Глава вторая (1941)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава вторая (1941)

Если завтра война, если завтра в поход,

Если тёмные силы нагрянут,

Как один человек, весь советский народ

За великую Родину встанет.

Мы войны не хотим, но в войне победим,

Ведь к войне мы готовы недаром —

И на вражьей земле мы врага победим

Малой кровью, могучим ударом.

Популярная песня 30-х годов.

I

22 июня 1941 г. было, как известно, воскресенье, все гуляли. Выпускники школ проводили белую ночь с 21 на 22-с на Неве и Островах, и утреннее, в И часов, сообщение Молотова всех застало врасплох. Так рассказывается в большинстве воспоминаний. Но наша компания войну, как сказано, ждала, хотя еще не сейчас, летом.

В отличие от всех людей, которые в то воскресенье отдыхали, я работал: Эрмитаж[230] выходной в понедельник, воскресенье было рабочим днем. Вход на нашу выставку и в наши кабинеты «Египта» (1-го отделения отдела Востока) тогда был отдельно, не с Большого подъезда, а прямо с площади, с Комендантского подъезда. Во всем отделении нас в тс дни было сначала трое, затем двое. Исидор Михайлович Лурье был вместе с Борисом Борисовичем Пиотровским на раскопках Кармир-блура, Михаил Абрамович Шер в штабе ПВО. Оставались Милица Эдвиновна Матьс, Ксения Сергеевна Ляпунова и я. Мы разместились на двух этажах отделения очень свободно и спокойно занимались своим делом.

Я уже упоминал, что с первой половины 30-х годов постоянно проводились военные учения. На улицах останавливали движение, какие-то люди ходили в противогазах, кого-то объявляли условно отравленными глазами и т. п. Иногда это было в общегородском масштабе, иногда в учрежденческом. Во всяком случае, Эрмитаж имел свой штаб противовоздушной обороны. Этот штаб установил вполне реальное дежурство на крыше. Там была будочка, и в ней мог находиться дежурный, Нередко это был наш милый, чудаковатый Михаил Абрамович Шср, всегда в синем фланелевом тренировочном костюме, с одной стороны у него висел противогаз, с другой — планшетка. Иногда он навешивал на себя еще и бинокль. Он почти всегда находился в ПВО. О нем рассказывали, что он то и дело звонил в штаб с сообщениями: «Над вторым домом по улице Гоголя виден дымок, по-видимому, из трубы». В это время особенно многих принудительно привлекали в ПВО из отделов, а Шер охотно шел сам, часто за других. Поэтому у нас он почти не сидел, забегал только за книгами.

Были и более серьезные признаки надвигающихся событий. Например, в конце мая был экстраординарный призыв военнообязанных в армию. В Эрмитаже таким образом был призван Сережа Аносов, археолог, очень приятный человек, муж Александры Михайловны Аносовой, реставратора. В пятницу или в субботу перед самым началом войны от него пришло письмо, где вскользь упоминалось о перестрелках на финской границе. Это нас не очень удивило, так как финская война недавно только кончилась. Затем пришло сообщение, что Сережа Аносов убит. Это было за день до объявления войны. И это еще не так поразило — такое всегда могло быть на границе. Газеты тогда насаждали культ пограничников, всё потому же: мы считали, что мы находимся в осажденной крепости, окруженной со всех сторон капиталистическими государствами, только и думающими о том, чтобы к нам вторгнуться и нас уничтожить. Этим многие объясняли атмосферу подозрительности и активность НКВД. Поэтому гибель Аносова, показывая серьезность положения, не обязательно предрекала, что завтра будет война.

Но вот с утра в самое воскресенье Милицу Эдвидовну вызвали в дирекцию без объяснения причин, и она там осталась. Вдруг к нам где-то около одиннадцати часов вбегает Михаил Абрамович, весь встрепанный, и говорит: «Война началась». Переглянувшись с Ксенией Сергеевной, мы не отнеслись к этому серьезно: очередные учения ПВО! Через несколько минут позвонили из дирекции и сообщили, что все сотрудники переходят на казарменное положение. Я выскочил на площадь через Комендантский подъезд. По громкоговорителю повторялась речь Молотова. Стояли мрачные толпы людей. Говорили, что немецкие самолеты бомбили наши города, назывались разные близкие к границе пункты и, помнится, даже Киев. Это было то, чего мы ожидали.

Я побежал на телеграф под арку Главного штаба. После работы я должен был в тот день поехать на дачу в Мельничный Ручей, где находилась моя жена с годовалым Мишей, праздновать пятилетие нашей свадьбы. Я боялся, что они кинутся в город, и считал, что чем дальше от ожидаемых бомбежек, тем спокойнее, и дал им телеграмму, чтобы они сидели на даче.

