2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2

К месту Леликова назначения под городком Богородском Ольга Юльевна с детьми отправилась в первые послепасхальные дни. Папа выехал туда раньше и обещал жене подать к ее приезду лошадку на станцию.

На площади у Курского вокзала, в низком сером здании справа, работала железнодорожная электростанция. Отчетливо и громко чихал дизель-моторный двигатель, вращавший динамо-машину. Синеватые дымки, похожие на выстрелы, вылетали в небо из толстой железной трубы после каждого вздоха дизель-мотора.

Сразу же за этой электростанцией, вправо от вокзального здания, с обеими его башенками и двумя тоннелями, начинались тупики Нижегородской железной дороги, одной из старейших в Подмосковье. У этих тупиков не было ни перронов, ни платформ, и пригородные пассажиры забирались в вагоны с междупутий. По замыслу строителей предполагалось отправлять пригородные поезда нижегородского направления тоже с главной курской платформы под навесом, однако она бывала постоянно занята поездами курской линии, и для посадки «нижегородцев» служили боковые тупиковые пути. Весной 1919-го ходили между Москвою и Богородским главным образом теплушки: в пассажирских возили граждан поважнее. В теплушку едущий не садился, а влезал. Мужики подсаживали баб, а потом помогали друг другу взобраться с междупутья на без малого саженную высоту в двухосный красный товарняк.

Сопровождать Ольгу Юльевну и детей к папе поручено было Никите Урбану. Бывший папин денщик прижился в семье и обещал не покидать ее до полного устройства на новом месте. Он тоже был зачислен в штат лесозаготовительной дружины и считался военнослужащим. Хотел потом вернуться в родную Черниговщину, откуда, впрочем, получал не очень утешительные вести. Его родным не только не прирезали помещичьей пахотной земли, но, напротив, грозили убавить и собственную, якобы избыточную для семьи Никиты, которую сам он называл «справной».

На этот раз поезд до станции Богородск состоял из товарных вагонов безо всякого отопления. Отойти он должен был в 8 утра, но наступил уже десятый, паровоза же все не было. Ольга Юльевна с детьми и Никитой, тепло одетые, седели на чемоданах и портпледе у открытой вагонной двери. Прочие пассажиры были крестьяне с обильной кладью, бидонами, узлами, мешками. Все дремали, покорные судьбе и властям. Никто не возмущался, не протестовал, не удивлялся. Пойдет поезд — хорошо, не пойдет — стало быть, начальству так сподручнее. Наше дело маленькое — сиди, дожидайся.

А ведь дома у этих баб и мужиков — брошенные дела, недоенные коровы, ребятишки в пустых избах...

Роня Вальдек очень рано стал задумываться над этим чисто русским крестьянским долготерпением. Что это? Мудрость или глупость? Сила или слабость? Как согласовать это с духом разинской нетерпеливой вольницы, с действительностью нынешней российской революции? Где грани, разделяющие христианское долготерпение и пугачевское бунтарство? Где конец крепостническому рабьему молчанию, холопскому равнодушию? Когда же в сих душах появляется пафос «Варшавянки» и «Песни о Соколе?» Что глубже и более свойственно душе русской: вера, долготерпение, любовь или же слепая ненависть отчаяния, завистливая злоба (по мнению инженера Благова — главный двигатель революции), голодное вожделение чужого добра?..

...Ехать предстояло не до самого города Богородска, а поближе, до станции 38-ая верста, того же Богородского уезда Московской губернии. Дети Вальдек слышали, что будут жить до осени в одиноком имении Корнееве[31], среди обширных лесов и торфяных болот, несомненно столь же загадочных, как гримпенская трясина в «баскервильской собаке» Конан Дойла.

Тронулся поезд в одиннадцатом часу дня.

Роня и Вика старались запомнить все станции на своем маршруте — пригодится на будущее!

После Курского остановились в Москве-Рогожской, около металлургического завода г-на Гужона, старинного приятеля дедушки Юлия Карловича. Как странно, что кроме просто Москвы есть, оказывается, еще и Москва-Рогожская! Потом была Чухлинка — верно, в честь чухающего дизель-мотора? За Кусковым, где, оказывается, жили еще до основания «крепостцы Москов» бояре Кучковичи, последовало Новогиреево, куда татарский хан Гирей некогда переселился из Москвы в новую летнюю резиденцию. Дальше было Реутово с прядильной фабрикой папиного знакомца Людвига Рабенека, а за Реутовым пошли сплошь недорогие дачные места — Никольское с нарядной церковью и погостом, Салтыковка с прудами и парком, и Кучино, куда дядя Паша Стольников, бывало, езживал с таксами и фокстерьерами охотиться на барсуков — здесь, в Кучино, был их подземный «городок», охраняемый охотничьим обществом «Диана»...

За Кучиным был мост через веселую речку Пехорку, уже сбросившую ледяной панцирь и мутно-быструю под мостовой аркой. Рядом с аркой сидели терпеливые рыбаки с удочками... Про следующую станцию, Обираловку[32], Роня давно слышал от взрослых Это здесь кинулась под товарный поезд толстовская героиня, а в трех верстах от станции виднелась труба Саввинской фабрики. Туда однажды папу приглашали на совет и предложили такой гонорар, что он отказался, опасаясь замаскированной взятки...

В Обираловке, собственно, и кончалось дачное сообщение. Дальше, до Богородска и Петушков ходили более редкие местные поезда. За Обираловкой оставалась теперь только одна остановка — тихая платформа с красивым названием Купавна, а в семи верстах от нее надо было уже сходить. Вот и она, станция 38-ая верста!

Никита, первым выскочив из вагона, осторожно принял на руки Ольгу Юльевну, детей и пожитки. Туг же сходили и многие соседи-мужики.

