«КАКОВ ЕСТЬ — ВОТ И ВЕСЬ СВЕТ…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«КАКОВ ЕСТЬ — ВОТ И ВЕСЬ СВЕТ…»

— Ты весел, значит, и сердце у тебя доброе, — так нередко говорил Ковпак людям, им почитаемым и ему по-настоящему симпатичным. Старику, наверное, и в голову ни разу не пришло, что он сам — первый из этой породы.

Искренний, от полноты души смех, острое, наперченное словцо, не всегда удобное для воспроизведения в печати, — все это люди, знавшие Ковпака, считали неотъемлемым от его личности. Всяким видели Ковпака: и благодушным, и расстроенным, и обозленным, и грустным, и озабоченным. Обуревавшие его чувства соответственнно отображались на его подвижном, выразительном лице, которое, однако, становилось непроницаемо-каменным, если Дед почему-либо хотел скрыть свое настроение от окружающих. И все-таки самым характерным (хотя и не самым частым) расположением духа Ковпака было благожелательное лукавство. Немыслимо представить старика без его жизнерадостного смеха, красноречивой ухмылки (порой ох какой ядовитой!), метких и всегда к месту шуток, обычно незлобивых, но иногда убийственных. Этот великий жизнелюб был по своему характеру артистичен от природы. И так дружелюбно, заботливо и лукаво смотрел в глава, что Диденко тотчас сдавался.

— Будь по-вашему, Сидор Артемьевич.

Они подружились крепко и прочно. Причем сразу же, легко и естественно. Первое, что поразило Диденко, — это редкостная догадливость Ковпака. Дед позировал впервые в жизни, но скульптору ни разу не пришлось что-то втолковывать ему, приобщая к тому, что для самого Диденко было прописной истиной его профессии. Ковпак интуитивно, своим удивительным чутьем безошибочно угадывал, что именно требуется от него скульптору. Во время продолжительных сеансов Ковпак бывал, как никогда, словоохотлив, рассказывал много и живописно. Как-то, правда, откровенно спросил:

— Кирилл, а не надоела тебе моя болтовня?

— Побольше бы таких разговоров, ей-ей, легче бы работалось, — улыбнулся скульптор.

— Неужто? — вскинул брови Ковпак.

— А зачем же мне душою кривить, Сидор Артемьевич? Слушать вас мне интересно и полезно, к тому же нашему брату всегда приятно чувствовать, что вы неравнодушны к нашему делу. Посудите сами, разве это не так?

— О-о! Вот это святая правда! — оживился Ковпак. — Ничего нет дороже людского внимания к труду, я понимаю, брат. По себе знаю. Тем более к такому труду, как твой. Ведь он человека увековечивает. Да как увековечивает — и веселым, и грустным, и плачущим. Так же?

— Точно! — согласился Диденко. — Скажем, вот вы сами, Сидор Артемьевич. Каким вас должны видеть наши люди? Как вы думаете?

— Да как все, так и я думаю, что каков есть — вот и весь свет…

— Никогда в слезах не бывали разве?

— Как же не бывал, брат! Всяко на веку случалось. Жизнь — мастерица на выдумки, сам знаешь. Но чего не знал за собою сроду — так это плаксою быть, нытиком. Не терплю в других, а о себе что и говорить! Бывало, так подожмет, по самое некуда. Что делать прикажешь? Виду не подавать? Попробуй, удастся ли. Я пробовал, например. Удавалось. Видел, если иначе — гибель наверняка. А кому охота гробить и себя, и дело? Вот я и понял: что бы с тобой ни стряслось — держись молодцом, не горюй, головы не теряй, терпи, дерись, все равно твоя возьмет. И знаешь, Кирилл, так оно и получается, честное слово. Сам проверял, точно.

Ковпак улыбнулся, но тут же спохватился:

— Э-э, хлопче! За внимание ко мне, конечно, спасибо, однако я на такое внимание за счет работы не согласен. Время-то идет, а у меня тоже куча дел.

