МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ В ТАЙШЕТЕ
МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ В ТАЙШЕТЕ
Мы ехали долго и скоро.
Вдруг поезд, как вкопанный,
Стал.
Вокруг – только лес
да болота.
Вот здесь будем строить
канал.
(Из песни)
Эпиграф, может быть, и не самый удачный, но все-таки подходящий, ибо ехали мы действительно долго и с довольно большой скоростью.
И вдруг столыпинский наш вагон отцепили и повезли куда-то на запасные пути, на миг мелькнуло серое здание вокзала с черными буквами по белому полю: «Тайшет». Название было настолько неведомое и странное, что в первое мгновение прочиталось оно как «Ташкент». Но это был – увы! – не Ташкент.
Вагон почти вплотную подогнали к довольно просторному дощатому загону. Возле него вагон наш, «как вкопанный, стал». Было ясно, что приехали мы уже на место. Загон был необычен своими высокими стенами. Они были высотою метра в четыре. И это была не случайность. Такая высота понадобилась для того, чтобы пассажирам транссибирских экспрессов не попадались на глаза заключенные. И знаменитая Тайшетская озерлаговская пересылка была примерно так же огорожена. Снаружи, особенно со стороны железной дороги, – высокий, гладкий сосновый забор. И вышек нет над забором. Вышки – невысокие – были расположены внутри – в углах дощатой ограды. И колючка, и пулеметы, и прожекторы – все было внутри. Что подумает проезжающий мимо в скором поезде человек? Неинтересный забор какого-то склада. Про лагерь не подумает. Насыпи там, на этом участке магистрали, возле пересылки, нет. Там скорее даже небольшая выемка. Так что даже крыши бараков проезжающий не увидит.
Когда выходили из вагонов (их оказалось два), видно было во все стороны тайга, тайга, тайга… Да. «Вокруг – только лес да болота». Все как в невесёлой песне строителей Беломорско-Балтийского канала.
В загоне уже были женщины из первого вагона. Их было около тридцати, и у каждой на руках – грудной ребенок. Младенцы плакали на общем для всех народов младенческом языке, а женщины (совсем молодые, лет по двадцать) говорили между собою на языке певучем и красивом, и неожиданно – почти совершенно понятном. Боже мой! Да ведь они, наверное, с Западной Украины! – догадался я. Их-то за что забрали, женщин с грудными младенцами? Я подошел к ним, поздоровался и заговорил на том украинском языке, на котором говорил в детстве в Подгорном Святый боже! – как же они были обрадованы! И как мне сейчас хочется писать о них по-украински! Но ведь не принято в одном произведении смешивать два разных языка. Женщины прекрасно понимали меня, и дорого, и радостно было им, что встретился мужчина-украинец, хай не з ЗахiдноY, а з ВеликоУ УкраиYни.
Из разговора выяснилось, что юные женщины с младенцами на руках – жены еще не сложивших оружие бандеровцев. И что приговорены они всего лишь к бессрочной ссылке в глухие районы Сибири. Но суд постановил доставить их на место ссылки под конвоем, строгим этапным порядком.
Все они были почему-то в белых косынках.
Построили нас по пятеркам. Впереди – женщины. Шесть или семь пятерок. А в следующей за ними пятерка шел я – вторым слева. Я впервые за все свое путешествие шел без наручников. Обычно мне их надевали при любых переходах – из тюрьмы в вагон, из вагона в тюрьму или в воронок. В воронке наручников с меня не снимали… Забыли сейчас, наверное, надеть…
Пока я об этом размышлял, догремел голос, произносивший обычное, давно надоевшее:
– …из колонны не выходить! Шаг влево, шаг вправо считается побегом! Конвой применяет оружие без предупреждения! Шагом марш!
Конвойных было шестеро. Двое шли впереди, двое по бокам, двое позади. Пятеро с автоматами. Шестой – начальник конвоя – с пистолетом и собакой.