По виду глухой провинциальной станции трудно было и поверить, что до Москвы нет и четырех десятков верст. В стороне поднимались закопченные трубы кирпичного завода и еще какие-то грязные, обшарпанные корпуса кирпичной кладки. Напротив убогого станционного строения с пакгаузом серел не совсем еще оттаявший пруд. Рядом — маленькая школа и длинная придорожная коновязь. Только обещанной папиной лошади тут не оказалось, и у Ольги Юльевны стало портиться настроение. Пошел мелкий сеяный дождичек, будто осенний.

Ольга Юльевна послала Никиту в село нанять крестьянскую лошадь, раскрыла зонтик, а детей заслонила с помощью портпледа. Когда же расторопный Никита явился с мужицкой клячонкой, вдали показалась парная упряжка и через минуту папа лихо подкатил на служебной бричке. Кучер сдержал ее возле горки сложенных у дороги вещей. Мужичка с клячей отпустили и тронулись в пятиверстный путь. На всем его протяжении мама тихонько пиявила папу за опоздание. Он же, оказывается, подъезжает уже в третий раз, а ждать не мог, были поблизости служебные дела. Попало Алексею Александровичу и за скучную станцию, и за порчу погоды, и за то, что мог сегодня отвлекаться на дела служебные.

Проехали торговое, в прошлом — село с белой церковью, березовой рощей и круглым прудом. За селом пошли строения и службы крупного, прежде хорошо налаженного поместья, теперь превращенного в госхоз. Тут, в красивой двухэтажной даче, помещался и штаб папиной военизированной лесозаготовительной дружины Москвотопа. От «госхоза» и «Москвотопа» мамино настроение еще ухудшилось.

Дальше, за поместьем-госхозом, мощеный булыжником большак завернул в красивое старолесье. Лес был смешанный, явно грибной, манящий!

Придорожным соснам и ракитам с грачиными гнездами можно было дать на вид лет по триста, и никакая порча не коснулась этих деревьев — сюда не доходили промышленные стоки и газы. Снегу у корней оставалось мало, земля дышала и слегка парила; после легкого весеннего дождика запахло прелью и хвоей. Полторы версты по этой лесной дороге несколько утешили Ольгу Юльевну, а тут уж кучер свернул с булыжника влево, на подъездную аллею к имению Корнеево. По грунту колеса пошли мягко. Осталась позади одинокая сторожка с палисадником и хлевом. Показались службы: погреб: хлев, конюшня, дровяной навес, колодец-журавль. Заднее крыльцо небольшого, уютного дома с теплым мезонином. Приехали!

Дети усмотрели, что большой участок разделен на одичавшую парковую часть со старыми хвойными великанами и на собственно сад, где бросались в глаза изобильные, хотя пока и голые фруктовые деревья, цветочные клумбы и целые заросли кустарников-ягодников. Изгородь из колючего барбариса отделяла сад от огорода, граничащего с лесом.

В доме детям понравилось сразу.

Из сеней они попали в большую прихожую с железной печуркой (на всякий случай — что-нибудь согреть или просушить на скорую руку), дальше шла обширная столовая в три окна и с висячей люстрой, а из столовой вела дверь в детскую. Там стояли две застеленные кровати, а главное — уютное огромное кресло, куда можно было обоим забираться с ногами и слушать Конан Дойля на русском или Карла Майя на немецком.

Другая дверь из прихожей вела в спальню родителей, с окнами в парковую часть сада. Главными примечательностями дома были: пианино хорошей немецкой марки в столовой и красивая изразцовая печь, обогревавшая сразу все три покоя и топившаяся из прихожей. И еще очень радовала огромная застекленная терраса, примыкавшая к столовой. Дверь на террасу была еще по-зимнему заклеена, но конечно там, на такой великолепной террасе, и пойдет вся летняя домашняя жизнь Роника и Вики! Кухня отделена от комнат сенями. Нанята из соседней деревни, что в трех верстах, приходящая прислуга Дуня. Она сразу же показала хозяйке большую кухонную плиту, огромную деревянную лохань о трех ножках и обильную утварь, расставленную и развешенную по стенам. Кухню, оказывается, легко превращать и в баню, и в прачечную.

Все это было просто прекрасно! Но...

Чем больше радовались дети новому жизнеустройству, тем горше думалось о... прежних обитателях. Тут ведь тоже жили дети, а с ними кися, собака, может, и какие-нибудь комнатные пичуги... Лошадка у них тоже была, своя, любимая... Кажется, они были землевладельцами и заводчиками? Должно быть, мелкими: дом-то невелик и не роскошен, вещи уютные, ухоженные, но не богатые. Верно, люди любили свой дом, и террасу, и печь... Где они теперь?

Как слышали от папы, он здесь, по приезде, не застал уже никого — прежних владельцев успели «забрать и выселить». Так выразился по дороге кучер, человек тоже новый. Теперь здесь все новые: и начальник дружины Москвотопа военспец Вальдек, и его «помощник по рабочей части» Соловьев, занимающий верхний теплый мезонин, и сторож Корней Иванович Дрозд, поселившийся в домике-сторожке у подъездной аллеи, все — пришлые, чужие. Хозяева-же — где-то далеко.

Мимоходом дети разобрали, что мама будто вскользь вызнавала про все это у словоохотливой Дуни, вперемежку с вопросами о кастрюлях.

Оказывается, прежним владельцем имения Корнеево принадлежало в округе 500 десятин лесных угодий и кирпичный заводик у станции, а более состоятельные обладатели соседнего поместья, где теперь госхоз, приходились здешним хозяевам родственниками. Тех помещиков тоже «забрали и выселили». За что? Очень обыкновенно, «как они все — бывшие!» Впрочем, здешних «бывших» Дуня хорошо знала: люди, мол, хорошие. Мужиков особливо не прижимали, разве что рассчитывались с опозданием, когда самим приходилось туго насчет разных прочих платежей. Простые были, одной своей семьей за стол не садились, вечно кто-нибудь с ними трапезу делил, бывало, что и поважнее хозяев, а то заглянут и самые неказистые гости, из тутошних, — все равно, к столу зовут, запросто. Жили дружно. Барышня у них была очень красивая. Только гимназию в Москве кончила, домой сюда вернулась — тут-то их и забрали всех. И — выселили! Куда — Бог весть, разве мало развеяли народу!

