НА БОРТУ, С 3 ПО 12 АВГУСТА 1965 ГОДА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

НА БОРТУ, С 3 ПО 12 АВГУСТА 1965 ГОДА

Если мы лишь кратко касаемся такой страны, как Япония, вскользь пройдя по ней, как это стало обычным при современном способе путешествовать, то мы, как при первом взгляде на рукопись, больше внимания обращаем на характерные контуры, чем на текст и содержание — скорее на начертание, чем на буквы. Так видишь сны, и видишь ярче, чем толкователи снов. Подлинная сила таится в неистолкованном.

Приведу пример: еще в Гонконге меня изумила власть шрифтовых знаков. Там, по крайней мере в центральных частях города, сбоку почти всегда помещен перевод, выполненный римскими маюскулами. Когда взгляд касается этой комбинации знаков, она напоминает сочетание цветов и веточек: цветы — идеограммы, веточки — буквы. Данное обстоятельство ведет в самую суть различий зрительного восприятия и понятий — в различения, которые неисчерпаемы. В каждом письме скрывается если не большее, то, во всяком случае, еще что-то помимо того, что должно им сообщаться.

Начни я разбирать тот или иной шрифтовой знак, это привело бы к уценке неистолкованного. Я размышлял об этом, глядя из окна поезда на большие разрисованные вывески перед рисовыми полями. Красивые знаки, некоторые из которых напоминали бурбонские лилии, другие — хризантемы, третьи — камышовые хижины, говорили сами за себя. Что бы я выиграл, если бы узнал, что они расхваливают лимонад или марку автомобиля?

Если ты хотел продвигаться дальше, то должен был бы, как один китайский литератор, рисковать жизнью. Для этого у нас есть другие области — мы же снова и снова окольной дорогой знания возвращаемся к красоте истоков. Детство и старость замыкают круг.

То же и с языком — в иностранных портах, почти в упоении, мы слышим в их мелосе не меньше, а больше, чем если бы понимали текст: в последнем случае общее сглаживало бы частности.

Физиономии рисуют нам тип. В невысказанном он действует сильнее, чем в индивидуумах. Он может обостриться — тогда он становится однозначнее. Он приближается, как если бы мы, рассматривая одну и ту же фигуру, оптимально сфокусировали бы бинокль. Перед зданием полиции в Киото я увидел ряд вывешенных объявлений о розыске и задержании скрывающихся преступников и невольно спросил себя, какой смысл это могло иметь в мире, где все лица похожи одно на другое как две капли воды. Тем не менее, розыскная служба там эффективна, я лишь стал жертвой оптического обмана путешественника.

Тип показывает больше и меньше, чем индивидуальная деталь. Мы воспринимаем лица, как на картине художника, который знает, что один из принципов его искусства заключается в сохранении зазора между ними. Я хорошо понял это в Кийо-таке, провинциальном городке в окрестностях Никко, куда мы поехали с друзьями, чтобы посмотреть ночной танец летнего солнцестояния.

Танец, в котором мог участвовать каждый, по круглой широкой площадке двигался вокруг башни с капеллой. Музыканты, регулярно ударяя в барабан и еще в какой-то звонкий инструмент, вероятно колокольчик, повторяли простой четырехтактный цикл:

«ти — тин — та — тбм».

На танцорах обоих полов были надеты летние кимоно в шахматную клетку, в руках они держали широкополые плетеные шляпы. Они медленно кружились в такт, каждый сам по себе, и время от времени тыльной стороной поднимали вверх шляпы. Шел дождь; мы стояли среди тесно сгрудившихся зрителей под плоскими бумажными зонтами.

Здесь лица, прежде всего лица девушек, становились тем проще, чем больше они погружались в транс: светлые овалы с крохотными носиками, почти без бровей, глядя полузакрытыми глазами вверх и улыбаясь, словно в счастливой мечте, тогда как влажная одежда прилипала к телам, а капли дождя, будто слезы, жемчужинами текли по бледным щекам. Полуночный пруд с кувшинками и раскрывшимися цветами лотоса.

Вторая круглая площадка располагалась рядом почти зеркально. На обеих без перерыва танцевали до изнурения, тогда как капеллы чередовались. Здесь, похоже, не было посторонних; я заключил это из того, что нас пригласили на крытую террасу и там угощали — просто, пивом и жареными бобами, но с изысканной вежливостью. Как я услышал, здесь собрались на праздник горняки.

Повсюду, где еще так танцуют, Земля приветлива, и опасность того, что она вдруг заговорит по собственному почину, начнет выражать свою волю гораздо меньше.

* * *

Японский студент сегодня ненавидит войну, вероятно, сильнее, чем молодежь остального мира, не считая китайской. Причины говорят сами за себя. Слово «война» со времени Хиросимы и Нагасаки превратилось в строжайшее табу; и дело не столько в слове, сколько в обстоятельствах. Таким же сомнительным, если бы ты побывал в обществе каннибалов, оказалось бы слово «мясо». На тебя сразу упало бы подозрение, что ты издавна питался человеческим мясом, и в этом есть что-то верное.

Во время Второй мировой войны здесь тоже от всех требовалось предельное напряжение — от гарнизонов, которые до последней капли крови сражались на островах, от женщин на фабриках, от летчиков с белыми налобными повязками. Ответной реакции в виде крайнего скепсиса было не избежать. Проявления его нам известны: отвращение к мундиру, флагу, гимну, идеалу боевого рыцарства. Прибавим к этому чувство вины (здесь в отношении китайцев): обморочное застывание в низком моральном поклоне.

