Познань

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Познань

Шоссе на Познань. Бесснежная равнина; разутый мертвый немецкий солдат, вмерзший в землю; павшие кони; белый листопад сброшенных нами перед наступлением листовок; солдатские каски, вороньем темнеющие на поле боя. Ведут пленных. Нарастающий артиллерийский гул. Идет наше войско — вторые, третьи эшелоны. В чехлах несут знамена. Машины, конные повозки, кареты и пешеходы, пешеходы, пешеходы… Все пришло в движение, бредет по дорогам Польши. В кузове машины вздрагивает старик, сидя на стуле. На обочине дороги, едва посторонясь машин, поляк целует женщине руку. Две монахини с огромными белоснежными накрахмаленными козырьками упорно шагают в ногу. Женщина в траурном крепе тянет за руку мальчика.

Только кое-где полосы снега. Холодно. По бокам дороги деревья с белыми от извести стволами.

В городе Гнезно в семье электромонтера мне показали письмо, тайно доставленное из Бреслау: «Чи идон росияне, бо мы ту умерамы?»[5] — Красная Армия идет и вместе с Войском Польским очищает от фашистской оккупации польскую землю.

9 февраля наша армейская газета вышла под шапкой:

«Страшись, Германия, в Берлин идет Россия».

В Польшу фашистские вооруженные силы вторглись перед рассветом 1 сентября 1939 года. Осуществив свой первый «блицкриг», немцы отторгли от Польши большую часть ее земель, присоединили их к рейху. Оставалась небольшая территория, объявленная немцами «генерал-губернаторством».

«Суверенность над этой территорией принадлежит фюреру великогерманской империи и от его имени осуществляется генерал-губернатором».

Около года назад генерал-губернатор Франк заявил: «Если бы я пришел к фюреру и сказал ему: «Мой фюрер, я докладываю, что я снова уничтожил сто пятьдесят тысяч поляков», то он бы сказал: «Прекрасно, если это было необходимо». «Фюрер подчеркнул еще раз, что для поляков должен существовать только один господин — немец: два господина один возле другого не могут и не должны существовать; поэтому должны быть уничтожены все представители польской интеллигенции. Это звучит жестоко, но таков жизненный закон.

Генерал-губернаторство является польским резервом, большим польским рабочим лагерем… Если же поляки поднимутся на более высокую ступень развития, то они перестанут являться рабочей силой, которая нам нужна».

«Мы обязаны истреблять население, это входит в нашу миссию охраны германского населения, — учил Гитлер своих сообщников. — Нам придется развить технику истребления населения. Если меня спросят, что я подразумеваю под истреблением населения, я отвечу, что я имею в виду уничтожение целых расовых единиц. Именно это я и собираюсь проводить в жизнь, — грубо говоря, это моя задача».

* * *

На путях наших войск был открывшийся в те дни миру ад Тремблинки, Майданека, Освенцима и сотен других лагерей смерти.

Бойцы взламывали ворота, рубили кабель, гнавший ток по колючей проволоке. То, что открылось за воротами концлагерей, казалось, не может вместить человеческий разум. Сотни тысяч замученных, убитых, задушенных. А тот, кто еще дышал, был обречен на смерть от голода, от телесных и нравственных истязаний.

* * *

Войска 1-го Белорусского фронта, день ото дня набирая темп, взламывают оборону противника. Танки вгрызаются в густоэшелонированный оборонный массив и движутся дальше, предоставляя пехоте закреплять успех наступления. Главные ударные силы неотступно преследуют противника, и в прорыв грозной лавиной устремляются войска, расширяя фронт наступления. Противник не выдерживает навязанного ему темпа войны, оставляет города, не успевая разрушить их, кое-где даже бросает невзорванными переправы. Но чем дальше вглубь Польши, чем ближе к германской границе, тем упорнее сопротивляется фашистская армия.