Запомнилось это Роне: развеяли народу! Надо же так!

Но самой Ольге Юльевне уж не терпелось крупно поговорить с папой. Только не хотелось, чтобы разговор этот услышали посторонние. Дуню она отпустила пораньше. Никита устраивался в отдельной комнате около кухни. В прошлом эта комната, как потом узнали, называлась «людской».

Семья Вальдек наскоро отобедала за чужим столом, под чужой люстрой (своя осталась в Иванове). После первой трапезы на новом месте дети пошли обживать свое кресло. По следам заметили, что и в той семье это кресло служило именно детям и залезали они на него тоже с ногами. Наверное, тут выросла и та красивая гимназистка... Возможно, ее-то рост и отмеряли на дверном косяке: тут были отметки совсем низенькие, потом две выше, и одна — ближе к верхнему косяку, у притолоки.

Дети глядели на знакомые домашние одеяла и на свои подушки в изголовьях чужих кроватей. Вдруг Вика сказала:

— У нас ведь потом все это тоже отберут, правда?

Роня подтвердил;

— Конечно! И наши ивановские вещи тоже, наверное, отберут...

Этого требовала успокоенная детская совесть! Слишком тревожили ее следы чужого загубленного благополучия. Еще у Рони на языке вертелись слова: «и выселят нас отсюда тоже как тех», но вслух произнести такое он не решился, чтобы и в самом деле не накликать беды. Он помнил немецкую поговорку бабушки Агнессы: «ду золлст ден тойфель нихт ан дёр ванд мален», дескать, не малюй черта на стене (а то, мол, и в самом деле явится в дом)...

И когда из родительской спальни дошел до детской истерический мамин плач, Роня и Вика сперва было тоже приписали его родительскому сочувствию чужому несчастью. Ибо сквозило оно изо всех углов этого уютного дома! Наверное, и маму терзают муки жалости и неясного чувства стыда как невольной соучастницы большой общей вины...

Но плач Ольги Юльевны был непривычного тембра, сначала какой-то басистый, перешедший потом в капризный визг, не совсем даже натуральный.

Рыдания чередовались с возгласами:

— Как ты мог меня сюда?.. Как ты посмел?.. Что мне тут делать? Ведь я думала о Москве, о родных... А здесь даже вонючее Иваново вспоминается как Санкт-Петербург!...

Такая реакция была непостижимой! Среди всей этой прелести, отравленной лишь ощущением соучастия в грабеже добрых людей...

Первый раз за всю свою 11-летнюю жизнь Роня ощутил неприязненное, недоброе чувство к матери. Ведь папины старания просто трогательны. Его нежные заботы ощутимы здесь в любой мелочи!

Легко ли было привести все в такой порядок, после того, как дом полгода пустовал? При всей бдительности Корнея Ивановича, тайные воры все-таки ухитрились попортить и расхитить половину имущества. Даже стекол в окнах не хватало; с чердака унесены были зимние рамы. По словам Дуни, матрасы все были вспороты, полы искорежены, видно, в доме искали спрятанные ценности. Делали это лесные дезертиры, либо деревенские подростки, а может, кто и посолиднее, не очень страшившийся сторожевой берданки Корнея Ивановича... Все это папа успел наладить, встретил семью в чистом, убранном доме. Немало постарался и Никита Урбан.

Роня не выдержал. За руку он привел Вику в спальню, к злобно рыдавшей матери. В тоне взрослого, очень серьезно произнес:

— Если тебе, мама, здесь не понравилось, можешь уезжать назад, к Стольниковым, в твою Москву. А мы с Викой остаемся здесь и будем помогать папе. Здесь так хорошо, как мы и не думали!

У Ольги Юльевны (она сама потом в этом признавалась) явилось сильнейшее желание избить сына до синяков, за непочтительность.

Но инстинкт материнский подсказал ей, сколь глубока детская обида за папу. Крупный разговор, может, и в самом деле вышел слишком... гиперболичным? Мама перестала всхлипывать и вытерла глаза. Хмурый папа чуть-чуть улыбнулся непрошенным адвокатам.

* * *

Три летних сезона и все зимние каникулы в имении Корнеево были, пожалуй, лучшим временем всей Рониной жизни.

Привыкла к Корнееву и Ольга Юльевна. Нашлись поблизости партнеры для преферанса зимой, а летом наезжало столько родственников, что порою Корнеево напоминало светский пансион прежних времен или патриархальное поместье в тургеневском духе.

Вальдек-младший же все больше увлекался здесь чтением, в тишине зимних покоев или под ровный шум июльской листвы. Поэзия ему открылась — Тютчев, Пушкин, акмеисты и Блок. И был у него вкус к историческому прошлому России. Но вот истории, творимой сегодня, он никакого «вкуса» не ощущал, хотя рано понял, в какие роковые минуты довелось ему посетить сей мир...

Он и сам тоже полагал себя поздним путником, застигнутым на дороге «ночью Рима», Рима третьего, российского. Но средь бурь гражданских и тревоги он не ощущал высокой воли богов, а напротив, скорее видел в этих бурях проявление демонов зла. Героическими казались ему отнюдь не оголтелые матросы и пролетарии, якобы бравшие штурмом совершенно беззащитный Зимний дворец, а та горсточка отчаянных женщин из стрелкового «бабьего» батальона и те юнцы из юнкерского училища, что до последних минут, по чувству долга, пытались противостоять потоку раскаленной докрасна человеческой лавы...