Император тоже претерпел ослабление, разумеется, скорее в сути, чем в авторитете, на который даже коммунисты не посягают. Его поведение, конечно, отличается от поведения наших властителей. Ему больше ничего не оставалось делать, как утверждать решения правительства, и не он начал войну, но вот оканчивал своими силами. Когда возник вопрос о возбуждении против него судебного процесса, он был готов предстать перед судом, но не вдаваться в подробности — как носитель полной и нераздельной ответственности.

Духовное положение молодого поколения после проигранной войны сходно с немецким — в то время как в странах-победительницах, в Америке, в России, даже во Франции, еще есть герои, например, герои Красной армии, освобождения, сопротивления, побежденные в этом отношении оказываются «далеко впереди». То, что еще осталось от традиций и этических обязательств, выкорчевывалось с огромным старанием. На отходах собираются навозные мухи.

То обстоятельство, что здесь это имело более серьезные последствия, чем у нас, объясняется международным положением. Если распри в Европе стояли под знаком всемирной гражданской войны, то Япония вела настоящую национальную войну, которая обострялась расовыми различиями. Адаптация технических средств, стало быть, одежды и оснащения гештальта Рабочего[134], которая началась в 1868 году с реставрации Мэйдзи[135], тоже протекала гораздо радикальней, нежели в странах длинноголовых жителей северной Европы, где эти средства зародились. Международному языку техники здесь пришлось выучиваться как иностранному языку: сразу и без переходных периодов.

Боль, испытываемая образованным человеком при виде разрушения, хотя и осознаваемого как неизбежность, здесь не менее сильна, чем у нас, но все же на Западе она смягчена оптимизмом, на который не смог повлиять даже стремительный прогресс. В Западной Европе нет разлома в больших линиях, от времен, когда зародились готические арки и шестеренчатые часы, до времен ракет и кварцевых часов.

Что же касается боли, то она, конечно, не миновала ни одну страну, ни одно поколение. Корни ее лежат глубже, чем в вещах и истории; они берут начало в чистом восприятии бессодержательного времени. Свет истока становится слабее, и любое движение заканчивается утратой. Время определяет три основные установки, которые взаимопроникают и варьируются, также в политической сфере. Их можно подразделить на принятие прошлого, принятие настоящего и принятие будущего. Наряду с этим приближение к абсолюту в культах, искусствах, метафизике. Так же и здесь, с сильно подчеркнутыми смещениями.

* * *

Рассматривание чужих храмов — не только разрушенных, как те, о которых в стихотворении «Боги Греции» печалится Шиллер, но и таких, в которых еще живет культ, — имеет положительную сторону, прежде всего в том, что они представляют собой нечто сопоставимое. Ощущаешь ограничение собственной веры и ограничение чужой, естественно, тоже. Поучительно уже одно переживание множественности, поскольку оно ведет к пересечениям, в которых мы либо видим поставленным под сомнение абсолютное, либо способ, каким переживание это абсолютное представляет. То, что «Три кольца» Лессинга друг на друга похожи, понимаешь не с первого взгляда. Разнообразие скорее сбивает с толку; я понял это, рассматривая индуистские храмы.

При этом следует согласиться, что универсальные религии Дальнего Востока оставляют духу наибольшее свободное пространство — к этому заключению пришел также Глазенапп[136], основательно изучив мировые религии — и та же свобода царит в концепции «природы» Гёте.

В Мэйдзи Шрайн[137] удивляет свежесть архитектуры; она еще усиливается красным цветом посреди лиственных масс. Сооруженный в честь сто двадцать второго императора храм был, правда, завершен лишь в 1920 году, потом подвергся разрушению во время Второй мировой войны и только совсем недавно восстановлен. Он разделил судьбу большинства построек этой страны, которые пожар и землетрясение избирают своей целью. К тому же синтоист считает достойным уважения не то, что подточено временем, а свежесть изначального, которую он и пытается поддерживать. Деревянные колонны могут заменяться; и дело здесь не в их возрасте, а в виде, который открывается в просвете между ними. А он должен быть «великолепным, как в первый день»[138]. Поэтому в святилище нет места ничему мертвому, даже смертной оболочке божества.

Таким образом, тщательно копируются старинные образцы. Исполнение было тоже удачным, и чтобы оценить результат, нужно сравнивать его не с нашими древними соборами, а с их неоготическими и неоромантическими имитациями.

* * *

Издалека мне показалось, что некоторые из низких деревьев сплошь облеплены лишайниками, которые при близком рассмотрении оказались навитыми на ветки и в большинстве своем уже весьма потрепанными непогодой клочками бумаги.

Госпожа Хо, которая сопровождала меня, сказала, что люди пытаются таким способом предотвратить неблагоприятные прорицания оракула, содержавшиеся на листках. Она также попросила меня постоять под особенно стройным кедром: то, что там тайком пожелаешь себе, исполняется.

Чем я мог бы объяснить тот факт, что на благоприятном месте мне ничего так и не пришло в голову? Счастлив ли я? Во всяком случае, не имею желаний. Мы говорим: «Безжеланно счастлив» — следовательно, неимение желаний должно быть одной из возможностей, атрибутом счастья. Кроме того, желания дифференцируют; они отнимают часть счастья. Исполнение может даже повредить. Так вот — мне не пришло в голову ничего, кроме слова: «Подтверждение!»

* * *

Токио беден храмами; ни по числу, ни по древности своих святилищ он не может сравниться с храмами Киото, Никко и Нара. Мы поехали еще к буддийскому храму Асакуса; уже смеркалось.

