Тогда я попросил к телефону его супругу — не позволит ли она повидаться с девушкой и не приедет ли с ней вместе? Она поняла, что у меня не было дурных намерений.

Должно быть, они немало слышали об итальянских тенорах, потому что приехала не только мать, но и отец. Так я познакомился с Эрни Розенбаумом и его женой Айседорой, сопровождавшими собственную дочь.

Я пригласил все семейство выпить что-нибудь в отеле «Хантингтон», где тогда остановился. Немного побеседовав, мы стали друзьями. Договорились о новой встрече, и вскоре они вошли в привычку. Мама с дочкой приходили ко мне по вечерам, и мы вместе смотрели фильмы по телевизору. Нашим любимцем был Берт Ланкастер, нравился нам также и Джон Уэйн. Я всегда увлекался американскими фильмами, но в то время особенно, так как старался улучшить свой английский язык. Иногда мы ездили в кинотеатры, но чаще смотрели фильмы по телевидению. Вместе и почти каждый день.

Как чудесно, что я познакомился с Розенбаумами: у меня в Америке словно появилась своя семья! В то время я как раз учил английский язык, и мне были нужны не просто друзья, но друзья терпеливые, понимающие мой плохой английский. И за это я им был очень благодарен. В течение уже многих лет, когда бы я ни прилетал в Сан-Франциско, мы встречаемся.

Эрни лечит меня, когда я заболеваю в Калифорнии. Он отличный врач, и в оперном театре Сан-Франциско стал «своим доктором».

В 1984 году, когда все мы очень переживали из-за Джулианы, мне надо было лететь в Сан-Франциско петь в «Эрнани». Я решил взять с собой Джулиану, чтобы показать ее Эрни Розенбауму. Но осуществить этот план было не так-то просто: Джулиана очень болезненно переживала свой недуг, и я боялся признаться ей, почему беру ее с собой. Если мы придем с ней в приемную врача, она сразу разгадает мой план. Я боялся задеть ее чувства тем, что обманул, сказав, что беру ее с собой на гастроли, а не для того, чтобы показать американскому доктору.

Болезнь Джулианы так прогрессировала, что Эрни мог понять многое, даже просто увидев ее. Он согласился. Мы условились пообедать вместе с Розенбаумами в «Ланцони» — очень популярном ресторане рядом с оперным театром. Во время обеда мы болтали обо всем на свете, но только не о здоровье Джулианы. Эрнест все время наблюдал за ней как врач. Он заметил, что ей трудно жевать. Когда она говорила или ела, рот оставался открытым: она просто не могла его закрыть. В конце обеда Эрни отвел меня в сторону и сказал: «Кажется, я знаю, что с вашей дочерью. Но прежде чем сказать что-то определенное, хочу поговорить с другими врачами и посмотреть справочники. Завтра я позвоню».

Через некоторое время он сообщил, что звонил брату Артуру, главному невропатологу и профессору медицины в Гарварде. Эрни описал брату симптомы, которые сам наблюдал за обедом, а также и другие, о которых я сообщил раньше: то, что у Джулианы двоится в глазах и иногда она не может проглотить пищу. Эрни сказал брату, что, по его мнению, это тяжелая псевдопаралитическая миастения — заболевание нервной системы, характеризующееся патологической утомляемостью различных мышц.

Артур Розенбаум согласился — вероятно, Эрни прав: все симптомы болезни совпадали. Чтобы быть окончательно уверенным, он предложил просмотреть обычный медицинский учебник Сесиля и Лоу. Когда Эрни прочел все об этой болезни и ее симптомах, он убедился, что диагноз верный.

Он позвонил мне и сказал: «Лучано, я уверен на 99 процентов, что у вашей дочери тяжелое нервное заболевание, но ее можно вылечить».

После долгих месяцев, в течение которых мы видели, как болезнь подтачивает организм нашей дочери, вы не можете себе представить, что мы с Адуей почувствовали, узнав, наконец, в чем дело. Я знал, что у Джулианы серьезное заболевание (если бы это было не так, не было бы таких явных физических симптомов). Теперь медики подтвердили это. Но они наконец объяснили причину болезни.

Меня всегда интересовала медицина, я любил читать о новых открытиях и методах лечения. Этот интерес особенно возрос с тех пор, как заболела Джулиана. У меня в библиотеке были книги по медицине, и я мог прочитать об этой болезни. Как только я прочел ее описание, у меня не осталось сомнений, что Эрни прав. Для меня эти учебники описывали не просто болезнь — они описывали Джулиану. Я был взволнован: благодаря Эрни мы смогли наконец разрешить эту страшную проблему.

Я снова позвонил Эрнесту, чтобы рассказать о том, что мне удалось прочитать, и что я уверен в его правоте. Но что нам теперь делать? Эрни обещал узнать. Он позвонил в Калифорнийский университет своему другу Роберту Лазеру, главному невропатологу и специалисту по мускульным расстройствам, и рассказал о нашем положении, о том, что я в Сан-Франциско ненадолго и что мы мучаемся с этой болезнью уже больше года. Он попросил доктора Лазера осмотреть Джулиану. Тот согласился.