Вели нас пустыми, немощеными, грязными после дождя улицами. Но было тепло, и светило солнце. Городок был серый, весь деревянный. Серые от ветхости и дождей домишки и заборы. Слева виднелось что-то похожее на небольшой заводик. Пахло сухим и мокрым деревом, смолою, креозотом. Справа, не видимые нам за домами, грохотали поезда. И со всех сторон, по всему окоему, были густые зеленые, голубые и дымчатые синие дали – тайга. Тайга как бы хотела показать, как ничтожен в сравнении с нею этот (как его?) городишко Тайшет. Я чуть позднее там, на пересылке, написал стихотворение, которое начиналось строфою:
Среди сопок Восточной Сибири,
Где жилья человечьего нет,
Затерялся в неведомой шири
Небольшой городишко Тайшет…
Улица стала узкой. Одна из женщин впереди нас, обходя лужу, споткнулась и упала, выронила ребенка. Строй смешался. Я и низкорослый чернявый сосед мой слева помогли женщине подняться. Я подал ей запеленутого ребенка. Он моргал синими глазками и не плакал. И с интересом смотрел на меня.
Шедший слева и чуть позади нас конвоир, белесый дылда с тупым веснушчатым лицом, заорал:
– Не спотыкаться! Не падать! Какого… падаешь, сука!
Конвоир догнал нас (строй уже тронулся) и неожиданно ударил женщину прикладом автомата в спину чуть ниже шеи. Женщина снова упала. Я подхватил ребенка и вдруг услышал гневный картавый возглас своего чернявого соседа:
– Мерзавец! Как ты смеешь женщину бить! Подонок! Ты лучше меня ударь, сволочь! На, бей меня, стреляй в меня!
Картавый рванул на груди лагерный свой серый, тонкий, застиранный китель и нательную рубаху и пошел на конвоира.
– Я тебе сейчас, сучий потрох, на намять глаза выколю! Женщину беззащитную бьешь, падла!…
Я держал в правой руке младенца, а левой вцепился в Картавого:
– Не выходи из строя – он тебя убьет!
– Ни хрена не убьет – не успеет, у него затвор не взведен! Я его раньше убью!
С хвоста колонны к нам бежал, хлюпая по лужам, начальник конвоя и, стреляя в воздух из пистолета, неистово орал:
– Стреляй! Стреляй,…вологодский лапоть! Взведи затвор и нажми на спуск! Он же вышел из строя! Он напал на тебя! Приказываю: стреляй – или я сам тебя сейчас пристрелю! Рядовой Сидоров! Выполняйте приказ!…
Картавый все шел на солдата, а тот прижался спиною к серому забору. В глазах его был ужас. И руки его дрожали мелкой, гадкой дрожью вместе с автоматом. Он просто не понимал, что такое делается, он никогда не видел и не слышал подобного: безоружный человек шел грудью на направленный в него автомат. Солдат оцепенел от страха. Если бы он начал стрелять (а он выпустил бы со страху все 72 пули одной очередью), я, как и Картавый, как и многие другие, был бы убит – я стоял почти рядом, чуть позади Картавого.
Картавый, видя, что начальник конвоя уже близко, смачно плюнул конвоиру в лицо и спокойно вошел в строй. Теперь его уже нельзя было застрелить.
Подбежавший запыхавшийся начальник конвоя приказал:
– Ложись! Всем заключенным – ложись!..
Заключенные упали, легли в жидкую грязь на дороге. Младенцы и женщины плакали. Лежали мы в грязи часа два – пока не прибежало на выстрелы лагерное и охранное начальство. Пока составлялся начальный протокол обо всем происшедшем Из разговоров я узнал, что Картавый – тяжеловозник (т е. имеет предельно высокий срок заключения – 25 лет, ссылки – 5 лет и поражение в правах на 5 лет). Лежа в жидкой тайшетской грязи, мы и познакомились кратко. Он сказал мне, что зовут его Фернандо-Рафаэль, но можно звать Федор или Федя, что родился он в 1925 году и мальчиком был привезен в Москву после поражения республиканцев во время гражданской войны в Испании.
Когда нас, наконец, привели к воротам пересылки, впустили внутрь по счету и стали выкликать по фамилиям, я был удивлен обилием тяжелейших статей, по которым был осужден мой новый знакомый. Старший надзиратель открыл его личное дело и с трудом прочитал его первую трудную фамилию по складам:
– Пе-ла-и-о?
Фернандо вышел из строя и бодро продолжил:
– Пелаио, Фернандо-Рафаэль! 1925 года рождения. Он же Смирнов, он же Емельянов, он же Степапюк, он же…
– Ладно! Хватит! Говори статьи!