Проходили дни, заполненные напряженным трудом. Сильные пальцы вчерашнего фронтовика любовно делали привычное дело. Из бесформенной глиняной массы постепенно возникало волевое, характерное лицо с устремленными куда-то вдаль, прищуренными глазами… Это был, несомненно, Ковпак, но вместе с тем и кто-то другой с внешностью Ковпака — внутренне приподнятый над житейской будничностью, отрешенный от всего мелочного и суетного…

Бюст Ковпака еще в глине обратил на себя внимание. Он стал предметом весьма придирчивого обсуждения. В мастерскую Диденко потянулись скульпторы, художники, критики. Само собой разумеется, сколько было посетителей, столько же и мнений, порой совершенно противоположных. Ковпак в этой связи посоветовал скульптору:

— Ты, Кирилл, слушать — слушай, а свое дело знай! Не то сгоряча возьмешь да всю работу свою сам же и испортишь. Такое бывает. И будешь одну глину иметь…

Диденко успокаивал:

— Все по-нашему выйдет, Сидор Артемьевич!

Личность Ковпака привлекала живой интерес многих деятелей литературы и искусства. Характерно, что еще в 1943 году Александр Довженко писал Вершигоре: «Ковпак должен остаться в искусстве и истории Украины… Говорят, старик исключительный оригинал, тонкий и мудрый человек, настоящий сын народа».

Память павших для живых свята. Эти слова можно было слышать от Ковпака часто. Сам он прямо-таки благоговел перед теми, кто хоть и взят был навеки родной землей, но обрел бессмертие в людских сердцах. Память о вечно живом комиссаре Рудневе блюлась Ковпаком особенно трепетно.

Для выставки создавалась галерея портретов героев партизанской эпопеи. Галерея, разумеется, была немыслима без портрета Руднева. Ковпак, вообще чрезвычайно ревностно относившийся ко всему, связанному с организацией выставки, тут уж буквально заболел. Не проходило и дня, чтобы он не спросил, как продвигается работа над портретом комиссара, нужна ли его помощь в чем-либо. К сожалению, как оказалось, старик беспокоился не напрасно. Портрет художнику не удался. Была живописная фотография, но не было живого Руднева. В помещении дирекции выставки, куда доставили завершенное полотно, собрались художники. Высказываться воздерживались — ждали, что скажет Ковпак. Дед не отрывает от портрета остро прищуренных глаз. И молчит. Пауза становится нестерпимой. Наконец Ковпак отходит к столу, закуривает и произносит:

— Прошу, товарищи… — Сидор Артемьевич явно не хотел предопределять суждения специалистов. Кто-то из художников неуверенно начал:

— По-моему, это хоть и не шедевр, но вполне приличная вещь, Сидор Артемьевич…

Заслышав такое, те, кто знал Ковпака поближе, едва не схватились за голову, в предвидении, как Дед взорвется. Но этого не произошло. Наоборот, Ковпак был удивительно спокоен. Ответил мягко, но с чувством нескрываемого сожаления:

— В самом деле? Гм… Придется не согласиться с тобой, хоть я и простой мужик, а ты художник. Так вот, не Руднев это. Неправда, будто это — наш комиссар. Да, неправда! Сроду не терплю, когда душой кривят, так почему я сейчас эту самую неправду должен за правду принять, да еще и хвалить? Ведь этот усатый дядя, что на портрете, как Николай-угодник, равнодушен ко всему на свете, кроме своих усов. Понятно? Равнодушен… Лицо каменное, глаза холодные. И это — Руднев?! Да ты что, молодой человек, всерьез так думаешь? Не поверю, хоть ты и не знал Семена Васильевича…

Ковпак скорбно улыбнулся:

— Уж я-то немного знал его… Немного… Так разве не хочется мне увидеть его и на полотне таким? Таким, каким он жил, — горячим до того человеком, что, верите, возле него хоть кому жарко становилось. И мне тоже…

Дальнейшее обсуждение было излишне. Это понимали все. Тон Ковпака, каждое его горькое слово, настроение, передавшееся присутствующим, были убедительнее любого возможного профессионального высказывания. Первым это ощутил один из самых выдающихся мастеров Украины, Василий Ильич Касиян. Ощутил и подытожил:

— Думаю, что все ясно, товарищи. А потому — давайте за работу.