В тот вечер я был вынужден лететь в Лос-Анджелес давать концерт в «Холливуд Боул». Чтобы успеть на репетицию, я вылетал первым рейсом. Адуа и Джулиана остались, чтобы посетить доктора Лазера. Вместе с Эрнестом и Айседорой Розенбаум они поехали в Калифорнийский университет, где у Роберта Лазера была собственная приемная. После осмотра диагноз подтвердился: доктор был уверен, что это тяжелая миастения. Хотя для окончательной уверенности можно было сделать еще одно обследование, он не видел в нем особой надобности, тем более что это очень сложное исследование. Лазер был настолько уверен в правильности диагноза, что не считал нужным рисковать.

От этого замечательного врача Адуа и Джулиана узнали хорошую новость: существуют таблетки, очень помогающие при этом заболевании. Правда, они не лечат болезнь, но облегчают ее течение. К счастью, тут же в больнице они смогли найти это лекарство. Джулиана приняла несколько таблеток и почувствовала облегчение. В последние дни она стала чувствовать себя все лучше, симптомы же болезни проявлялись теперь намного слабее.

Адуа и Джулиана были так счастливы, что сели в самолет и прилетели ко мне в Лос-Анджелес — как раз к концерту в «Холливуд Боул». Уверен, что в тот вечер я пел лучше обычного. После концерта мы решили устроить себе праздник… Это был счастливый вечер для семьи Паваротти. Мы позвонили домой и сообщили моим родителям и дочерям хорошие новости.

Позвонил я также и Эрни в Сан-Франциско, чтобы сказать, как мы счастливы, что Джулиане стало лучше. Я сказал Эрнесту, что он гений. Он возразил: «Когда врачи осматривают пациента, они иногда спят. Чтобы быть хорошим диагностом, надо бодрствовать. Кто-то проспал, осматривая Джулиану».

Сколько же людей в разных странах «прозевали» ее! Ему же я был вечно благодарен за то, что он бодрствовал, обедая с моей семьей в «Ланцони».

Но до выздоровления было еще далеко. Когда мы возвратились в Сан-Франциско, Эрнест привел к нам на завтрак доктора Лазера. Мы проговорили полтора часа. Врачи рассказали нам, что есть различные способы лечения этой болезни, и объяснили какие. Самым радикальным была операция на горле. Операция небольшая, но она не дает стопроцентной гарантии излечения. Я сказал, что немедленно полечу в Нью-Йорк с Джулианой к тому знаменитому хирургу, который делает эти операции.

Несмотря на естественные в такой ситуации сомнения, я был рад уже тому, что наконец-то поставлен диагноз и можно начать лечение. Даже если операция не гарантирует полного успеха, любая попытка вылечить дочь — это большой шаг вперед. Мы и так потеряли целый год с врачами, которые только качали головами и наблюдали, как ей становилось все хуже и хуже. Конечно, я боялся операции, но из-за этой болезни переживала вся семья, а жизнь дочери была испорчена.

Теперь я не мог думать ни о чем, кроме болезни Джулианы и предстоящей ей операции. Глядя на Джулиану, нельзя было и подумать, что она серьезно больна. Но чтобы наступило улучшение, надо было оперировать горло. Я так волновался, что не мог даже и помышлять о пении. Пришлось отменить свое выступление в «Эрнани» и лететь с Джулианой в Нью-Йорк, чтобы показать ее врачу, о котором мои друзья в Сан-Франциско сказали, что он лучший специалист в мире по таким операциям.

Мы приехали к нему. Джулиане сделали повторный анализ, чтобы точно определить окончательный диагноз. Это было то самое исследование, о котором доктор Лазер сказал, что в нем нет необходимости. Мы все же решили его провести, и это наше решение оказалось большой ошибкой: почему-то у Джулианы была плохая реакция на него — у нее был шок. Даже когда она пришла в себя, нам не стало легче. Честно говоря, я был в ужасе: это исследование, на которое она так прореагировала, напомнило мне о серьезности ее болезни и о том, как уязвима моя дочь.

Когда наконец ее положили на операцию, я был сам не свой. Только немногие из наших друзей знали о том, что у нас происходит. Но другие знакомые тоже узнали и были очень внимательны: звонили, присылали записки, цветы. Во время операции прилетел Пласидо Доминго и сидел вместе со мной в Пресвитерианском госпитале. Как и для меня, для него всего дороже на свете семья, и он хорошо понимал, что я чувствовал.

Операция прошла успешно. Врачи были уверены, что Джулиана полностью поправится. Через несколько дней они смогли провести обследование, чтобы проверить, не осталось ли каких-нибудь признаков болезни. Их не нашли. Нужно было еще какое-то время принимать лекарство, а так моя дочь была совершенно здорова.

Вы не можете себе вообразить, как я был счастлив, какое облегчение все мы испытывали.