В переднем дворике была жизнь; бронзовый дракон дарил воду для омовения. В могучих, наполненных песком чанах горели палочки ладана, окутывая площадку ароматным дымом. Пожертвовав такую палочку, можно было окурить ею часть тела, которая нуждалась в исцелении. Только и тут дела мои сложились как под большим кедром: у меня собственно ничего не болело. Поэтому я подержал свою ароматическую свечечку под носом Штирляйн, в качестве противоаллергического средства.

Поведение и настроение на этом дворике содержали в себе что-то трудноопределимое: магическое, уловленное и использованное сознанием присутствие. В храме перед одним или многими воплощениями Будды в молитве неподвижно замерли верующие. На наружной стене с фронтона свисала одна из его плетеных сандалий. Она была размером с гребную лодку. Это соответствует следу его ноги и его зубу, которые почитаются на Цейлоне. Боги большие.

У входа, как и перед большинством храмов, общественный кошель для сбора денег приглашал к пожертвованиям. Он имел форму яслей, в днище которых была вырезана щель. Над нею была закреплена решетка. Перед молитвой сквозь нее бросают монетки и потом дергают за веревку колокольчика или стучат в деревянный барабан.

Госпожа Хо рассказала, что борта этих яслей были удлинены из-за конкуренции нищих, которых в таких двориках предостаточно и которые незамедлительно завладевают неправильно брошенными монетами. Я заметил:

— Бойкий звон, наверное, приятен ушам священников?

— Они предпочли бы слышать не звон, а шелест падающих внутрь купюр.

— Это понятно. У нас тоже предпочитают в церковной кружке находить белые, а не желтые монеты.

Потом мы прошлись по различным боковым дворикам, обсаженным деревьями гинкго[139]. Мне бросилась в глаза одна разновидность, где обе лопасти развертывались веером. Палеоботаническая классификация не должна была вызвать затруднений. Но зачем? Редукция и начало образования являются двумя имманентными принципами, которые следуют друг за другом и друг друга обуславливают — как отлив и прилив. С листьями дело обстоит как с кистями рук, которые то широко растопыриваются, то закрываются: здесь орган оперяется в крыло, там закругляется в плавник, здесь он начинает исчезать, там — развивается наружу. Чем пристальнее мы присматриваемся ко времени и последовательности, тем больше от нас ускользает целое, которое приводит их в движение и сохраняет.

* * *

Какого изучения требуют простые вещи, я понял в связи со знаменитым садом камней, который мы посетили в парке дзэн-буддийского монастыря в Киото. На чем основывалась слава этого места, его особая пригодность к медитации? Император время от времени тоже уединяется здесь, когда чувствует необходимость сосредоточиться.

Я увидел обнесенную невысокими стенами песчаную поверхность размером с прямоугольный зал с пятью маленькими группами камней, расположенными на ней в произвольном порядке. Песок был тщательно разровнен граблями в длину, и только вокруг камней округло.

Это, конечно, вызывает представление об облаках, островах и вообще структурах, возникающих из нераздельного. Но даже эти отголоски должны исчезнуть, когда проводишь перед картиной часы или дни. При этом дело, пожалуй, не в мышлении, а в мысленном отвлечении, освобождающем почву, на которой рождаются мысли. Наше понятие концентрации — иного рода; мы выхватываем при этом точку, а не всю поверхность диска. Наше слово «цель» выдает это: первоначально оно подразумевало центр диска.

То же и с позицией наблюдателя — ведь он мог бы занять ее напротив любой простой группы — с видом, например, на аллею, на которую упало несколько осенних листьев, или перед прудом, на котором разбросаны листья кувшинок.

Но откуда же совершенно особое достоинство этой группы камней? Я не отгадал. Возможно, сюда относились также кедровая ветка, видневшаяся над стенами, и однообразный треск цикад. Во всяком случае, здесь должно было господствовать чувство меры и чисел, тончайшего распределения нагрузки, которое осталось для меня скрытым. Но, скорее всего, оно имело место. Об этом говорило чувство одобрения. Ты, вероятно, ближе подходишь к природе и ее тайне, если ищешь не с чрезмерными затратами сил, а оставляя некий зазор.

Мне бросилась в глаза экономия изобразительных средств, такая же, как и на картинах дворца сёгуна[140] в древнем императорском городе Киото. Я имею в виду не знаменитые произведения, которыми украшены покои, — не пейзажи с тиграми и павлинами, не панели с кедрами, хризантемами и пионами и не художественную резьбу. Наряду с ними в прихожих находятся исключительно простые мотивы — например, побережья, на которых море обозначено несколькими волнистыми штрихами, суша — россыпью мелких квадратов. На одной из панелей я увидел изображение вала простым узором линий. Мне пришлось провести рукой по дереву, чтобы удостовериться, что художник ограничился плоскостным изображением.

В этом дворце, который был построен в 1603 году и служил сёгуну для приема феодалов, к изображению добавляется эффект времени. Краски и узоры проступают сквозь тонкую атмосферную пелену. Они требуют от наблюдателя особого гадательного усилия, но одновременно спокойствия для восприятия чего-то очень далекого, как в саду камней.

К счастью, этот сооруженный целиком из дерева замок с его сокровищами избежал пожара; тому способствовал широкий ров с водой, окружающий здание. Здесь мне стало ясно стремление, противоположное нашему «пафосу дистанции» — а именно: репрезентация власти и соблюдение чести на весьма тесном пространстве. Человек целиком проникается малыми и близкими вещами, получает от них духовный заряд и пропитывается материей, расположенной рядом. Это проникновение является в первую очередь задачей обладающего тонким художественным чутьем индивидуума и образованного художника, основу которому создавали поколения учившихся ремесленников.