Болезненно переживал мальчик события гражданской войны. Одинаково ужасали его и красные, и белые потери. Он понимал, что и те, и другие — одинаково невознаградимы для нации, для русского народа. Ведь по обе стороны фронтов гибли самые здоровые, самые молодые, ко всему доброму пригодные!

Что до исхода этого избиения, то Роня был твердо убежден в конечной победе красных. Мальчик видел, что народ не сочувствует белому движению, хотя и напуган жестокими крайностями большевиков. Но они умели убеждать граждан в человечности и справедливости своих идей. У контрреволюции же идей, похоже, не было вовсе. По крайней мере любой красноармеец мог легко разъяснить Роне, за что воюет и борется Красная Армия, а вот дядя Паша Стольников, человек умный и образованный, искренне желавший победы белым, никак не мог растолковать мальчику, каковы же их лозунги. Получалось, что Белая армия воюет просто с отчаяния — больше, мол, все равно делать нечего, вот и приходится драться! Обещания красных: земля — крестьянам, заводы — рабочим, мир — хижинам, война — дворцам явно были по сердцу большинству рядовых граждан и в селах, и в городах.

Правда, в глубине ума и сердца Роня чувствовал, что эти идеи большевизма лишь кажутся столь простыми и ясными, на самом же деле они иллюзорны. Ведь самым главным в них было — создание нового человека, более совершенного, чем люди прошлых времен, испорченных рабством, жестокостью, эксплуатацией, лицемерами, хищническим хозяйничаньем в буржуазном обществе. Но высокие нравственные идеалы революции, заимствованные из христианского вероучения о царстве Божием на Земле, покамест светят людям издалека, как звезды небесные, на Земле же по-прежнему царят страх, жестокость и ложь. Достичь высоких целей хотят самыми низкими средствами!

Эти средства — насилие, кровавая диктатура, попрание общечеловеческих ценностей, кощунство, поругание святынь — так портят и развращают исполнителей, что едва ли темные эти люди смогут сберечь в очерствелых душах чистоту отвлеченных, далеких философских идеалов. Получается, будто чистое белье сможет выйти из грязных окровавленных рук. Покамест оно и выходит из большевистской прачечной именно кровавым и грязным. Участвовать в этом никак не тянуло! И мальчик радовался, что средь бурь гражданских и тревоги жизнь его походит на некий зачарованный остров, обтекаемый ветрами времени. Бывшее имение Корнеево действительно походило на заповедник мирной старины среди океана революционной действительности...

Лето проходило в играх со сверстниками — Максом Стольниковым, Толей Благовым и Мишкой Дроздом. Вдвоем с Максом они наловчились ездить верхом — это стало любимейшим занятием мальчиков. Сперва они уходили по соседству в госхоз и помогали выгонять в ночное чесоточных госхозных кляч (до того бывших отличными выездными, хозяйскими лошадьми). В итоге этих ночных поездок Роня схватил-таки чесотку, хотя врачи уверяли, будто лошадиная к человеку не пристает. Пристала, да еще как!

Пользовали от нее тогда перуанским бальзамом и серной мазью, а самих кляч папа вылечил с помощью курной серной камеры. Алексей Александрович часто брал сына в интересные деловые поездки по окрестным селам, торфоразработкам, фабрикам. Ездили даже на узкоколейном паровозе, а еще несколько лет спустя Роня устроился работать на этом паровозе помощником машиниста. В декабре 1920 года, при служебной поездке, оба они, Вальдеки — старший и младший, очутились по стечению обстоятельств в одном вагоне с Лениным, видели и слушали его совсем рядом, лицом к лицу, в самой непринужденной обстановке. Оказалось, что портреты и бюсты не совсем верно передают живой облик Ленина, но об этом — попозже..

Папа для поездок обычно пользовался служебными лошадьми, но считал, что возить гулять собственную семью на казенных лошадях неприлично. Потому, для надобностей личных Алексей Александрович приобрел собственную лошадь по кличке Надька, и купил заграничный шарабан. Лакированный, с иголочки новенький и несколько вычурный экипаж этот папе с охотой продал мужичок-середнячок, которому шарабан достался при грабеже какого-то барина. Купил папа и два седла — английское и казачье. Роне разрешалось (после многих испытаний и проверок) седлать себе Надьку, а Максу — служебную папину Зорьку, когда папа уезжал верхом на служебной же Передовой. Мальчикам разрешалось ездить от завтрака до обеда (в свободные от занятий дни), а иногда и после ужина пасти лошадей на сочных лесных лужайках. Изучили они все окрестности, бывали и на Бисеровом, и на Луковом озерах, одолевали болота и дебри, чуть не по звериным тропам, для всадника небезопасным.

Еще удили рыбу на торфяных карьерах, плавали на лодке по реке Клязьме, тогда еще кристально чистой, богатой сомами и налимами. Только питались тогда не по-старинному!

В 20-м году лакомствами считались супы из солонины, предварительно отмоченной и отмытой от дурных запахов и налетов, картошка на рыбьем жире, конские котлеты, кашица из пайкового пшена, уха из воблы. Вместо чая или кофе пили морковный напиток, сдобренный сахарином, а коровье масло считали такой редкостью, что Роня признавался: «Будь я царем, мазал бы каждый кусок белого хлеба сливочным маслом со всех сторон — сверху, снизу и с боков тоже!»

Впрочем, о яствах и разносолах особенно и не думалось. Любое варево уплетали быстро, чтобы снова бежать в лес, строить индейские вигвамы, либо продолжать на речке Купавне морские сражения, либо читать в гамаке лучшие книжки из дяди-Пашиной библиотеки, на которых выросли все стольниковские сыновья.

Были, конечно и трудности, и беды.

