3

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3

А третий раз пропало кольцо неведомо как, в тридцать восьмом.

И хватились не сразу, потому что давненько стало спадать оно с похудевших пальцев Алексея Александровича, и опасаясь носить его, держал он кольцо в домашней шкатулке. Когда там его не оказалось, искали не очень прилежно, думали, что рассеянный профессор-химик сам переложил свою реликвию куда-нибудь в другое, более надежное место, да и позабыл, в какое именно.

Ему-то однако вовсе и не до того было.

В Наркомате становилось работать все труднее. Каждый день вывешивали на доске очередной приказ наркома об «исключении из списка сотрудников» таких-то и таких-то работников такого-то Главного управления. Как правило, эти «исключенные из списка» были самыми знающими инженерами, партийными руководителями или высшими администраторами. Врагами народа уже были официально, на общем собрании, объявлены оба предыдущих наркома. Одного из них Алексей Александрович знал несколько ближе, нарком давал ему ответственные поручения и на заседаниях Коллегии всегда был подчеркнуто внимателен к мнению профессора Вальдека...

Эти мысли тревожили профессора днем, в стенах Наркомата.

Вечером же, в Институте текстильной химии, наступала пора новых тревог, весьма, впрочем, схожих с наркоматскими. И здесь, как и в Главном управлении, не проходило и недели, чтобы не сорвалась лекция, не отменены были семинарские занятия, не пустовал бы чей-нибудь стул на заседании деканата. Как и в Наркомате, здесь, в Институте, испуганным шепотом называли фамилии коллег и знакомых, с кем еще на днях вместе уезжали с занятий, подвозя друг друга на наркоматской «эмке» или на такси. То и дело отменяли экзаменационные сессии, вычеркивали фамилии экзаменаторов, членов Государственной комиссии, руководителей кафедр, членов парткома; переносили сроки занятий, торопливо меняли расписание лекций, подыскивали других консультантов студентам-дипломникам. И тоже вывешивали приказы: «исключить из списков института»...

Сам профессор Вальдек продержался до февраля 1938-го. Уже казалось многим, что может, неведомо почему, обошла угроза его седую голову. Кто-то пустил даже зловещий слушок-шепоток, дескать, может, мол, и не все ладно с этим профессором. Уже кое-кто осторожно вопрошал, приставив к уху коллеги ладошку трубочкой, не рискованно ли строить догадки вслух в присутствии профессора, а тем более, выражать неуверенность насчет чьей-то виновности или, не дай Бог, еще и сочувствие к семье арестованного...

Так прошли осень и зима злого года — страшнейшего в истории России. Год новый встречали в узком семейном кругу — приходилось остерегаться даже нечаянной фразы во время застолья, да и просто избегали люди заглядывать друг к другу. А то сядут знакомые за общий стол — глядишь, уже сляпано дело об антисоветской организации, по статье 58-ой, пункт 10—11...

Только никак не могла профессорская совесть извлечь из глубин памяти чего-либо стыдного или недоброго, сколько ни перебирал он месяц за месяцем всю свою полувековую сознательную жизнь. Разве что принадлежность в прошлом к царскому офицерству? Однако, ведь сами солдаты-гренадеры избрали его в дни февральской революции командиром артиллерийской бригады, на место нелюбимого прежнего командира, полковника старой закалки. После же революции Октябрьской солдаты вновь утвердили Алексея Александровича в той же командной должности, и суровый к иным офицерам ревком выражал ему, командиру, полное доверие и уважение вплоть до расформирования бригады в начале 1918 года.

Потом, в самую разруху, командовал он военизированными частями в тылу, а после окончательной демобилизации пошла жизнь в лабораториях и цехах, в аудиториях и кабинетах.

Отмечали и премировали за десяток изобретений. Построено в стране пятнадцать фабрик по его проектам. Еще больше проектов консультировал, исправлял, переделывал — и для Баку, и для Ташкента, и для Анкары, куда его даже посылать собирались.