Materia prima[141], например, кедровое дерево, постигнута до тончайших структур и подчиняется гармонии пространства. На нем опробовали себя не только архитектор и плотник, живописец и резчик, оно воздействует не только ароматом и цветом, но служит также резонатором.

Акустика продумана вплоть до мелочей. Так, чтобы указать на одну деталь, внутренние помещения замка охвачены коридором, «соловьиной прихожей». Здесь доски пола выструганы таким образом, что, когда на них наступаешь, они издают звук щебетания. Его, как бы осторожно я ни ступал, не удалось избежать и мне; курьез удивил меня не только затейливостью работы, но и временем, в продолжение которого он сохранялся в исправном состоянии. Это поразительно, особенно в нашей повседневной жизни, когда грубые шумы являются правилом.

Соловьиная прихожая была эстетической игрушкой и одновременно предназначалась для ушей стражников, поскольку во дворце хранились также сокровища сёгуна. Ни один любовник, ни один босой вор не смог пробраться так тихо, чтобы его шаг не вызвал звука.

На таком тесном пространстве пафос должен был воздействовать иными знаками, нежели грубая дистанция: тем, как сидит князь, как стоят на коленях по кругу его вассалы, как держит оружие его меченосец, различиями одежды, поз, движений рук в беседе и при сервировке — одним словом, отшлифованным до мельчайших деталей церемониалом и его символическим языком. Где пространство растрачивается безрассудно в архитектурном смысле, так это в сооружении подступов и подъездов с их аллеями, и в передних дворах. Уплотнение и с ним покой возрастают к центру — через непротяженное и невысказанное вплоть до невыразимого.

Репрезентация модерна следует другим принципам. Так, например, превозносился рабочий кабинет Муссолини. Посетителю требовалось проделать долгий путь, прежде чем оказаться у его письменного стола. Вот отличие центра и центрального, статичной и динамичной власти, масштаба рабочего мира. Ему чужда статика и достаточность. И даже на островах не уклониться от этого.

Поэтому нельзя усомниться в правильности решения о реставрации Мэйдзи — при условии, что необходимое тоже считается правильным. Когда в японском описании Мэйдзи-шрайна я читаю фразу: «Сорокачетырехлетнее правление императора Мэйдзи было самым славным периодом в японской истории, насчитывающей более двух тысяч лет» — то я вижу в этом суждение, которое подтверждает необходимость. Кто думает иначе, чувствует иначе, тот мог вынести это только в мыслях и чувствах, а не в действиях, каких требует история.

* * *

Японский быт прост; я смог убедиться в этом во второй половине дня, которую провел в летнем домике на озере Хузендзи, камышовой хижине с широким открытым окном, стоящей почти в воде.

Низкий стол, на полу несколько циновок, ниша небольшого семейного святилища — вот и вся обстановка. Спят на полу; на день спальные принадлежности убираются в стенной шкаф. Чай, минимум слов; смотришь на озеро, на поверхности которого покоится рыбацкая лодка. Всё снова и снова прилетает большая стрекоза, чтобы передохнуть на оконном наличнике; это, должно быть, ее любимое место. Никаких книг, никаких картин, только камыш да бамбук — как это отличается от наших хижин для уединений и комнат для занятий, более или менее похожих на кабинет Фауста. Уже в ту пору «царство духа было замкнуто»; нынче новые завесы ткутся из механизмов одурманивания.

Снаружи работал девяностолетний сосед, рыбак, рано утром выловивший огромного карпа. Он разделывает его на доске кусками для родственников. Его лицо похоже на маску; морщины проложили в пожелтевшей коже архаичный узор. Я спросил знаками, поймал ли он рыбу на удочку, после чего он выставил вперед левую ногу и поднял правую руку: он поразил животное острогой.

Жест подошел бы театру кабуки, который располагает запасом классических знаков, переданных потомству идеограмм драматического искусства. В Токио я видел показ своеобразных основ этого языка мимом Куроемоном Оноэ, сыном и внуком известных актеров. Дисциплинированная жестикуляция, как эта — такая простая и одновременно убедительная, — достигается не только тренировкой, даже если она начинается в раннем детстве. К ней должны добавиться традиция и унаследованные качества. Не менее важным, чем навык, является духовный склад, который неартикулированным образом, в самой манере держать себя, передается по наследству из поколения в поколение в кланах художников, кастах ремесленников, семьях военной аристократии, и переходит в плоть и кровь. Одно не может быть без другого.

Каждая из идеограмм повторялась бессчетное количество раз. Она превращалась в выражение второй, облагороженной природы. Усердие здесь подразумевается само собой; непрерывное упражнение можно было бы скорее сравнить с дыханием. Так художник способен до совершенства тренироваться в изображении контуров и фигур, которые в конце концов станут удаваться ему даже с закрытыми глазами. Так лучник попадает в цель и в темноте.

Мастер продемонстрировал ряд знаков, без всяких околичностей. Он был в повседневном костюме, не в кимоно. К тому же он был немного подвыпивши, поскольку, по его словам, пришел с какой-то пирушки, где славно пображничал. Потом он посерьезнел и сконцентрировался. Вероятно, подобные искусства, как дыхание, проходят через все ступени сознания. Как мне назвать их? Характеры? Психограммы? Может быть, для этого подходит слово «печать». Тогда любое выражение стало бы оттиском внутреннего гравированного штампа. Он показал ощущения: смех, страх, печаль, зарождающуюся радость. Свойства: достоинство, покорность, гордость, тщеславие. Восприятия: снег, солнце, дождь, гроза, ветер. Движения: гребля, фехтование, падение лепестков вишни, питье саке.