Случались страшные лесные пожары, совсем рядом с Корнеевым, так что однажды ночью пришлось выносить на большак вещи из дому и выводить из конюшни лошадей, напуганных дымом и близким заревом, однако имение отстояли от огня мужики из окрестных деревень.

* * *

Необычайное даже для России 1921 года происшествие надолго смутило Рональда Вальдека. Случилось это на рождественских каникулах, дня за два перед сочельником.

Зимой Роня жил у Стольниковых и ходил вместе с Максом в ту самую «Петрипауликнабеншуле», где за четверть века до того учился и Ронин папа. Родители по переезде в Москву отдали было Роню в третью группу (так тогда назывались школьные классы), но сами педагоги быстро выяснили, что делать ему там совершенно нечего и перевели в следующую, четвертую группу. Зимой 1921 года Роня и Макс были в шестой-А или, по-тогдашнему, уже во «второй ступени» (первая ступень кончалась пятой группой).

Летом в тот год Роне сильно не повезло: схватил на ночлегах в болотистых лугах жестокую малярию. Поначалу ее принимали за тиф, и лишь потом стали лечить зверскими дозами хины, притом безо всякого успеха. Роня оглох и ослаб, врачи советовали уколы и полный отдых, при усиленном питании. Мальчишку на месяц оставили дома, в Корнееве, а на уколы возили раза два в неделю на станцию 38-ая верста, в бывшую земскую больницу. Попутно, чтобы мальчик все же не вовсе отстал от математики (за прочие дисциплины папа не тревожился), ему разрешили посещать в «больничные» дни пристанционную школу, тоже некогда земскую, и брать дополнительные уроки по алгебре и геометрии. Все эти дисциплины вела в той школе молоденькая красивая Надя Смирнова, квартировавшая верст за восемь от школы, кстати, в той самой деревне, откуда ходила в Корнеево, к Вальдекам, их прислуга Дуня. Учительницу Надю Смирнову каждый день привозил на станцию в санках-розвальнях и увозил домой, в деревню, крестьянин дядя Еремей. У него в избе она и квартировала, тщетно ожидая давно обещанной комнаты в пристанционном поселке.

И вот, перед рождеством, в пору зимних школьных испытаний, Роня Вальдек ехал домой в Корнеево после дополнительного урока, в одних санях со своей учительницей: папин вестовой Никита уговорился с мужиком Еремеем, что тот высадит Роню по дороге, у подъездной корнеевской аллеи, не заезжая к Вальдекам, а сам, вдвоем с учительницей продолжит привычный путь до их деревни.

На повороте к Корнееву Роня простился с учительницей и ее возницей. Больше он уж никогда не видел Нади Смирновой.

Перед рассветом следующего утра кто-то постучал в окно корнеевской спальни. Роня разобрал разговор старших о каком-то несчастье на дороге, в полутора верстах от Корнеева. Обо всех местных происшествиях сразу сообщали папе, начальнику дружины. Никакого другого начальства поблизости не было — только в пристанционном поселке жил милиционер.

Папа сразу оделся, послал Никиту за сторожем Корнеем Ивановичем, и через несколько минут запрягли в санки папину служебную лошадку Передовую. Корней Иваныч сходил за ружьем, папа вынул из кобуры и сунул в карман револьвер, а Роня так ловко пристроился в санях, что на него и внимания не обратили. Это было большой ошибкой взрослых!

Уже по дороге Роня понял, что несчастье произошло с учительницей. Будто за переездом через узкоколейку, на крутом косогоре с поворотом влево, целая стая волков напала на одинокую упряжку. Лошадь рванула, девушка не удержалась в санях и выпала... Мужик Еремей удержать лошадь не смог, и та понесла его карьером до деревенской околицы, где и грохнулась оземь замертво. Кучер же без памяти вбежал в свою избу и голосил невнятное, пока его не отпоили холодным квасом. Никто однако не отважился ехать сразу на место происшествия. Лишь через три часа, под утро, деревенский староста спросил Еремея, запряг сани и с двумя мужиками поехал посмотреть...

В темноте мужики ничего толком не разобрали, однако поняли, что беде уже ничем не пособишь. Решили с дороги не сходить, место не затаптывать, а ехать в Корнеево, к Алексею Александровичу. Выслушав через форточку в спальной сбивчивый их рассказ, начальник дружины велел им поскорее отправляться на станцию за милиционером, сам же, вместе с Корнеем Иванычем, уже разглядывал из саней придорожные сугробы за переездом...

...Крупные волчьи следы стали видны даже издали. Опытный волчатник, Корней Иваныч смог определить, что зверей было не менее семи-восьми. Роня тоже глядел из задка саней на следы. Видел он их не впервой. Зверя много развелось за годы войны и революции. Рыскали волки даже по корнеевским огородам, за барбарисовой изгородью. Однажды пропала у Корнея Иваныча собачонка По следам усмотрели — волчица задавила и утащила. С тех пор прислугу Дуню никогда не отпускали домой одну, а Роне и Вике запретили дальние лыжные прогулки без старших. Роня, правду сказать, частенько нарушал этот запрет и пытался даже по следу отыскать логово. И вот теперь множество таких же крупных следов петляло по левую сторону узкоколейной насыпи.

Довели они затем к придорожной канаве, а дальше — прямо к дороге.

Роня хорошо знал косогор с поворотом влево. Сколько раз сиживала вся семья, летней порой, на этом косогоре! И тут-то, на этом знакомом месте, еще даже не присыпанном снежной пылью, открылись следы ночного побоища.

Казалось, снег старательно, будто сквозь сито, кропили-осеивали мелкими брызгами кровавой росы. Кругом валялись обрывки светлой овчинной шубки, белые, чисто обглоданные кости. И как витиеватый росчерк пером по бумаге — длинная, почти нерасплетенная коса. С затылочной костью. Из побуревшего снега...