И студенты любят своего профессора за доброту и строгость, за бескорыстие и щедрость. Да еще и за редкой мягкости баритон, звучавший столько раз на вечерах институтской самодеятельности...

В самом деле, не может же быть, чтобы брали вовсе уж без разбору, вслепую. Допустимо предположить и отдельные перегибы (оно в России — не впервой!), скажем, перегибы административные, следственные, судебные, но... не всему же лесу лететь щепками, коли идет рубка? Рубится-то светлое здание социализма, впервые в мире! А социализму нужны такие ученые, как профессор химии Алексей Вальдек!

Не оправдались оптимистические прогнозы, утихли подозрительные шепотки! Не минула и профессора общая судьба лучших его товарищей и ближайших коллег.

Зимней вьюжной полуночью жена пошла открывать парадную дверь на долгий звонок и тусклый голос дворника:

— Телеграмма вам, Ольга Юльевна! (Добропорядочная наивность профессорской семьи априори исключала надобность в приемах более тонких!).

Вошли трое, и сразу — к письменному столу. Профессора подняли из постели. Велели одеваться. Предъявили неряшливо и малограмотно написанный ордер. На арест и обыск...

И сразу же пошли рыться, сбросив на шахматный столик в углу два полувоенных пальто и кожаный, на меху, реглан. Только дворник как вошел в телогрейке, так и присел в ней у окошка, не расстегнувшись, не глядя ни на что творящееся в комнатах. Приоткрыл слегка занавеску, и все время, пока происходил обыск, всматривался в игру снежинок за оконным стеклом. Он не первый раз исполнял в доме роль понятого, с каждым разом все менее понимая происходящее, а сейчас и вообще испытывал нечто похожее на ноющую сердечную боль: сам необразованный и незадачливый, он уважал науку и понимал положение в ней Алексея Александровича Вальдека лучше, чем любой из трех оперативников и все они, вместе взятые.

А тем повезло!

Всего за несколько часов до ареста, профессору принесли в конверте крупную сумму гонорара из издательства, за последний учебник «Курс текстильной химии». Автор не успел еще и пересчитать деньги. Старший оперативник оценил ситуацию мгновенно. Ему была предельно ясна психология хозяев этого жилья. Такие ни в чем не заподозрят государственных людей, представителей органов. Они видят в них чекистов железного Феликса, неподкупных и безупречных... Момент удобен: оба помощника заняты обыском, дворник — не смотрит! И старший опергруппы хладнокровно и небрежно засунул в боковой карман полувоенного пиджака весь толстый пакет с деньгами профессора. Мол, тому-то они вряд ли еще понадобятся!..

Расчет был идеально-верен: хозяева и не заподозрили кражу. Сам профессор ее просто не заметил. Полуодетый, недвижно сидел он в своем кресле, уже прощупанном и даже несколько распотрошенном, порядка ради. За все время обыска он не удостоил пришельцев ни словом, ни взглядом, будто никого и не было вокруг. Знать, мчалась перед его взором кинолента прожитых лет, и понимал он, что с этим ночным визитом лента обрывается. А Ольга Юльевна, наблюдавшая исчезновение пакета с гонораром, решила про себя, что, стало быть, по нынешним их порядкам так оно и полагается.

В те минуты нашлось пропавшее обручальное кольцо профессора.

Старший оперативник извлек его из лунки рассохшегося семейного буфета, куда оно нечаянно закатилось.

Приятная припухлость бокового кармана привела оперативника в благодушное настроение.

Рассматривая кольцо, он разобрал гравированную внутри надпись «Ольга» и принял соломоново решение:

— Ну, коли написано «Ольга», — произнес он в тоне почти шутливом, — пусть, стало быть, у Ольги и остается пока. А там — видно будет, как с имуществом.

Так вернулось кольцо к своей первоначальной обладательнице, носившей его тридцать лет назад в течение нескольких дней, до сговора и обмена кольцами с женихом.