* * *

Простым, но в высшей степени добротным было устройство маленькой гостиницы, в которой я поужинал со Штирляйн. Она располагалась на боковой улице Киото, куда мы забрели случайно; очевидно, останавливались там только японцы, вероятно, проезжие. У нас было чувство, что мы оказались единственными гостями, и хозяин тоже сразу спросил, кто нас послал.

Помещения без картин отличались сдержанной роскошью и элегантностью, а также царившей в них тишиной — казалось, будто они были приготовлены для нас и нас ожидали. Прихожая, где снимали обувь, узкий коридор, большая комната с низким столом и украшенной нишей — таково было расположение. Перед ним широкий эркер с двумя стульями и умывальником; он был отделен стеклянной стеной от освещенного миниатюрного сада.

Хозяин поинтересовался у нас, хотели бы мы только поесть или переночевать тоже. Он вошел на коленях, так же, как и служанка в кимоно, которая подавала на стол и раскладывала перед нами еду. Необычный сервис — но для гостей, которые сидят на полу, правильный.

Я спросил себя о той роли, которую в подобной ситуации играет незнакомец, если только он не просто собиратель этнографических редкостей. Насколько далеко заходит проникновение, сближение? Не так далеко, естественно, как сближение у постоянных посетителей, которые еще здесь бывают. Но, вероятно, дальше, чем сближение у бесчисленных новых японцев, которые спешат по улице в белоснежных рубашках с короткими рукавами или управляют автомобилем и которые, вероятно, не меньше насмехаются над стариной, чем это делают повсюду в других местах. Дело ведь не столько в самом обычае, а в том, чтобы в путешественнике вообще еще сохранялось чувство номоса[142] и ритуала. Иначе такого рода обслуживание показалось бы просто гротескным.

* * *

При посещении храмов тоже приходилось смешивать курьез и музейное настроение, что сегодня по многим причинам одновременно и труднее и проще, чем было сто лет назад. Труднее хотя бы уже потому, что церкви и храмы во всем мире действительно все больше превращаются в места осмотров, и притом не только из-за толп путешествующих, но и вследствие художественно-исторического и религиозно-философского созерцания, которые оба в содержание не вникают. Это касается также священников, чья служба становится работой хранителей. Они еще поднимают дароносицу, однако пресуществления больше не происходит. Выставочными местами храмы были всегда, однако нынче их рассматривают уже не непосредственно, а исторически. Потом приходят пуристы: Гюисманс сожалеет о подделке муки для облаток и вина для причастия. Это осталось бы второстепенным вопросом, сохраняйся при этом вера. «Собор» производит впечатление гипсового слепка с живых форм; Леон Блуа в простой деревенской церкви еще видел нечто большее.

Современный транспорт тоже способствует нивелированию. Пилигрим, летающий в Мекку, мало отличается от чистого туриста; это уже не паломничество. Храмы окружены парковками и ежедневно осаждаются посетителями; это стачивает ритм праздничного года. Обол, который ты платишь, — не столько пожертвование, сколько плата за вход.

Благоприятно напротив нарастающее отдаление божеств. «Dieu se retire»[143] — тут великое, солнечный свет слабеет, но звезды проступают отчетливее. Солнце тоже превращается в звезду. Это справедливо также для святынь и излучаемого ими сияния. Если турист вообще восприимчив к нему, то кое-что высветится ему еще яснее чем прежде — особенно если он прибывает из стран, где не одно столетие господствует монотеистическая традиция. А если он вдобавок располагает необособленным, незнаемым, незатронутым, то необособленное заговорит с ним через храм и людей. Зависит это не от встречи с чужими богами, а от того, что сконцентрировалось в них или за ними. Предки синто сначала видимы на изображениях и досках, потом облик и имя расплываются, и путь за ними уводит далеко-далеко. Только там становится безразлично, было ли изображение фотографией, художественной репродукцией или шедевром. Храмы — это врата, это входы.

Храмовые города, в которых культы сожительствуют друг с другом, вызывают в памяти сообщения античных путешественников, странствовавших по Сирии и Египту. Здесь почитаются животные и демоны, там предки, богоподобные люди или боги, будь то в изображениях или без них — вплоть до неизреченного. Дорога ведет через ворота Дракона, мимо страшных стражей, до самого Покоящегося Будды и за пределы. Тут находит свое место и простой, выращивающий рис крестьянин, и высокообразованный человек; каждый может подобрать свою рифму к миру.

Толерантность заложена в природе политеизма; боги терпят «возле себя богов». К политеистическим мирам, как к органическим молекулам, можно пристраивать сколько угодно. Любой край, любой город, куда бы ты ни поехал, предпочитают иметь свое божество, которому приносят местную жертву. Только спрашивают священников, чего оно желает.

Собственность ценится здесь больше миссии. Кто знает богов, перечисляет имена; богатство мифических систем неисчерпаемо, как богатство живой природы. Один маленький бог в нише охраняет опасный поворот автомобильной дороги, как я заметил на крутом подъеме к Никко. Другой грезит в хижине под фиговым деревом. На коленях у него лежат свежие цветы.

Бог и боги[144]. Большинство почитаемых в областях богов солнца трансцендирует к Богу, «который озаряет все земное». Шахматным ходом неслыханной диалектики был ход апостола Павла на ареопаге. Неизвестный бог политеизма возвышается до единственного. Они не знали, что их ожидало. Это был мастерский удар оружием, казавшийся безупречным.