На работе сначала казалось, что ничего не происходит — все только толпились и обсуждали, что будет, а мы с Ксенией Сергеевной мирно сидели за своими столами — я наверху, она внизу, — и строчили свои ученые сочинения. Однако на самом деле в Эрмитаже почти сразу же началась работа, а именно работа плотничья. Иосиф Абгарович в свое время убрал из всех кабинетов диваны (из соображений нравственности) и сдал их в хранилище мебели. Где устраивать на казарменное положение такую кучу народа, было неясно. Стали строить нары. Для нас их сооружали там, где сейчас расположена выставка Ассирии. В кабинетах, где сейчас находится отделение Египта, тогда были комнаты отдыха старушек дежурных. Наверху, в комнате без окон, была их столовая, и там долго пахло борщом, поэтому мы впоследствии, когда заняли эти комнаты под кабинеты, называли ее Борщевкой.

Египетская выставка занимала тогда половину разгороженной растреллиевской галереи и была украшена пилонами из фанеры[231]. Выставка была очень бедненькая, но интересная. Передняя часть галереи, примыкающая к Иорданскому (теперь Главному) подъезду, была ничья. Через Главный подъезд был ход в Музей революции (налево от подъезда). Из «Египта» по Комендантской лестнице можно было попасть в другие залы Эрмитажа,которые тогда включали здания Нового и Старого Эрмитажа, Ламоттовский павильон и часть Зимнего на втором этаже. Незадолго перед войной, — когда в этой половине Зимнего открыли «Выставку военного прошлого русского народа», а потом и Петровскую выставку нового, Русского отдела, — появился ход из Советского подъезда по лестнице в Русский отдел и далее по Министерскому коридору, где была галерея портретов Героев Советского Союза, и через Павильонный зал (с павлином) в старые залы Эрмитажа. Но перехода от Египта по первому этажу к Иорданскому подъезду еще не было, шло восстановление галереи, где до сих пор были одноэтажные царские кухни, а выше них все пространство под потолком, с капителями колонн, было просто замуровано. Реставрация кончилась перед самой войной. Тогда же был готов Сивковский мостик в Новый Эрмитаж. Фанерную перегородку поперек Растреллиевской галереи сняли только во время эвакуации.

Залы между тогдашними кабинетами отделения Египта на Комендантском и столовой дежурных были совершенно пусты[232]. Построенные теперь нары шли в несколько рядов на всю ширину зала. Я пришел туда вечером, когда уже все было занято, и нашел место только с краю, рядом с одной сотрудницей, грузной и мрачной женщиной с тяжелой челкой зубра, которая жила с прелестной нежной, совершенно фарфоровой дамой, печатавшей на машинке и занимавшейся чем-то очень хрупким в отделе графики. Необходимость «спать с N», как я говорил тогда, показалась мне чем-то особенно смешным и в то же время символизирующим что-то мрачное.

Казарменное положение сразу отделило нас от города и страны (в этом, вроятно, и был смысл перевода на казарменное положение вообще едва ли не всех предприятий и учреждений), но и в городе никто толком не знал, что происходит — по крайней мере, в течение всего первого месяца войны. Информбюро сообщало о боях на границе примерно на одну строчку, дальше шли рассказы о мальчике Пете, который встретил в лесу незнакомца, привел его в сельсовет, и тот оказался вражеским шпионом, и тому подобное. За этими пространными рассказами мелькали сообщения об убитых нашими пограничниками в Н-ском лесу немцах. Все было неясно. Все населенные пункты были Н-ские, все направления боев Н-ские, не говоря уже о частях — те уж, ясно, всегда были только Н-ские.

В городе шла ловля шпионов. Всякий сколько-нибудь необычно одетый человек немедленно вызывал подозрение, и его вели в милицию. Надо отдать ей должное: чаще всего милиционеры благодарили за бдительность и выпускали «жертву» через черный ход. Но, к сожалению, не всегда; многие арестованные таким образом люди не вернулись. Одну-две сцены «поимки шпиона» можно было видеть постоянно, повсюду, куда ни выйдешь в город.

Несколько слов о настроении. Я не знаю, как чувствовали себя тс, кто раньше уже видел настоящую войну, а для меня это все было внове. Я и мои сверстники испытывали скорее подъем: наконец происходило то, чего мы ждали и не боялись. От войны в стране ожидались серьезные изменения. Мы не сомневались в быстрой победе. Ощущение «осажденной крепости», которому приписывалось многое, в том числе и 1937 г., должно было кончиться. Начиналась новая эпоха в нашей жизни. Поэтому подавленности не было.