В оставляемых противником населенных пунктах все чаще громадные буквы на стенах домов — гитлеровское предупреждение полякам о затемнении: «Licht — dein Tod!»[6]. На стенах и дверях домов, на трамваях, в служебных помещениях и квартирах расклеен плакат — черный силуэт, нависающий над маленьким человеком: «Pst!» Тсс! Молчи! Враг подслушивает!

Недалеко от Познани мы остановились в пустом доме. На ночном столике в полированной рамке мальчик в восторженном оцепенении скрестил руки на животе. Его отец, балтийский немец Пауль фон Гайденрайх, читал Новый завет и драмы Шиллера. В его письменном столе лежала копия документа, который в октябрьскую ночь 1939 года Пауль фон Гайденрайх, ворвавшись в сопровождении немецких полицейских в этот благоустроенный особняк, предъявил владельцу. И тот прочел, что по распоряжению немецкого бургомистра ему, польскому архитектору Болеславу Матушевскому, владельцу особняка по бывшей улице Мицкевича, 4, надлежит немедленно вместе с семьей оставить дом. Разрешается взять с собой две смены белья и демисезонное пальто. На сборы отводится 25 минут… Хайль фюрер!

Мы уже давно продвигались по той части польской земли, которую фашисты присоединили к рейху и пытались насильно онемечить.

Форсировав реки Варту, Нетцё, войска Чуйкова окружили Познань. Подступы к окраинам преграждало мощное оборонительное кольцо фортов. Атаки разбивались о них. Приходилось блокировать форты и брать их штурмом.

Здесь, в Познани, 4 октября 1943 года Гиммлер заявил:

«Как поживают русские, как поживают чехи, мне совершенно безразлично. То, что есть у народа из хорошей крови нашего сорта, мы возьмем себе и, если понадобится, отберем детей и воспитаем сами. Живут ли другие народы в благоденствии или они издыхают от голода, интересует меня лишь в той мере, в какой они нужны как рабы для нашей культуры, в ином смысле это меня не интересует».

Познань — один из первых польских городов, захваченных немцами. Сюда в 1939 году вслед за немецкими дивизиями осваивать «провинцию Вартегау» кинулись тысячи немецких предпринимателей, партийных чиновников. Поляки были выброшены из всех мало-мальски приличных квартир. У них не было больше ни фабрик, ни магазинов, ни школ, ни личных вещей. Их улицы были переименованы, язык — запрещен, памятники сброшены, костелы опоганены.

В крепостные форты перевезли из Бремена цехи «Фокке-Вульф». Поляков угоняли на каторжные работы в Германию. Еврейское население было расстреляно на городской окраине.

Так торжествовал тут свою победу дух национал-социализма…

За каждую улицу Познани, за каждый дом, за лестничный пролет бились испытанные в уличных боях сталинградские штурмовые отряды. Помогали пушки, но исход боя решал всякий раз штурм, переходящий порой в рукопашную схватку. Над городом пылало зарево: теряя квартал за кварталом, немцы жгли и взрывали дома в центре. Теперь в их руках оставалась только познанская цитадель — древнее сооружение, рассчитанное на длительную оборону. Она возвышается над городом, охватывает большую площадь, кажется два квадратных километра. На подступах к цитадели земля изрыта траншеями, за ними — крепостной вал и мощная стена.

Но остальные районы города очищены от оккупантов, и познанские пекари, портные, мясники вынесли на улицы в честь Красной Армии свои цеховые знамена, которые больше пяти лет хранили, рискуя жизнью.

Школьники с трудом втиснулись в свои старые форменные курточки, и, хотя руки вылезали из рукавов, застежки не сходились, сердца их переполнялись гордостью: ведь хранение любой формы старой Польши каралось оккупантами.

Вышли на улицы любительские оркестры. Зазвучали национальные мелодии. Оркестрам горячо аплодировали за исполнение, а больше всего за то, что они сохранились: играть им было запрещено — оккупанты боялись солидарности людей, которая возникает под влиянием родной музыки, и жестоко расправлялись с нарушителями. И квартеты, квинтеты, как маленькие подпольные организации, продолжали существовать тайно.