Фернандо без запинок стал называть статьи Уголовного кодекса РСФСР, по которым он был осужден. Смысл статей он в своей «молитве», естественно, не объяснял – они всем были известны, – но я для читателя разъясню в скобках: 58-1-а (измена Родине гражданским лицом), 58-8 (террор), 58-14 (саботаж), 59-3 (вооруженный бандитизм). Указ «два-два» (хищение государственной собственности). Далее он стал называть более легкие статьи: за подделку документов, побег из ссылки, переход границы и т. п. Здесь старший надзиратель прервал его:
– Хватит! Срок?
– Двадцать пять.
– В наручники его и в БУР! В пятый угол! Статьи были чудовищные.
Когда очередь дошла до меня, я выпалил свою «молитву»:
– …он же Раевский. 1930 года рождения. 19-58-8, 58-10-1-я часть, 58-11. Особое совещание. 10 лет.
– Почему тебя в наручниках положено водить?
– Ей-богу, не знаю!
– Почему он без наручников? – взревел старшина уже не на меня. – В БУР его тоже, в пятый угол…
В БУРе (а на Тайшетской пересылке Озерного лагеря БУР был теплый, рубленый, деревянный) Фернандо рассказал мне историю своей жизни и своих приключений.
Первый свой срок Фернандо получил, по его словам, за какое-то мелкое несогласие с Программой испанского комсомола. Собрание (конференция или съезд) проходило в Москве. Фернандо взяли наутро после выступления. Судило его Особое совещание. 5 лет по ст. 58-10 УК РСФСР. И загудел он в Сибирь.
В Фернандо жила неукротимая жажда свободы. Отбыв пятерку в лагере (1943-1948), он бежал из ссылки, пытался перейти государственную границу. Все эти вольные порывы, включавшие угон автомашины, перестрелку с пограничниками и т. п., и отразились в его формуляре тяжелыми статьями. А человек он был незаурядный.
В БУРе, в большой камере, мы с Фернандо жили три дня. Обошлось почему то без пятого угла. Спали на теплом сосновом полу. Постель – брюки. Подушка – мешок с вещами. Одеяло – пиджак. Кормили нас хорошо – полным обедом. Заключенные, приносившие нам три раза в день пищу под небдительным надзором тюремщика, относились к нам почтительно Я ко всему происшедшему имел лишь косвенное отношение, это Фернандо пошел на автомат, но я был рядом с ним, и в БУР нас бросили вместе. И лагерная молва связала нас с Фернандо. Через три дня Фернандо куда-то выдернули с вещами (а у него вещей-то никаких не было) – наверное, на суд. А через несколько часов и меня выпустили – в жилую зону. Сам помощник нарядчика отвел меня в новый барак № 3, секция 2-я, прогнал кого-то с хорошего места у окна и сказал:
– Вот здесь пока будешь жить.
В бараке были не сплошные нары, а так называемые вагонки. Это деревянная, но сделанная без единого гвоздя четырехместная кровать. На одном каркасе четыре спальных места – два внизу, два наверху. Соломенный матрац, соломенная подушка с наволочкой и простыней, с одеялом. Райская жизнь! Ко мне приходили многие – познакомиться. Большинство заключенных были еще в своей вольной одежде. Пришел венгр Иштван фамилию его я, к сожалению, забыл. Он работал на сельхозе, в сельхозной бригаде, и каждый вечер приносил мне несколько вареных, рассыпчатых вкусных картошин. Очень хороший, добрый был человек. Он давно уже был в лагерях – еще с плена, с войны.
На пересылках лагерного типа принято было искать друзей, подельников, земляков да и просто людей своей национальности. Однажды пришел пожилой уже человек лет пятидесяти пяти. Спросил:
– Воронежских нету? Кто есть из Воронежа? Я отозвался. Он подошел ко мне.
– Вы из самого города?
– Да, из города.
Человек опечалился и хотел было уже уходить, когда я сказал:
– Я сам родился в городе, но отец мой – из села Монастырщина Богучарского района. Человек заволновался.
– Фамилия-то какая у тебя?
– Жигулин по отцу.
– А звать? Отчество какое?
– Анатолий Владимирович.
– Да ведь ты, наверное, Володьки Жигулина сын?! Да ведь ты и похож на него! Как отца по батюшке?
– Владимир Федорович.
– Точно! Федора Семеновича сын. Других Жигулиных не было в селе.