Художник, которого эти слова касались непосредственно, оказался человеком совестливым, он понял, чего от него хотят, и надолго замкнулся в своей мастерской. И не напрасно. Когда Ковпак по прошествии времени вновь острым глазом рассматривал полотно, то сказал тепло и сердечно:

— Хотел бы я знать, кто теперь скажет, будто это не Семен Васильевич!

Подобные эпизоды, правда, случались сравнительно редко. В подавляющем большинстве мастера искусств республики (среди них были и фронтовики и партизаны) работали для выставки с подлинным воодушевлением, вкладывая в произведения весь свой талант, знания, искренность. Каждой творческой удаче Ковпак радовался до глубины души и на похвалы не скупился. Маститый художник Михаил Григорьевич Лысенко, уже тогда профессор и академик Академии художеств СССР, экспонировал на выставке скульптурную композицию «Партизанский рейд», ныне установленную в Сумах. Работа произвела на всех огромное впечатление. В центре группы — завязнувшая в непролазной топи партизанская артиллерийская упряжка. Осевшие в трясине по самые животы лошади изнемогают. В конских глазах — нестерпимая мука. А каратели наседают… В последнее мгновение сила народная все же одолевает вражью силу: людские руки вырывают у болота его добычу. Партизанский рейд продолжается! Бронза скульптуры — затвердевшая человеческая плоть. Она лоснится, словно от тяжкого, соленого ратного пота… Народное войско застыло в металле таким, каким было и сражалось в действительности: суровым, исполненным нерушимой веры в свою высшую правоту, а потому неуязвимо спокойным. Осязаемо и зримо скульптор передал слияние физической и духовной, моральной и идейной сил…

Лишь завидев композицию, Ковпак не сдержал возглас восхищения:

— Ох, здорово, ну, здорово! Ай да молодчина! — И тут же потребовал от директора выставки познакомить его со скульптором. Знакомство, конечно, состоялось незамедлительно, к обоюдному удовольствию прославленного партизанского генерала и знаменитого художника. Добрые слова Ковпак привык говорить в глаза столь же откровенно, что и нелицеприятные, правда, делал это с куда большим удовольствием.

— Вот какой ты! — сказал он Лысенко в первую же минуту их встречи. — А я думал — великан… И руки у тебя золотые, щоб я вмер, если не так. Работу твою видел. Спасибо! Дело знаешь крепко. Не серчай, что я с ходу на «ты»… Это от почета моего к тебе за такую работу. Понимаешь, кого не уважаю, сроду не скажу «ты». Так и знай! Спасибо, друг Михаило!

Растроганный художник молча поклонился генералу. Тот пожал Лысенко руку и ласково улыбнулся. Кто хоть раз видел эту Ковпакову улыбку, навсегда запоминал ее, она, словно внезапно распахнувшееся окно, мгновенно открывала людям то, что обычно скрывалось за внешней суровостью и сухостью генерала, — его душу щедрого человеколюба.

Лысенко был известен как великий молчальник. О его немногословии рассказывали анекдоты, но тут, покоренный обаянием Деда, он произнес неимоверно длинную для себя фразу:

— Вы не возражаете, Сидор Артемьевич, если я предложу вам на память фрагмент этой работы?

— Хорош бы я был, если бы отказался! — весело воскликнул чрезвычайно довольный Ковпак. — Не знаю, как и благодарить тебя, прими же спасибо величиной с твой талант!

Он бережно взял в руки подарок и закончил:

— И вот что, брат Михайло, если бы меня спросили, а какая она была, жизнь партизанская, то я бы показал эту твою мудрацию и сказал: «Вот она какая, люди добрые!»

Тут уже академик промолвил одно-единственное слово:

— Спасибо!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.