Не доехав до верха косогора, папа выскочил, резко велел Корнею Иванычу отправить домой мальчишку. Сторож мигом развернул лошадь в другую сторону, чтобы Роня не успел осмотреться, но привез он мальчика к матери онемевшего, чуть не в обмороке.

...С той поры минули десятилетия. Капитан войсковой разведки Рональд Алексеевич Вальдек видел картины ленинградской блокады. Под Норильском он стоял в безмолвном строю зеков[33], когда начальники демонстрировали результаты группового побега блатарей в тайгу: они вырезали ягодицы у своих жертв, тоже сманенных в тайгу, а затем использованных в качестве живой ходячей пищи на время побега. Трупы этих людоедских жертв с отрезанными частями тела привезли показать зекам для устрашения и в знак предостережения. Взрослому Рональду Алексеевичу доводилось наблюдать сцены резни и массовых убийств, уж не говоря о переднем крае Ленинградского фронта.

Однако и после фронта, лагерей и ссылки видел он в горячечных бредовых снах не сцены войны, а волчьи следы и Надину косу под заснеженным косогором...

А Надин возница, мужик Еремей, уже отбывший наложенное на него священником церковное покаяние за оставление ближней безо всякой помощи, вдруг взял да и повесился на чердаке своей избы. Нечаянно ли выпала из его саней учительница Надя Смирнова? Кто знает? Бог ему судья!

* * *

В мужской Петропавловской гимназии Октябрьская революция совершилась не в 1917 году, а значительно позже, и притом далеко не сразу, — так крепка была старинная кукуйская закваска этой школы.

Потрясшая Россию война с Германией, падение царизма, большевистский переворот, голод, бло террор, — ничто не смогло сразу взорвать железобетонный уклад московско-немецкой педагогической твердыни.

Для постепенного ее разрушения потребовались длительные подкопы, бурение шурфов, бомбардировка извне, сокрушение директората, разложение учительского состава, разбавление его инородной средой, смена педагогов и программ, разрыв прочных нитей между школой и немецкой церковью.

В первом своем московском школьном сезоне, в 1019 году, Роня застал самое начало этой войны властей с упорной гимназией. Власти закрыли Петрипаулимэдхеншуле, т. е. женскую гимназию, а ее учениц распределили по группам мужской. Красное здание гимназии женской, в углу церковного двора, отобрали для новых государственных нужд. Впрочем, отобрали и большую половину мужского гимназического корпуса, в Петроверигском. Этот огромный красивый учебный корпус выстроен был в основном на деньги миллионера Кнопа (чью контору на Варварской площади отобрали под здание ВСНХ)[34] А возглавлял строительный комитет Ронин дедушка, Александр Вальдек, дипломат и юрист[35]. Так как одних кноповских денег на постройку и оборудование гимназии полностью недостало, дед и сам внес крупную сумму и призвал москвичей-немцев жертвовать на школу. Пожертвований поступило много, и пошли они на оборудование новейших кабинетов и лабораторий, гимнастических залов в особой пристройке, на устройство обсерватории с телескопом и вращающейся вышкой. Словом, к 1914 году Петропавловскую гимназию закончили с размахом, уже после смерти Рониного деда. Считалась она одной из лучших школ Москвы, отдавали туда и русских детей, чьи родители дорожили знанием иностранных языков. Учителя в Петропавловске были первоклассные, как водится, несколько либеральные.

После того, как большая и лучшая половина мужского гимназического корпуса была передана другому, вполне взрослому учебному заведению (получившему необычное наименование КУНМЗ!), а бывшие Петропавловские гимназистки переведены в урезанный корпус к мальчикам, директором новой «Единой Советской Трудовой школы № 36 Первой и Второй ступени» осталась прежняя директриса Женской гимназии фрейлейн Ретген. Это была старая, серьезная и неуступчивая фрейлейн!

Однако переименованная, стесненная в трех полуэтажах бывшая Петропавловка под управлением фрейлейн и не подумала сдавать свои привычные позиции из-за какой-то там большевистской революции! В классах все осталось по-старому, хотя их и называли группами. Преподавание продолжалось на немецком языке в Первой ступени и частично, для некоторых предметов, сохранялось и в ступени Второй. Там лишь добавляли еще один обязательный иностранный язык — французский. Учителя остались все до единого прежними (исключая, разумеется, тех, кто угодил в чрезвычайку или не перенес голода). Обращались к учителям по-прежнему: фрейлейн Ретген, герр Зайц, месье Понс, фрау Вайс...

Ронин классный наставник герр Зайц был в конце прошлого столетия классным наставником еще у Вальдека-старшего, т. е. у папы! Он близко знал Рониного дедушку, некогда учил отца, и теперь вот у него же учился сам Роня — три поколения Вальдеков. Тут ощущалась стабильность и традиция!

Математику в Первой ступени, на немецком языке, вела мамина одноклассница, фрейлейн Соня Фрайфальд. Историю всеобщую и русскую преподавал — притом смело, изящно, остроумно — месье Понс, одаренный лектор, романтически любивший страну своих предков, Францию.

Самой же выдающейся учительницей в Ронькином классе была прелестная Вера Александровна Ляпунова, пришедшая в школу неполных двадцати лет от роду. Учила она Роньку и его сверстников русской литературе, работала увлеченно, меньше всего считалась с официальными программами или одобренной методикой, и оставила глубокий след не в одной Рониной душе! Ольга Юльевна Вальдек, наслушавшись рассказов сына, пригласила Веру Александровну в Корнеево, и та два лета прожила у Вальдеков, расцвела на свежем воздухе, успела поддержать в сердце своего ученика священную страсть к поэзии и... скончалась от скоротечной чахотки после неожиданного для всех брака с пожилым, избалованным женщинами сыном знаменитого адвоката Плевако.