* * *

Оракул — часть древнего инструментария. Поскольку монотеистическое учение знает лишь одного Бога, то дать, собственно говоря, можно только одно пророчество: обетование трансцендентного мира. Кроме того, в Новом завете едва ли отыщутся намеки, касающиеся времени. Слова «вскоре» или же «через тысячу лет» не следует понимать хронологически точно, хотя это снова и снова пытались и еще пытаются делать.

Деревья вокруг храмов покрыты листками оракулов, как будто на них опустились рои мотыльков. В одном переднем дворике мы увидели маленькую птичку, выдрессированную для роли авгура, зяблика, который клювом дергал за колокольчик игрушечного храма. Потом он запрыгивал внутрь и выносил счастливый листок. Только посмотреть на это стоило пожертвования.

Преимуществами автоматизации жрецы тоже пользуются вовсю — в храме Спящего Будды в Пенанге был установлен аппарат, который напоминал контрольную кассу и сообщал счастливые числа. Неподалеку от ворот Камарон в Никко я увидел аналогичный автомат, причем в тот момент, когда дородный священник опорожнял оба его ящика — в одном содержались монеты, в другом листки с начертанными на них просьбами.

Обширный и исключительно великолепный Лес богов в Никко с его пагодами, храмами, мавзолеями, бронзовыми колоннами и скульптурами называется сегодня Национальным парком. Но в его самом большом святилище, Санбуцу-до, по-прежнему почитаются три «божественные манифестации»: богато позолоченное изображение Покоящегося Будды, по правую сторону от него конеголовая, по левую — тысячерукая Каннон на лотосовых тронах[145], на заднем плане статуи двенадцати учеников. Повсюду среди зелени лиственных и хвойных деревьев высвечивают культовые строения из покрытого красным лаком, украшенного инкрустацией дерева, например, шестиэтажная пагода, которую в 1650 году заложил феодал Тадаккацу Сакай. В 1815 году она сгорела и была снова отстроена его семьей. Она поднимается из группы криптомерий. Пять нижних этажей выполнены в японском стиле, шестой — в китайском. Ее необычная красота сбивает с толку; если бы мы не увидели ее собственными глазами, такая конструкция нам не приснилась бы и во сне. В ней реализованы другие представления о статике и другая музыкальность. Чистой высоты, кажется, недостаточно, когда бы она все снова и снова гармонично не поднималась и не уравновешивалась. Раскрывается и утверждается идея шатра. Я невольно вспомнил дворец Турандот. Его крыши расчесывал ветер; ему льстил колокольный звон. Бахромой колокольчиков увенчан также бронзовый столп Соринто[146], в который заделаны десять тысяч сутр.

Мы видели мавзолеи, сокровищницы, библиотеки клана Гендзи и других семей, священные источники, ступы, бога ветров в образе зеленого демона, как Эол согнувшегося под тяжестью своего бурдюка, драконов повсюду, резные и позолоченные деревянные изделия, статуи из дерева, камня и металла. Парк из галерейных садов переходит в густые леса, среди которых в свою очередь сияют красные храмы. Освоить, осилить все это можно только во сне и фантазиях. Для изучения не хватит человеческой жизни. Как когда-то в Карнаке, я уходил оттуда чуть ли не в обморочном состоянии.

* * *

Красивы широкие передние дворы, красива сама идея ворот, от простых арок синто до изобилующих лаком, золотом и слоновой костью роскошных строений. Иногда я думал, что стою перед богатым храмом, а он потом оказывался воротами, которые вели к следующим, еще более великолепным.

Эти постройки — памятники «китайской волны», совпадающей с нашим периодом барокко. Той же эпохе принадлежат установленные поблизости посвятительные дары португальских купцов, в том числе гигантский бронзовый светильник — в высшей степени удачное пересечение западного и дальневосточного мира форм.

«Одновременность» китайских и западноевропейских стилевых форм слишком часто подчеркивалась искусствоведами и синологами, чтобы мы не предположили наличие какой-то связи, хотя системы Шпенглера для интерпретации нам будет мало.

Согласно хронологической таблице Шпенглера, китайская «готика» и китайское «барокко» расположились бы задолго до наших; следовательно, «одновременность» следовало бы высчитывать по различным часам, а не по одинаковым. Тем не менее, существует не только относительная, но и абсолютная одновременность. На поверхности человеческие культуры, правда, автономны, но они восходят к глубинам биологии и космоса. Там тоже есть процессы развития.

Это можно исследовать в первую очередь там, где биос затвердевает архитектурно, как в царстве моллюсков. Возьмем историю аммонитов: головоногие, епископские посохи, более или менее изогнутые спирали, а затем опять простые, вытянутые формы, классические — поочередность свертываний и развертываний.

То же самое происходит со створками раковин и домиками улиток — неслучайно архитектура и стилистика имеют так много названий, заимствованных из этих областей. Родственное все снова и снова выявляется в строительном плане лестниц, колонн, башен и украшений. Поэтому когда мы говорим о «китайском барокко», родство должно пониматься глубже, чем история культуры.

Кроме того, вполне мыслимы и такие влияния, которые можно приписывать не биологии, а непосредственно Земле. Это выражается во внутреннем единстве эпох и ландшафтов, в созвучии людей и их трудов потокам, горам, растениям и животным своей области. Приведу пример. Здесь обращаешь внимание на гармонию между деревьями и храмами. Зачастую — это те же самые, что у нас, или почти похожие виды, и все же в росте они отличаются от наших таким образом, который ухватит скорее художник, нежели ботаник.

Об этом непосредственном влиянии Земли, даже, вероятно, Космоса, тоже не следует забывать, когда сходства в далеко отстоящих друг от друга странах появляются одновременно и когда их нельзя объяснить родословным древом. Мы могли бы здесь вспомнить о возникновении государств, письменности или самого человека в значительно удаленных одна от другой местностях — это, пожалуй, всегда останется вопросом веры либо умозрительного рассуждения. Он волнует, когда, путешествуя, в чужом узнаешь собственное.