Сейчас Джулиана — счастливая, здоровая молодая женщина. Она окончила курсы физиотерапии, готовится быть преподавателем физического воспитания — как и я в свое время. Она не любит говорить о прежней болезни, предпочитая о ней забыть. Я же никогда не забуду, что какое-то время мне казалось, что дочь погибает, а мы ничего не можем сделать для ее спасения. Это самое ужасное чувство, которое испытывает отец. Уверен, нет ничего хуже этого.

Никогда мне не забыть того, что сделал для нас Эрни Розенбаум. Из всех врачей, к которым мы обращались, он первый распознал симптомы болезни. Этот случай научил меня высоко ценить достижения американской медицины по сравнению с медициной моей родины или Европы вообще, где ни у кого не было ни малейшего представления об этом заболевании.

И до болезни дочери меня интересовали проблемы здоровья и медицины. (Некоторые считают, что здоровье — мой «пунктик».) Сколько себя помню, я всегда читал статьи о новых методах лечения, о новых лекарствах, прочел немало книг по медицине. Эрнест подтрунивает надо мной, и однажды, когда я был в Сан-Франциско, он попросил своих друзей из Калифорнийского университета изготовить самодельный диплом, который они подписали и вручили мне: я получил титул «почетного доктора медицины». Конечно, все это был розыгрыш, и месяца через два я сообщил Эрни, что у меня неприятности: я удалил аппендикс одному больному, и он умер…

Большим ударом для меня стала в 1994 году смерть моего дорогого друга детства Эмилио Кохи. Он был удивительным человеком. Мы дружили много лет. Мальчишками вместе играли в футбол и увлекались музыкой. Большое место в жизни Эмилио занимал хор Россини в Модене — группа любителей пения, выступавшая в концертах. Это замечательный хор — он как бы символизирует вечную любовь итальянцев к традиционному пению. Когда у меня выдавалось время, я пел вместе с ними. Эмилио был одним из самых активных хористов.

По профессии Эмилио был парикмахером. Если бы было можно, я никому, кроме него, не позволил бы касаться своих волос. Но Эмилио больше чем просто парикмахер — он был моим близким другом. Он был центром жизни Модены. Адуа называла его Фигаро из Модены. В городе его интересовала жизнь каждой семьи, и он всегда знал, что где происходит. У него были сотни друзей, и все его любили. Он был из тех людей, которые мне нравятся, — всегда живой и жизнерадостный. Как и Тибор, он был еще одна пэпэ — «положительная персона».

Когда у него обнаружили рак, он оставался веселым — даже когда каждому стало ясно (уверен, что и ему тоже), что он долго не протянет. Некоторые мои чувства сродни эгоизму. Я не мог смириться с мыслью, что мой старый друг умирает, и все время думал о нем. Он был частью моей юности, важным звеном, связывающим меня с обычной, неоперной, частной жизнью.

Всякий раз, возвращаясь в Модену с гастролей за границей, я обязательно заскакивал в его парикмахерскую, чтобы поздороваться и узнать новости. Если в мое отсутствие случалось что-то интересное, Эмилио обязательно знал об этом. Я же после выступлений в Пекине или аудиенции у английской королевы заходил к Эмилио в парикмахерскую или домой и опять чувствовал себя обыкновенным человеком. Мне очень плохо без него, и я сочувствую его жене и семье, всем, кто любил Эмилио.

В последний год его жизни, даже беспокоясь о состоянии его здоровья, я взял за правило не звонить ему чаще обычного, как делал всегда, когда уезжал из Модены: мне не хотелось, чтобы он догадался, что мне все известно. Ему не было и шестидесяти лет, и для всех, кто его знал, это был жестокий удар. Нам его будет очень не хватать.

Не успели мы, оправиться от страхов, связанных с операцией Джулианы, как предстояла операция моей матери. Она долгое время страдала от артрита, и в конце концов ей стало так плохо, что она решилась оперировать колено. Осмотрев ее, врачи решили, что самое лучшее — оперировать сразу оба колена, что не так просто для пожилой женщины. Это было новым переживанием для меня: еще одна операция в нашей семье. Может быть, другие относятся к операциям иначе, но меня они ужасают.

Как и в случае с Джулианой, операция у мамы прошла успешно. После курса специальных процедур она уже ходит. Джулиана использовала свое знание физиотерапии и много занималась с бабушкой. В первые месяцы после операции на прогулках ей всегда помогал мой отец Фернандо. Мама ходит с палочкой, и уже хорошо, к ней вернулись ее юмор и жизнерадостность. Она, конечно, не такая подвижная, как отец, хотя он и старше ее. Маму ужасно раздражает возраст, но еще больше она негодует из-за того, что ее восьмидесятидвухлетний муж не желает стареть.

Наконец пришлось прооперировать колено и мне. Оно беспокоило меня уже несколько лет. Ситуация становилась все хуже и хуже — мне стало трудно ходить. Дошло до того, что я с трудом выходил на сцену. В 1994 году мне все-таки пришлось дать согласие на операцию. Теперь я двигаюсь по сцене с непривычной легкостью. Надеюсь скоро опять играть в теннис. Но даже если и не буду в него играть, выступать в опере я все еще могу.