Глаза его наполнились слезами. Он сел со мною рядом на вагонку, обнял меня и радостно зарыдал, удивленно повторяя:
– Володьки Жигулина сын! Володьки Жигулина сын!… Мы были соседями. Володька-то младше меня лет на семь. А с его старшим братом Алешкой, твоим дядей, мы по девкам вместе бегали. Дядя-то Алексей жив?
– Жив дядя Алеша. Он в Митрофановке сейчас живет. Мы были у него с младшим братом в сорок седьмом году. У него и у тети Зины.
– И Зинка жива?! Господи, радость-то какая! Ведь я за Зиной-то ухаживал. Она всего на полгода меня младше… Мы ведь с Алексеем в Добровольческой армии служили, у Деникина Антона Ивановича… Но Алешка-то, видно, остался, а я уплыл из Крыма… У меня в Париже жена, француженка она. И двое детей – сын и дочь. Я маляром работал, а маляр во Франции – это художник, жили хорошо, квартира хорошая… Во время войны я во французском Сопротивлении участвовал… Я ведь получил разрешение вернуться на родину и паспорт советский в посольстве получил. Решил пока один поехать, без семьи – поглядеть, как и что. Да, фамилия-то моя – Вричов, Виктор Андреевич… Ну вот. Как переехали границу СССР, меня сразу в вагоне и взяли.
– За что?
– За службу в белой армии. 58-13. А еще 58-3.
– А это что за пункт? Я такого еще не слышал.
– Проживание за границей, связь с международной буржуазией 25 лет!…
Вричов приходил ко мне ежедневно, и я ежедневно рассказывал ему о Жигулиных, об отце, о нашей жизни. Даже о своем деле… Рассказывал и он.
Много было встреч на Тайшетской пересылке. Этапы ежедневно приходили и уходили. Люди менялись. Однажды пригнали этап немцев. Все в новенькой немецкой военной форме. Я присмотрелся к ним и вдруг заметил, что они почти все очень молодые – лет по 17-18. И форма многим из них была велика, сидела мешковато. С ними было несколько молодых немок. Одна – невысокая, синеглазая, с густой копной золотистых волос, в ярком красном платье. Она мне сразу понравилась. Звали ее Марта.
Много разных встреч было в Тайшете. Один забавный случай я здесь запишу. Во время самой первой моей прогулки по жилой зоне ко мне подошел человек лет тридцати в чистом новом и даже отглаженном рабочем комбинезоне. Этакий рабочий франт. Он подошел ко мне и протянул руку.
– Здравствуйте! Я много слышал о вас. Здесь были ваши подельники.
– Кто именно?
– Вот этого я, к сожалению, не запомнил. Запомнил только, что все они были из Воронежа. Как называлась ваша организация?
– КПМ.
– Да, они были именно из КПМ. А наша организация называется «Черные соколы». Многие наши люди еще на воле и активно работают. Мы ставим своей целью восстановление в нашей стране монархии. А вы?
Уже на «подельниках» я насторожился, на том, что он не запомнил ни одной фамилии, ни одного имени. А уж после «Черных соколов» понял, что передо мною наглый стукач. И я ответил правдиво:
– Нашей конечной целью было построение коммунизма во всем мире.
Ответ мой был настолько неожидан, что стукач смутился. Больше он ко мне не подходил.
Примерно неделю мое положение на пересылке было неопределенным. Я гулял по зоне, наслаждался видами дальней тайги, вдыхал хвойный воздух. Потом меня вызвал к себе нарядчик. За мной пришел все тот же его помощник. Я уже знал со слов многих, что нарядчик на пересылке – человек хороший и даже замечательный. Он бывший кадровый офицер, прошел всю войну, но в 1947 году в чине подполковника был арестован. Причина банальная. В 1941-м он раненым попал в плен. Через два месяца бежал, был кратко проверен и отправлен на фронт. Получил многие награды, штурмовал рейхстаг. А после Победы за плен, за то, что в плену работал (таскал камни, копал землю), то есть помогал врагу, подполковник Сергей Иванович Волков получил 25 лет как изменник Родины. К слову сказать, даже свирепое лагерное начальство относилось к бывшим офицерам-фронтовикам, осужденным за плен, с уважением, подсознательно понимая, что здесь что-то не совсем ладное.
– Значит, ты студент Воронежского лесохозяйственного института. И с какого же курса тебя взяли?
– С четвертого! – вдохновенно соврал я (в формулярах это не указывалось).