После этой февральской ночи у нее стали опухать руки и надевать собственное кольцо она уже не могла. Мужнее вскоре сделалось ей впору.

Алексей же Александрович, носивший это кольцо все три десятилетия не снимая, выручавший его при самых трудных и неожиданных жизненных обстоятельствах, больше не ощущал в себе ни сил, ни даже желания отстаивать свое право на эту жизнь.

Какое-то странное успокоение наступило в сердце его с приходом этих ночных гостей. Безучастно и без горечи разглядывал он их утомленные испитые лица, шарящие руки, потухшие папироски в углах жестких губ... Не трогали и настороженные взгляды, полные насмешливого недоверия и презрительного превосходства над застигнутым врасплох.

Росла на столе кучка документов, книг и предметов, сочтенных подозрительными и изобличающими. Попали сюда две германские каски — трофеи 1916 года, подсвечник из винтовочных патронов — солдатский подарок командиру, студенческих лет шпага и два ордена давних времен — Станислав и Анна, вызвавшие пристальное внимание и почему-то сочтенных немецкими.

— Вильгельму, стало быть, честно служили? — вопросил, откладывая ордена и каски оперативник. Даже дворник у окна дернулся, будто его ожгло, а Алексей Александрович и бровью не моргнул, ни слова не возразил обидчику... Странно, он и внутренне не любопытствовал даже насчет прямого повода для ареста, не пытался заранее сообразить, кто же именно и из каких нитей лжи сплел донос-паутину... Но прощаясь под утро с женой, думал о ней уже как о вдове.

Потом настала для профессора полоса проверки эйнштейновой теории относительности, когда в сознании происходила переоценка понятий времени и пространства. Так, прогулочный дворик на крыше «внутренней тюрьмы» ощущался просторным, как вселенная. День или сутки длились вечность, сплошь переполненную страданием, нравственным и физическим без конца и исхода. И, напротив, сложенные из этих суток-бесконечностей ряды тюремных месяцев — а их было пять или шесть под следствием, — почудились при последнем огляде назад одним мгновенным мерцанием какого-то серого полусвета перед мраком вечным.

Его расстреляли в лубянском подвале, по приговору чрезвычайной тройки, за наитягчайшие преступления против народа и государства[8]. В особую вину следствие поставило ему отказ от чистосердечного признания в своих кошмарных злодеяниях.

В те годы необходимый стране труд исполнителей смертных приговоров оставался примитивным ручным видом труда, механизировать его попробовали лишь десятилетием позже, введя было автоматику на фотоэлементах, как на станциях московского метро. Но тогда, в назначенную ночь, крупнокалиберный маузер отечественного производства, нацеленный верной партии рукой, разрушил вредоносный мозг профессора, остановил его нераскаянное сердце. Однако, семье сообщили нечто другое: будто преступник осужден к десяти годам строгих лагерей без права переписки.

Никто из близких не ведал, что такая формула и была ничем иным, как иносказательным извещением о смерти казненного врага народа. Где ж было догадаться пожилой вдове, что прежняя стратегия открытого террора уже меняется и Вождь Народа повелел перемежать ее с еще более причудливой и изощренной педагогикой кары тайной! Дескать, враг обезврежен, но без афиширования!

Словом, понадобилось еще полных двадцать лет, чтобы лишить вдову и обоих, уже семейных, детей профессора последней надежды насчет судьбы отца. Министерство Внутренних дел Хрущевской эры кратко и вежливо сообщило вдове о смерти супруга будто бы в 1943-м году (хотя расстреляли в 1938-м), а попутно также об отсутствии какой-либо вины покойного перед народом и государством.

Семье оставалось утешиться лишь тем, что профессор не был одинок. Ибо так же, как с ним, поступили и с великим множеством других, ученых и неученых, интеллигентных и неинтеллигентных, партийных и беспартийных, разделивших с ним ту же участь, прижизненно и посмертно.

Именно такое утешение подсказал Ольге Юльевне член Верховного Суда при вручении ей справки о посмертной реабилитации супруга.