Городской магистрат приступил к работе. Вновь открылись польские школы, учреждения, начали работать магазины. А здесь же, в Познани, в цитадели, все еще оставалось десятитысячное немецкое войско — остатки познанской группировки. День-другой они пытались обстреливать город, но их орудия подавили наши артиллеристы. Говорили, что подземными ходами, ведущими из крепости, немецкие солдаты проникают на центральные улицы, убивают людей и переодеваются в гражданское платье. Крепость осадили плотнее.

Вскоре о противнике в цитадели и вовсе стали забывать: в освобожденном городе было не до него. Армия генерала Чуйкова, выделив части для штурма цитадели, ушла дальше. Войска наступали уже за границами Бранденбурга и Померании. В те дни я была в группе фронтового подчинения, оставшейся в Познани.

* * *

В сорока километрах от Познани, у нас в тылу, в местечке, лежащем в стороне от магистралей войны, находится, как мы узнали, лагерь пленных итальянских генералов. Мы выехали туда.

Немецкая охрана лагеря сбежала перед приходом Красной Армии, а сто шестьдесят никем не охраняемых итальянских генералов продолжали жить в лагере. Еще недавно они воевали против нас; после переворота в Италии немецкое командование созвало их в тыл на мнимое совещание и объявило военнопленными. Перед лицом новых событий они испытывали такую же растерянность, как и итальянские солдаты, освобожденные Красной Армией в Быдгоще. Кто же они для нас — узники немцев или недавние наши враги?

Мы въехали за колючую проволоку. Пустырь. Несколько бараков. Двое распиливают бревно. Мы подходим ближе. Они бросают пилить, завидя нас, и ждут. Два пожилых, усталых человека, две пары глаз хмуро и выжидающе смотрят на нас.

Мы здороваемся по-немецки. Один из них, смуглолицый, с резкими складками на лице, в ярком шерстяном шарфе на шее, кивает молча. Это генерал Марчелло Г. Другой вступает в разговор. Это зондерфюрер Вальтер Трейблут, немец-переводчик, единственное лицо в лагерной администрации, оставшееся на месте. Он без шапки. У него седая голова, заостренный нос и втянутая внутрь верхняя губа.

Наш полковник обошел бараки в сопровождении Вальтера Трейблута и объявил итальянцам, — а зондерфюрер перевел, — что они свободны и, как только положение на фронте позволит, им будет оказано содействие в возвращении на родину.

Через некоторое время, когда потеплело, а запасы продовольствия в лагере опустошились и итальянские генералы отправились в путь, мне пришлось еще раз разговаривать с зондерфюрером Вальтером Трейблутом — его задержали ночью в городском сквере, где он спал на скамейке.

Распростившись с итальянскими генералами и не зная, что надлежит ему делать с собой, он отправился в Познань, подошел к дому, в котором прожил несколько лет, убедился, что дом занят польской семьей, жившей здесь прежде и выброшенной отсюда во время оккупации, и, стараясь не навлечь на себя ничей гнев, лег на скамейке в сквере, так как очень устал и был голоден.

Я спросила его, почему он не бежал вместе с администрацией и охраной лагеря. Он пожал плечами и ничего не ответил. Потом рассказал о себе.

Он родился и жил в Ревеле. Владел химической лабораторией по изготовлению предметов парфюмерии, которые продавал через отцовский аптекарский магазин.

Страдал болезнью легких и, путешествуя по Италии, познакомился с дочерью вице-секретаря местечка Домазо на озере Комо. Они были знакомы всего пять дней, и при этом итальянка не знала ни слова по-немецки, а Трейблут — едва ли больше пяти слов по-итальянски. Вернувшись в Ревель, он принялся зубрить итальянский язык, посылал в Домазо множество почтовых открыток и, наконец, предложил руку и сердце прекрасной итальянке Нереиде Бететти. Свадьба состоялась на озере Комо, и Трейблут увез свою итальянку в Ревель в эстонское подданство.