Еще один педагог гимназии имел к Вальдекам весьма близкое родственное отношение — преподаватель географии, Ронин дядюшка, муж тети Эммы, герр Густав Моргентау. Сюда, в мужской корпус, он перешел вместе со своими ученицами после закрытия женской гимназии.

Зимой школу отапливали плохо. Немного пособлял Ронин папа — отгружал, вопреки разнарядке, то по одному, то по два тяжелых санных воза березового швырка, и даже пильщиков присылал, но это грозило служебными осложнениями, да и выручало школу ненадолго. Дети сидели по классам в шубах и валенках, герр Зайц в морозы укрывал лысину вязаным шарфом, ученические руки выглядели так, будто только-только готовили блюда из свеклы.

И все-таки школа работала, и дисциплина в ней держалась особая, какая-то тоже прежняя, основанная на почтительности к старшим и уважении к младшим. Все будто признавали друг в друге единоверцев и единомышленников, носителей одной традиции, от директора до последнего двоечника. Кстати, эти отметки продолжали выставлять старые учителя Петропавловки, хотя в других школах ставили теперь только «уд» или «неуд».

Если же случались дисциплинарные нарушения и особые происшествия, то теперь они стали совсем иными, чем прежде. Само время вторгалось в детские жизни, развлечения и занятия. То появится в классе револьвер, а то и выстрел грянет (был такой случай как раз в Шестой-A, притом не без Рониного участия). Однажды учитель истории месье Понс вовремя заметил у мальчиков ржавую «лимонку» — ее притащили с чердака и уже принялись было ковырять...

Случались прямо в школе голодные обмороки — у детей и педагогов. Поступали иногда жалобы от властей городских — мол, вашего ученика сняли с трамвайного буфера. Это бывало с теми учениками, кто, не успевши вдавиться на площадку, пристраивался на «колбасе» или буфере, а после остановки проигрывал состязание в беге с каким-нибудь блюстителем революционного порядка. Впрочем, трамвайные линии оживали в тогдашней Москве не так-то часто.

Дома же ученики делали уроки при коптилках и свечах, и нельзя сказать, что учителя смягчали строгость требований. Роньке не раз снижали оценку за пятно копоти на чертеже или за неудачное «мерзлое» слово в сочинении. Вера Александровна шутливо называла плохо написанную фразу «мерзлой», а ведь подчас и вправду попадала на бумагу из оледенелой чернильницы, что дома, что в классе.

Так и шли школьные дни и дела в 20-м, 21-м и в начале 22-го...

Сильно постаревшую и ослабевшую фрейлейн Ретген сменил на посту директора герр Густав Моргентау, Ронин дядя; но и при нем существенных перемен в устоях и традициях школы не произошло, несмотря на все усилия Бауманского РОНО, партийных органов и Наркомпроса.

Однажды Нарком Луначарский на совещании «шкрабов»[36] прямо заявил, что в обеих бывших немецких гимназиях, Петропавловской и Реформатской, по сей день, мол, воспитываются «змееныши наших классовых врагов». На другой день это стало известно самим «змеенышам» и многие гордились своей опасной славой... Иные же понимали, что дни Петропавловских традиций сочтены по пальцам … одной руки!

Входило, кстати, в эти традиции и участие в церковной жизни. По твердо установленному правилу запрещенные в школе уроки Закона Божьего преподавались в церкви. Прямо в класс приходила помощница органиста и уводила всех детей-лютеран в ризницу-сакристию, на занятия Законом Божиим, по-немецки, разумеется. Ходили, правда, на эти занятия не все Ронькины сверстники, потому что в классе стало уже немало детей иудейской веры, или учеников из семейств православных. Занимались у пастора каждый раз человек по сорок-пятьдесят — около половины общего состава двух-трех параллельных групп.

Еще не вовсе развеялось в детской среде влияние запрещенных, прекративших официальное существование скаутских организаций. Пытались было сохранить отряд «красных скаутов», но слишком несовместимы были моральные требования скаутизма с тем, чего требовала от детей сегодняшняя революционная действительность. Скаутские правила были благородны и требовали силы характера. Руководители скаутов учили своих питомцев таким вещам, как презрение к доносу, взаимопомощь до самопожертвования, выносливость, вежливость друг с другом, развитие особой чуткости и настороженности при опасности (например, скаут должен уметь просыпаться от взгляда товарища), тренировка воли, умение противостоять соблазнам вроде курения или ругани...

...После закрытия скаутского отряда, других детских организаций в бывшей Петропавловской гимназии не создавали, вплоть до полной перемены декораций в ней, вернее, уже только в ее перекрашенных стенах...

А тем временем прибыл в Москву, рождественской порою 1922 года, новый, уже послерапалльский[37] германский посол граф Брокдорф-Ранцау, и занял тот же особняк в Леонтьевском переулке, где четыре года назад предшественник его, граф Мирбах, посол императорской еще Германии, был убит сотрудником московской ЧК, эсером-провокатором Блюмкиным.

И уж полной неожиданностью для Рони Вальдека было открытие, что его папа, в прошлом — полковник российской армии, ныне — начальник военизированной дружины Москвотопа, Алексей Александрович Вальдек, знает посольскую канцелярию в Леонтьевском переулке не хуже, чем собственную квартиру. Папа мог по памяти безошибочно описывать любой зал или комнату особняка со всем убранством, правда, не теперешним, а таким, каким оно было, верно, 20—30 лет назад, в последние годы прошлого столетия и начальные годы нынешнего.

— Откуда ты все это знаешь? — недоумевал Вальдек-младший. Все, что связывалось в его уме с понятием «немцы», «Германия» вызывало двойственное чувство: к ощущению уюта, чистоплотности, некой кровной связи с такими людьми, как тетя Аделаида, герр Зайц, фрейлейн Берта (он все еще не мог забыть свою хорошенькую гувернантку), господа Юргенсон или Циммерманн, примешивалось и явно недоверчивое, настороженное отношение к усатому кайзеру, к его офицерам, генералам и дипломатам... Папа, столько лет стрелявший в немцев из своих пушек, в прежние времена бывал, значит, в их главной цитадели — германском посольстве? Впрочем, может быть, в те времена они еще не думали воевать с Россией?