– Чертежи читать можешь?
– Конечно! И читать, и чертить!
– В строительстве понимаешь?
– Понимаю. У нас был годовой курс – строительное дело. Но по деревянному, лесному строительству.
– Так… Это отлично. Бугром будешь, то есть бригадиром. Будете строить новую столовую и бараки. Бригада вся будет из немцев, человек пятьдесят-шестьдесят. Может, и больше. Помощником у тебя будет Николай Глущик, бандеровец. Он тяжеловозник – 20 лет КТР. Но хорошо знает и русский и немецкий. Будь с ним настороже. Его не повесили только потому, что смертная казнь отменена была. А за что у тебя 8-й пункт через 19? Кого ты пытался замочить?
– Да я и не собирался его мочить. Он студент из моей группы. Из-за бабы поссорились. Я его пистолетом припугнул. А он – комсорг. Вот и получился террор! (На самом деле этот пункт я получил за портрет Вождя).
– Ты, наверно, чернуху мечешь, как в лагерях говорят, но это не имеет значения, ибо нас, советских русских, в данный момент на всей пересылке только двое:
ты да я. Харбинцев и других эмигрантов я не считаю. В общем, принимай бригаду!…
Бригаду я принял. На мое счастье, среди немцев оказался русский немец с Поволжья, Фридрих Иоганович Меггель. Мало того – он оказался еще и инженером-строителем! И я уже был с ним знаком. На Свердловской пересылке он научил меня петь по-немецки «Санта Лючия». И столовая, и бараки были уже заложены, один барак был почти готов, только еще без крыши, одни стропила золотились на солнце. В бригаде моей оказались и четыре немки. Среди них была и Марта, а также высокая, лет тридцати пяти австрийка в розовой кофточке, с которой Марта дружила. Я Марте тоже нравился. После окончания работы до поверки мы гуляли се нею по дорожкам между бараками – как дети, – взявшись за руки. И молчали. После поверки женщин уводили в женскую зону, отделенную колючей проволокой.
Я не пустил строительство на самотек. Мало того, я с жадностью вникал во все детали работы. До сих пор помню многие десятки немецких «строительных» слов.
И каждый день я поднимался на крышу, вернее сказать, на чердак недостроенного барака и смотрел на чащу тайги, окружающей Тайшет, на бесконечные таежные дали. И всегда со мною была Марта. Мы научились понимать друг друга. Мы полюбили друг друга какой-то словно бы предсмертной, последней-последней любовью. Я и сейчас ясно вижу эти сине-зеленые дали, уступами уходящие от Тайшета к расплывчатому горизонту. И мы вдвоем с Мартой, и нас никто не видит, кроме этих далей. И никто не беспокоит. Только внизу стучат молотки и слышна немецкая речь. Но люк вниз надежно закрыт. И веселая, добрая, синеглазая, золотоволосая Марта. Она стала первой и на долгие годы вперед единственной моей женщиной. Я очень хорошо ее помню… Мне двадцать лет, она старше меня ровно на год. И груди ее – золотистые под ярко-красным платьем – молодые, крепкие и упругие, как детские мячики. И небо над нами голубое и чистое. Лишь кое-где облачка. И вовсе – словно навсегда – забыты всякие невзгоды. И солнца светит нам. И сосновые доски, пахнущие янтарем, и палаточный брезент, пахнущий морем, и волосы Марты, пахнущие свежим сеном, цветами, липовым медом и еще чем-то, совсем уже запредельным, небесным. Облаками? Светом? Нет, это сама благодать божия обнимала нас и сияла над нами. И так было целых двадцать восемь дней Медовый месяц перед безднойу Спасибо тебе, Небо! Спасибо тебе, Судьба! Спасибо тебе, Марта!
Это было на каторге, но я, кажется, никогда больше не ощущал жизнь так, во всей ее полноте, ибо находился на самом краю этой страшной, но вечно прекрасной жизни.
Я словно парил в синем, темно-синем осеннем небе вместе с Мартой – над беспредельной, уже золотеющей березами и лиственницей тайгой, над широкой серой рекой Чуною, над блестящей рельсами железной дорогой Тайшет – Братск.
А потом, к середине сентября (было уже холодно), всех женщин взяли на этап, в том числе и мою Марту, и высокую австрийку. Было еще несколько немок и десятка два западных украинок.