— В немецкой литературе писалось о верности немецких женщин и о легкомыслии, коварстве француженок и итальянок. Но я был очень счастлив в своем браке.

А вскоре началась «репатриация» немцев, и он очутился в Познани, где на новом плацдарме национал-социализм был представлен в классическом виде. Здесь, например, не хотели зарегистрировать его дочь, так как он назвал ее итальянским именем Фиаметта — «огонек».

Он замолчал. Серые глаза его были расширены и неподвижны. О семье он ничего не знал, к своей дальнейшей участи был безразличен. Он бесконечно устал от жизни в мире нацизма и войны.

* * *

Город Познань оставался все в более глубоком тылу наступающей армии. Уже форсировали Одер. Войска 1-го Белорусского фронта под командованием маршала Жукова с боями прошли четыреста километров за две недели. Красную Армию отделяют от Берлина восемьдесят километров.

23 февраля познанская цитадель капитулировала. Командующий группировкой Коннель отдал приказ о прекращении сопротивления и застрелился. Многотысячной колонной растянулось по городу пленное войско. Брели во главе с комендантом крепости генерал-майором Маттерном одичавшие, изверившиеся, голодные, несчастные толпы в зеленых шинелях.

В среду 7 марта на Рыночной площади был отслужен молебен. На площади перед алтарем — плотный строй польских солдат. Ближе к алтарю белеют платочки сестер милосердия. Со всех балконов свешиваются ковры. По переулку бегут сюда мужчины и женщины. Площадь в едином порыве сливает голоса: высоко к пасмурному небу поднимается торжественная песня славы, благодарности и веры. Женщины с младенцами на руках выходят на балконы, чтобы присоединиться к хору. Они красивы, ясны и спокойны сейчас, как их католическая мадонна.

Позже на площади перед магистратом командующий польским войском принимал парад.

Трибуна вся в зелени. Принесли сбереженное знамя городской управы. По обе стороны знамени шли женщины-ординарцы, опоясанные парчовыми красно-белыми полосами.

Пехота в касках, на русском трехгранном штыке — двухцветный флажок. Взвод противотанковых ружей.

Через толпу на тротуаре протиснулась женщина, держа высоко над головой букет цветов. Она выбежала на мостовую и отдала цветы командиру.

Взвод автоматчиков — тоже с флажками, за спинами меховые ранцы. Санитар с двумя санитарками замыкают строй.

Еще и еще повзводно идут автоматчики, по шесть в ряд. Впереди — командиры с букетами цветов, позади — санитар с санитарками.

Снова взвод автоматчиков, первый ряд — девушки. Показались тачанки. Теперь идет конница — в гривы вплетены двухцветные ленты. Гражданские организации со своими знаменами подходят к трибуне. Промаршировавший с воинской частью оркестр тоже остается у трибуны. Полощутся знамена: красное и бело-красное.

— Hex жие Армия Червона!

— Hex жие! — раздавалось с трибуны. Ребятишки и взрослые карабкались вверх по телеграфным столбам, на деревья, на ограду костела.

— Hex жие богатерски Познань!

Мелькали над толпой шапки, летели к солдатам букеты оранжерейных цветов.

Главнокомандующий генерал Роля-Жимерский встречал марширующие части на мостовой перед трибуной — взволнованный, с заткнутым за борт шинели букетом. С ним рядом стоял высокий, сухощавый начальник его штаба генерал Корчиц. Колыхались знамена. Темно-красное знамя с головой коровы и скрещенными секирами держал рыжеусый мужчина с платком на шее — знаменосец цеха мясников. Знамя ППР[7] — старик в синих очках. Тут же, у трибуны, молодой человек в поношенном сером пальто подносил к губам микрофон и, снимая шляпу при звуках гимна, вел репортаж.

Последними мимо трибуны прошли, грохоча, шесть танков. И только замер их грохот, над толпой пронесся изумленный, радостный возглас, подхваченный всеми: «Журавли! Журавли прилетели!»