Папе пришлось пояснить сыну многое. Но попросил он Роню никому до поры до времени эти объяснения не пересказывать.

Оказывается...

Ронин дедушка — портрет его украшал папин кабинет — недаром играл столь видную роль в постройке новой большой кирхи и немецкой Петропавловской гимназии в Москве. Не меньшую роль играл Александр Вальдек и в мире дипломатическом. Был он канцлером и драгоманом германского Генерального Консульства в Москве.

— А что это такое, «канцлер и драгоман» — дивился Роня.

— Не перебивай! — хмурился папа. — Дослушай и все поймешь.

...Ронин дед, Александр Александрович Вальдек, происходил из старинной российской офицерской семьи со скандинаво-немецкими корнями, восходившими будто бы к самому королю Улафу III. Немало таких офицеров описано Толстым на страницах «Войны и мира». Иные до конца дней своих коверкали русский язык (как, впрочем, и многие дворяне с чисто русскими фамилиями), но были ревностными служаками, российскими патриотами, верными царю и отечеству. Кстати, Ронин прапрадед был смертельно ранен в Бородинском сражении на батарее генерала Раевского. Молодая вдова похоронила мужа на Введенских горах, в Лефортове.

Сын и внук заслуженных российских офицеров, Александр Вальдек пошел однако же по штатской части: окончил Дерптский Университет, потом служил присяжным поверенным при Московской Судебной палате, имел чин надзорного советника и приобрел известность тем, что выиграл несколько крупных гражданских дел, так сказать, с легким политическим привкусом.

Защищал он интересы целых групп инородцев и колонистов на юге России, где местные заправилы подчас покушались ограничивать этих инородцев в правах или присваивать себе их достатки. Одна из защитительных речей Александра Вальдека по иску немецких колонистов в Крыму была пространно опубликована в газетах, создала ему репутацию большого либерала, и, по-видимому, привлекла внимание немецких дипломатов в России.

Германский посол, прибывший в Москву из Петербурга по случаю коронации Александра III, пригласил адвоката Александра Вальдека на прием в Генеральное Консульство. После весьма любезной беседы посол предложил Александру Вальдеку сменить сюртук российского присяжного поверенного на дипломатический мундир германского посольского драгомана. Словом «драгоман», несколько вычурным и с намеком на ориентальность российской державы, именовалась должность дипломатического переводчика на ответственных приемах, царских аудиенциях и при государственных актах.

Перейдя на службу в Генконсульств, Александр Вальдек принял германское гражданство, сохранив однако и подданство российское. В те времена такое двойное подданство граждан Германской империи допускалось и не являлось диковиной.

Вскоре драгоман Вальдек сделался душою Генерального консульства, получил должность посольского канцлера, т. е. управляющего делами, вершил протокольную часть, ведал всей дипломатической перепиской, пользовался полным доверием Посла и Генерального Консула, называвшего Канцлера Вальдека своей правой рукой и лучшим личным другом. Свою первую германскую награду — Железный крест канцлер Вальдек получил прямо из рук императора Вильгельма Первого.

Бывший адвокат Александр Вальдек на долгие годы вошел в состав московского дипкорпуса, обменивался письмами с Канцлером Империи графом Бисмарком, пережил его закат, а свой второй Железный крест, рыцарский, с дубовыми листьями, принял уже от Вильгельма Второго. Двумя орденами наградило его и русское правительство.

Посольский Канцлер Александр Вальдек скончался в этой должности в конце 1910 года, в возрасте 67 лет, искренне оплаканный теми москвичами и россиянами, кого мало радовали политические события в Европе после отставки великого канцлера Бисмарка. Антигерманские настроения императора Александра Третьего и некоторые его поступки в антинемецком духе усиливали опасные антирусские настроения императора Вильгельма Второго и в свою очередь поощряли его к поступкам антирусским. Дипломаты и военные медленно подталкивали обе державы к столкновению.

После московских революционных событий 1905 года либерализм Александра Вальдека сильно поблек. И он, и его сын Алексей, ощутили слабость глиняных ног российского колосса. Ощущение надвигающейся катастрофы стало угнетать канцлера Вальдека тем сильнее, чем яснее он видел и чувствовал полнейшее непонимание близких перспектив в среде своих коллег — германских дипломатов. Столь же трагическое отсутствие политического предвидения даже на самое непосредственное будущее усматривал он и в тех кругах российского дворянства и высшей интеллигенции, где он по-прежнему оставался своим человеком.

Лишь в одном сановном деятеле России, бывшем министре внутренних дел, а впоследствии Члена Государственного Совета, Петре Николаевиче Дурново, он всегда находил зоркого, глубоко встревоженного судьбами России собеседника. И можно предположить, что ставший впоследствии известным меморандум Дурново, поданный им на высочайшее имя в 1914 году, был главным образом навеян мыслями, которыми эти два старых человека, Александр Вальдек и Петр Дурново, обменивались при встречах друг с другом.

Оба они прекрасно понимали, что столкновение России с Германией может привести только к взрыву русской революции, чьи, пока еще подземные, вулканические толчки уже ослабили постамент колосса. Как последствия этого взрыва неизбежны: падение двух династий — Романовых и Гогенцоллернов (как бы по закону сообщающихся сосудов), крушение двух империй, двух мировых держав. Так, в самый год начала преступной войны, за три года до трагедии российского февраля, повлекшего по неумолимой инерции октябрьский переворот, предсказывал события Петр Николаевич Дурново в своем пророческом меморандуме Николаю Второму.