Я заранее знал о готовящихся этапах, но ничего не мог поделать. Сергею Ивановичу Волкову я предлагал все свое имущество, и деньги (50 рублей), и авторучку. Он поругал меня почти по-отечески:
– Если бы это было в моих силах, то я бы оставил тебя и твою Марту на пересылке хоть на весь срок без всякой твоей лапы. И шмотки, и деньги береги – они тебе там пригодятся. Единственное, что возьму от тебя на память, – это вечную ручку. И то только потому, что твердо знаю, что там у тебя ее отберут. В Озерном лагере иметь письменные принадлежности заключенным строго запрещается. А мне она при здешней моей письменной работе очень пригодится. Могу сказать, что идут они на лесоповал, на 010-ю женскую колонию вблизи станции Чупа. Вскоре и сам ты туда, в этот район, попадешь. Вернее всего – на ДОК. Деревообделочный комбинат. Постарайся там удержаться. Лесоповал зимой – гибель.
Марта уходила на гибель. Было уже темно у высоких ворот, где толпился маленький женский этап. Марта плакала, говорила мне по-немецки много чего-то хорошего, но непонятного. А потом сказала по-русски:
– У нас будет ребенок!… – И опять зарыдала. Но тут заорал конвой:
– Провожающие, разойдись! Разойдись!…
Мы прощально поцеловались. Я уговорил ее взять у меня деньги и шерстяной шарф. Вот и все, что мог я тогда сделать для своей любимой.
Сгустилась мгла. Вспыхнули прожекторы. Отворились ворота. Во мгле растаяло красное платье Марты. Она шла последней. Охранники силой оторвали нас друг от друга.
А почти через год, в августе 1951-го, перед самым моим уходом на Колыму, я встретил случайно в большом лесоповальном оцеплении подругу Марты, высокую австрийку (теперь она была не в розовой кофточке, а в черной телогрейке). Ни фамилии, ни имени ее не помню.
Почему встретил? Вот почему. Иногда, весьма редко, зоны, кварталы лесоповальных работ нашей, мужской 031-й колонии и соседних женских подкомандировок (010-й и 06-й) соприкасались, становились сопредельными, и тогда, чтобы охранять было удобнее, устраивалось общее оцепление. Работали в общей рабочей зоне, но после съема отправлялись в свои, разные жилые зоны.
Высокая австрийка сказала мне уже почти чисто по-русски:
– Здравствуйте, Толик Раевски! Я вас ищу! Ваша Марта, наша Марта родила вам дочку Анну двадцатого мая. Я как раз только что из больнички. Я видела Анну. Ей всего три месяца, но она уже совсем похожа на вас. Марта дала ей вашу фамилию. Две ваши фамилии, первую я забыла.
– Жигулин?
– Да, Зшигулин. Она только не могла сказать вашего второго имени, имени вашего Vater.
– Это мое отчество.
– Да, да, отчество.
– Она его и не знала.
– Ей выдали на дочь какой-то документ.
– Свидетельство о рождении?
– Да, да! Вот оно, я списала для вас русскими буквами.
И она протянула мне листок бумаги величиной с почтовую открытку. На ней карандашом было написано:
СВИДЕТЕЛЬСТВО О РОЖДЕНИИ
Гр. Жигулина-Раевская Анна Анатольевна
родилась 20 мая 1951 года в г. Тайшете Иркутской обл.
Родители:
отец Жигулин-Раевский Анатолий, русский
мать Миттельберг Марта Иогановна, немка
Место регистрации ЗАГС Тайшетского р-на Иркутской области.
Я долго берег этот листок бумаги. Потом он истрепался, потом на каком-то шмоне его у меня забрали. Но я помню содержание этого «Свидетельства о рождении» наизусть.
Я был тогда еще очень молод и глуп. Никакого отцовского чувства известие о рождении дочери у меня не вызвало. Помню, что спросил:
– А долго Марта там еще будет, на больничке?
– О! Долго! Наверное, еще целый яре, год. Она должна кормить ребенок. Говорят, может быть, это параша, но так говорят, что иностранцев скоро отпустят на родину, в свои страны.
Что ж, осень 1951-го и 5 марта 1953-го. Всего полтора года оставалось до смерти Сталина. А после смерти Сталина иностранцев освободили. Так что Марта с ребенком, если не случилось какого-либо несчастья, уехала домой.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.