Сняв шапки, закинув головы, люди уставились вверх, где в просветлевшем небе плыли над городом возвращавшиеся с юга журавли. Весна!

Когда у костела рассеялась толпа, снова стали видны братские могилы за оградой.

«Здесь погребен майор Судиловский Иван Фомич, рождения 1923 г., кавалер пяти орденов, павший смертью храбрых в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками при штурме гор. Познань 15.02.45 г. Вечная слава герою-штурмовику!»

* * *

Мглистой ночью или туманным рассветом, на солнечном дневном припеке или под низкими тучами — всюду, где выпадал привал: на гулких улицах чужих городов, на лесной опушке или на одерской равнине, — бойцы радовались передышке, шутили, думали о мирной жизни, надеялись вернуться домой с победой.

Шла по земле весна сорок пятого с ее пронзительной вестью о близком конце войны. Талые снега, хлябь, почерневшая кора деревьев, влажный ветер — все в эти месяцы с особой силой пробуждало тягу к жизни.

А впереди — жестокие бои. Кому-то суждено дойти до победы, кому-то — сгореть в огне боев.

* * *

Два с лишним месяца пробыли мы в Познани, и за это время город менялся на глазах. Прежде всего, он становился весенним. Это было как будто обычным делом природы, но многие наверняка запомнили дружную весну сорок пятого года на Западе, с ее мягкими ветрами, приносящими запахи полей, впервые поднятых свободными польскими крестьянами, с нежной зеленью, с надеждами на мир, на труд.

Город восстанавливался. Он жил еще сурово, но по-весеннему оживленно. Уже висели по стенам домов штукатуры и маляры в своих люльках. Трубочисты в черных цилиндрах и с полной выкладкой разъезжали на велосипедах. Спешили к звонку познанскиё школьники. Любой из них с прыгающим ранцем за спиной, повстречавшись, непременно скажет: «День добрый, пани лейтенант!»

Я жила в трехэтажном доме, в квартире польской семьи Бужинских.

Глава семьи Стефан Бужинский рано поутру, надев узкие брюки и залатанную куртку-спецовку, уходил на работу в депо. Его жена, пани Виктория, портниха по профессии, приобрела в последнее время заказчиц — наших девушек-регулировщиц, проживающих в первом этаже того же дома. Им, стоявшим в эту весну на виду у всей Европы, требовалось тщательно, по фигуре, приладить свои гимнастерки. С утра до вечера, к радости приветливой и общительной пани Виктории, девушки тормошили ее.

Домашним хозяйством в семье занималась в основном дочь Алька. Красивая, медлительная, она небрежно передвигала грубые, ветхие стулья и вдруг замирала в глубоком раздумье с тряпкой в руках. Когда случалось при этом заглянуть в ее чудесные синие глаза, поражал контраст флегматичного внешнего облика с тем скрытым темпераментом, который выдавали глаза. Казалось, в душе ее дремлют горячие силы, выжидая своего часа. Чему отдаст их Алька?

Сын пани Виктории, круглолицый подросток с вьющейся шевелюрой, любимец матери, ежедневно, уединясь за перегородкой, играл на скрипке. Его находили музыкально одаренным, и до войны учительница консерватории давала мальчику уроки, а за это пани Бужинская стирала белье учительницы и убирала ее квартиру. В годы оккупации мальчик мог играть на скрипке лишь тайком от немецкой полиции.

Как-то пани Бужинская поделилась со мной: она надеется, что теперь ее сын будет принят в музыкальное училище.

Отойдя немного от манекена, близоруко щуря усталые светлые глаза, когда-то, наверное, такие же синие, как у Альки, она внимательно изучала вытачки, намеченные на талии гимнастерки и на плече.

* * *

Наша 3-я ударная армия генерал-полковника Кузнецова первая ворвалась в Берлин и завязала уличные бои на северо-восточной окраине города. Мы с нетерпением ждали разрешения выехать из Познани.