* * *

Имплантация храмов в большие сады, где почти всегда довольно источников, прудов и старых деревьев, действует успокоительно. Ухоженный участок часто неуловимыми переходами граничит с естественной природой, а в Никко даже с девственными горными лесами.

Я услышал зов древней, дохристианской родины. Здесь в нагромождении камня обитает не бог-одиночка. Здесь живут боги, имени которых мне знать не нужно, они совершенно теряются в божественном, как деревья в лесу. Рощи и леса с расположенными ширмой деревьями, источниками и озерами — еще ни одно кощунство не коснулось матери. Почтение простирается здесь глубже монотеистических и политеистических фигур и движется воспоминаниями, которые возникают из неименуемого. Дерево — это брат, родина — это лес.

Тщательность, с какой эти сады используются, пытается создать вторую, окончательно сформированную природу, где случай скорей задает мотив, чем господствует по собственному произволу; его прихоти здесь содействуют, там подавляют. Это даже в парках создает впечатление увеличенных миниатюрных садов, какие, наверно, мало понравились бы Пюклеру[147]. Я видел садовников с маленькими серпами, которые служили им не столько для срезания, сколько для выдергивания стебельков из травяных площадок и моховых подушек. Другие выщипывали сухие иглы в кипарисовых ветках. А третьи выводили граблями узор на песке. А еще они любят сооружать в некоем подобии песочницы стилизованный макет Фудзи, перед которым постоянно толпятся зрители.

* * *

Садовое искусство почти незаметно растворяется в киотском парке Оказаки. Он изгородью окружает Хэйан-шрайн[148], посвященный духам предков императоров Камму[149] и Комэй[150]; между ними пролегает временной промежуток в тысячу сто лет. Относящиеся к шрайну постройки представляют собой уменьшенную модель первого императорского дворца 794 года. В этот год Карл Великий во второй раз выступил против саксонцев.

Парк известен цветением вишни и ириса; время обоих миновало. Зато на прудах плавали белые, голубые и розовые кувшинки. Клен, ветви которого широко нависали над берегами, уже покрылся первыми красными крапинками.

Одно из озер расположено перед шрайном; мы пересекли его сначала по ряду чуть качающихся опор, на ширину ладони поднимающихся над водной гладью, и потом по красному, крытому мосту, «коридору» шрайна. Там стоял торговец белыми хлебами, твердая пенистость которых напоминала наши меренги, и мы развлеклись кормлением животных, которые плавали на воде или выглядывали на поверхности: белых мандаринок, черепах, золотых рыбок всевозможных размеров и разновидностей. Особенно нам приглянулась одна: длиной в ладонь и словно выточенная из тончайшего перламутра, с черным, как обсидиан, краплением и золотистыми плавниками, мне очень хотелось, чтобы она всплыла, и она-таки сделала мне одолжение.

Вообще этот час на красном мосту был прекраснейшим из тех, что я провел в этой стране. Золотые рыбки, серебристые птицы, кувшинки на зеленой воде — гармония покоя и мягких движений. Картину дополняли кедры и клены на берегу, лотос, ярко-желтый бамбук, в листве которого пронзительно трещали коричневые цикады, которые, стоило нам к ним приблизиться, вспархивали как птицы.

Здесь хорошо себя чувствовали не только люди, но и духи — одни наслаждались, тут не было никаких сомнений, другие растворялись в природе.

* * *

При отбытии в Кобе я не бросил в море монетку, какую нередко, в надежде на благоприятный исход, приносил в жертву гаваням и источникам. В итоге наряду с обилием больших и красивых картин не было недостатка и в прискорбных впечатлениях. И они быстро накапливались.

Я ожидал этого, поскольку был убежден не только в неизбежности, но даже в необходимости разрушения мифа и номоса, и обнаруживал подтверждение этому убеждению во всех странах мира — но всегда с чувством пустоты, будто в затянувшейся партии, когда уже за полночь опять тасуются карты. То, что мы пережили на Сомме в сконцентрированном виде (в качестве платы за наше entr?e[151]), повторяется в долгих периодах развития. Остается чувство, будто разорвалась бомба, и теперь нас всегда сопровождает сознание близкой и встречной опасности.

Сегодня Токио считается самым крупным городом на Земле; конечно, понятие города благодаря диффузным скоплениям и слияниям начинает стираться. Урбанизация затягивает округа, побережья, целые местности. К концу столетия, согласно прогнозам городских проектировщиков, вдоль уже сегодня плотно заселенной линии Токкайдо и моря вырастет «Ойкуменополис», охватывающий от восьмидесяти до ста миллионов жителей.

Модернизация, то есть подгонка под western style, является таким делом, которым занимаются с исключительным рвением и наибольшими шансами на успех. Прогресс этого усилия в сравнении с реставрацией Мэйдзи стремится перейти от развития национальной власти к участию в накатывающем потоке революции Земли. То, что я видел и ожидал увидеть, было одной из модификаций, в которых реализует себя гештальт Рабочего. А поскольку здесь всегда превалировала деиндивидуализация, то собранный мной материал не мог быть обильным. Улов оказался посредственным, однако сеть доказала свою силу.

Я спросил себя, смогут ли японские иероглифы устоять в этом водовороте — их структура противоречит принципам, которые преследуются. В гуще движения глаз хочет не столько получать информацию от этих знаков, сколько отдыхать на них, как на цветках. Правда, во всех самых оживленных местах рядом находится латинская транскрипция.

У многих наших слов отсутствует японский эквивалент. При назывании вещей, например, деталей машин, это не имеет большого значения. Совсем иначе обстоит с понятиями — поэтому в исполнении японцев, занимающихся западными системами, в глаза бросается примечательная робость. Отсутствует легкость в употреблении понятий; они вставляются как маленькие строительные камни.

Время от времени я осведомлялся о смысле знаков, привлекших мое внимание. Красивой и простой является идеограмма, означающая «большой», — я предположил бы тут скорее «высокий», когда впервые ее увидел. Она, кажется, предназначена выражать размер небоскребов, мостов, плотин или скорость поездов, которой хотят превзойти американцев.

Следует, впрочем, признать, что техническое оснащение и комфорт — образцовые. Порядку, манерам, пунктуальности можно едва ли дать более высокую оценку, особенно если представить себе находящиеся в движении массы людей. Стоит скорому поезду опоздать больше чем на двадцать минут, пассажирам возмещается часть стоимости билета. Вдоль линии Токкайдо телеграфные столбы пролетают мимо в такте секундной стрелки. В пункте назначения проводницы и стюардессы благодарят каждого пассажира поклоном.

Я уже слышал об этом скоростном поезде как о национальной святыне. Я, разумеется, предпочел бы ехать помедленнее, чтобы наслаждаться ландшафтом за пределами урбанизированных поверхностей. Пейзажи пролетали мимо, словно череда молниеносно высвечиваемых рисунков на свитке: холмы с кедрами и группами бамбука, покрытые лотосами пруды, посвященные предкам стелы в плодовом краю, чайные сады на склонах и рисовые поля на равнине.

* * *

Во все времена консерватор попадает в ножницы между внутриполитическим и внешнеполитическим оптимумом. Старый порядок можно сохранить только в том случае, если остаются условия, при каких он возник, или, по крайней мере, их атмосфера.

Не желая во внутренних делах учитывать происходящие в мире изменения, оказываются в цейтноте, отстают исторически. Если хочешь избежать катастрофы, следует привести в новую гармонию внешнее и внутреннее, мир и страну. Тут без жертвы не обойтись. Корона и духовенство должны уступить миф и карму; рыцарь и самурай должны спешиться. В Японии сохранилось удивительно много, несмотря на реформы и новую конституцию.

Расширение происходит главным образом за счет крестьянского сословия, сокращение которого неизбежно с ним связано. Классический пример представляет императорский Рим. Всемирная торговля, громадное пространство, колониальные земли, рабский труд, латифундии, переход к пастбищному хозяйству, программы военного флота, «планы», экспансия старых капиталов и запрограммированных городов, которые как грибы вырастали за ночь, лихорадка путешествий, упадок храмов или предъявление их в качестве курьеза — все это еще раз разыгрывается перед рождением всемирного государства. За всем этим стоит единственный процесс — замена традиционных различий вторичными рабочими характерами по поручению хозяина мира, гештальта Рабочего. Гипс, огонь, излучение, мусор, шум и пыль исполинских строительных площадок. Далее следуют одухотворение и новая иерархия.

* * *

Распад большой семьи с ее патерналистским порядком, переселение сыновей и дочерей, служанок и батраков в города и промышленные районы, устранение чересполосицы, моторы, трактора, электрификация, канализация, прокладка трасс, переход к новым видам обработки земли, удобрения, консервирование и питание — одно влечет за собой другое и в свою очередь отражается на образовании и воспитании. Лошадь должна отступить, а с ней — всадник, рыцарь ушел задолго до него. Солдат становится Рабочим, как я впервые увидел на Сомме и во Фландрии и потом безрадостно осмыслил. Дорога ведет от сословной армии через народную армию к анонимным комбинатам тотальной мобилизации[152].

В школах личность, как преподавателя, так и ученика, тоже должна отойти на задний план; речь идет уже не о встрече и формировании характеров, а о точной передаче материала знаний. Это во все возрастающем объеме может обеспечиваться механически.

В рамках конфуцианской педагогики преподаватель является образцом, который представляется сначала в бытии, а потом и в знании, и с которого нужно брать пример. Он — не только знающий, но и мудрец; на этом основывается уважение к нему.

Если знание станет преобладать над мудростью, результат может оказаться двусмысленным, более того, даже опасным, ведь запросы уже не основываются на уважении. Этос и эрос обучения исчезают; оно превращается в функцию среди прочих. Китайская мудрость давно это предвидела.

* * *

Народы Дальнего Востока сто лет назад начали интенсивно участвовать в судьбе Запада. В каком объеме они стали бы претендовать на это, невозможно было предвидеть в тот момент, когда император Мейдзи решился на свои реформы.

Процесс продолжится с нарастающей интенсивностью. Европеец, посещающий сегодня Китай, Японию или даже маленькие восточные государства, попадает на очную ставку с собственной судьбой. Многое, что образовалось и развилось у него в потоке истории, там вдалеке повторяется как новый речной порог. Блеск же картин, которые с детства представлялись иностранцу словно бы нарисованными на шелке миниатюрами, напротив, тускнеет. Он видит их либо поблекшими, либо искусственно выставленными ему для обозрения.

Это что касается блеска и нищеты современного путешественника. Он пролетает мир как сиамский близнец: как homo faber[153] и как homo ludens[154], как намеренно безысторичный и как мусический, жаждущий образов человек, то гордясь своим титанизмом, то печалясь о разрушении, которое за ним следует. Чем сильнее, чем мощнее вырастают у него крылья, тем реже он находит то, что угодно для его души.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.