В эти дни я иногда включала приемник, берлинскую радиостанцию. На этот раз, 23 апреля, глубокий, низкий женский голос говорил о верности отчизне, потом стройный, быстрый детский хор — «Мы никогда не забудем…». И вдруг — провал, тишина, затянувшаяся пауза. И наконец — настойчивый мужской голос: «Берлинскому гарнизону, всем берлинцам! Из главной квартиры фюрера сообщается: фюрер неотлучно находится в Берлине. Он стоит во главе войск, обороняющих столицу».

Сообщение передавалось дважды. Я тогда не могла предполагать, что через несколько дней окажусь в гуще таких событий в Берлине, что мне не раз придется мысленно возвращаться к этому сообщению — правдиво ли оно?

Наконец было получено распоряжение — всем нам вернуться в свои части.

С этим известием я выскочила на улицу, обогнула наш дом и свернула в ворота. Был поздний вечер. Во дворе чернели силуэты машин. Под одной то вспыхивал, то гаснул яркий свет фонаря.

Я окликнула Сергея.

Из-под машины высунулась рука с фонарем, потом выполз он сам, шофер Сергей, в голубом гестаповском мундире, служившем ему спецовкой.

Я сообщила ему, что мы выезжаем в Берлин и что велено к шести утра подготовить машины.

Сергей загасил фонарь, мы молча стояли в темноте.

Кто же в те дни не рвался в Берлин! Конечно, и Сергей тоже. Но мы больше двух месяцев простояли в Познани, а это на войне — целая жизнь, и Сергей, закружившийся в романе с познанской девушкой, успел тайно обвенчаться с нею в костеле, и на его добродушно-сосредоточенном лице с тех пор проступило вдруг что-то шальное, непутевое.

Он обтер руки о гестаповский мундир, чиркнул зажигалкой — побледневшее, скуластое лицо, насупленные брови, — сказал, закуривая:

— А! Вшистко едно — война! — Так говорили в те дни в Познани.

На рассвете мы собирались в путь. Сергей бросил прощальный взгляд на старую «эмку», выкрашенную в дрянной, грязный маскировочный цвет, с неизменным красным кантом вдоль кузова и на ободьях колес, который он постоянно подновлял. В этой пробитой пулями, измятой машине он проездил четыре года войны.

Сергей вывел на мостовую свое новое детище — трофейный мощный «форд-восьмерку». Он вытащил его из кювета под Познанью и с вдохновением отремонтировал. Свежая черная краска улеглась буграми с серыми просветами, а вдоль кузова и по ободьям колес алела та же фатоватая полоска — знай наших!

Следом на мостовую вышел Ваня-таксомоторщик из Риги, угнанный немцами на работу в Познань. Он ежился в коротенькой, истлевшей замшевой курточке щеголеватого покроя и одобрительно оглядывал машину.

Отстегнув ремень, Сергей снял флягу со спиртом и отдал ему.

Сергей посмотрел на одну, потом на другую сторону улицы. На тротуаре маячила одинокая фигурка. Это была девчонка в короткой клетчатой юбке, большеногая, повязанная платочком. Она напряженно следила за нашими приготовлениями в дорогу.

Машины уже трогались с места. Сергей негромко сказал:

— Иди домой. Кому говорят. Идзь же до дому…

Она повернулась и медленно пошла, то и дело оборачиваясь. Сергей постоял оцепенело, расправил складки гимнастерки под ремнем и рванул на себя дверцу машины.

Зажав под мышкой флягу, Ваня-таксомоторщик пригладил другой рукой редкие желтые волосы и помахал нам на прощание. «Форд» свирепо дернулся, но тут же выровнял ход, пошел плавно. Я сидела за спиной у Сергея. По сторонам улицы клубилась белая пена — цвели яблони. Город просыпался. Регулировщица у городской заставы подала знак, и шлагбаум поплыл вверх. Вышел из дому мальчишка с ранцем на спине, стянул приветственно кепчонку: «День добрый!»

Машина вышла на Берлинское шоссе. Сергей опустил стекло и снял фуражку.