В первые же дни ушел в армию по мобилизации Ваня Фурсенко. Ушел в армию добровольцем Шура Выгодский, и больше мы о нем уже ничего не слыхали. Ушел добовольцем в армию и мой брат Миша. Происходила своего рода дуэль между Цехновицером, первым мужем Мишиной будущей жены, Евгении Юрьевны, и Мишей: они оба в первый же день ушли на войну. Несколько я понимаю, Миша воспользовался телефоном, который ему дала женщина, приходившая вербовать нас, и попал, видимо, в разведотдел. Он появился в Эрмитаже в офицерской форме со шпалой («шпала» — прямоугольник в петлице — означала до нового введения царских воинских званий помощника командира батальона, а после их введения — капитана). Был он на должности переводчика, но очень скоро учреждение, куда он попал, было расформировано, и он был зачислен в истребительный отряд. Задачей этих мертворожденных отрядов была охрана тылов от десантников и диверсантов. Кем Миша там был, я не знаю. Уже позже эти отряды были слиты с действующей армией, и он стал помощником начальника штаба полка по оперативной службе (ПНШ)[233].

II

На второй день пришел приказ об эвакуации Эрмитажа. Мы давно удивлялись, что это за обструганные палочки стоят позади письменного стола Милицы Эдвидовны. Она улыбалась и молчала. Теперь оказалось (дело было секретное), что в подвалах Эрмитажа хранится полное оборудование для всех наших музейных вещей, которое в 1939 г., когда началась война в Европе, вытребовал Иосиф Абгарович. Он настаивал на том, чтобы Эрмитаж был обеспечен всем необходимым для эвакуации, и, хотя в «инстанциях» ему говорили, что он паникер, он все-таки, с большим трудом, и не без личной опасности, добился своего. Оборудование было великолепное. На каждом ящике был номер и указание, какому отделу он принадлежит, была опись ящиков, где было точно указано, что для каких вещей предназначается. В тайне от нас, комиссия сотрудников, созданная И.А.Орбсли, проделала все это заранее. Было доставлено (вес по ночам) огромное количество стружки и пробковой крошки для упаковки посуды, много упаковочной бумаги.

Теперь не хватало лишь рук и времени. Всего научных сотрудников было человек двести, а налицо, по летнему времени, и того меньше. Двигать ящики и тяжелые вещи было некому. И нам в помощь бросили студентов-добровольцев и военных, которых в городе было много, особенно моряков. Они являлись командами и преданно работали. Но по упаковке основной труд проделали, конечно, сотрудники. Предполагалось вывезти все в три дня. Таков и был приказ, данный нам. Но это оказалось совершенно неосуществимым. А нас торопили — в штабе эвакуации (в директорском кабинете) сидели три наркома: государственной безопасности, внутренних дел и председатель комитета по делам культуры М.Н.Храпчснко, впоследствии академик.

Положение очень осложнялось тем, что многие сотрудники были в экспедициях или в отпусках. Завсдывавший нашим отделом И.М.Лурье был в экспедиции, как и многие другие; прежний заведующий, мой брат, Михаил Михайлович, как уже сказано, ушел в армию. Милица Эдвиновна возглавляла штаб эвакуации и сидела в самом центре, в дирекции. Натальи Давыдовны Флиттнср я в тс дни не помню — может быть, она была где-нибудь под Лугой на даче. Она появилась несколько позже и не участвовала в упаковке вещей первой очереди. Шер был неотлучно в штабе ПВО. Из семи сотрудников нашего отделения остались, как я сказал, мы вдвоем с Ксенией Сергеевной. Елена Федоровна Яковлева, которая была в нашем отделении чем-то средним между уборщицей и лаборанткой, тоже делала что-то техническое, но не для нашего Отделения, а для всего Отдела, где-то на втором этаже[234].

Моя трудность состояла в том, что за год до этого мы получили коллекцию клинописи Н.П.Лихачева, которая не была учтена при изготовлении ящиков, и надо было в заказанные ящики впихнуть и се. Я ухитрялся набивать в ящики больше, чем предусматривалось предварительным расписанием, соответственно дополняя описи, но так все и не влезло, и я решил оставить те из клинописных таблеток, которые уже были изданы. Так, в Ленинграде осталась Лагашская коллекция, изданная в начале века М.В.Никольским; она, к сожалению, очень пострадала от сырости и холода.

При упаковке важно было полное соответствие составлявшейся описи и содержимого ящика. С этим мы справились идеально. Вспоминается эпизод на упаковке эламских сосудов. Кто-то из стариков-реставраторов, — Михеев или, пожалуй, скорее великий богомаз Калинкин, — обучали нас, как ьат укладывать посуду. Сосуд должен быть плотно забит рубленой пробкой, сверху окручен жгутами бумаги, еще раз обернут бумагой и завязан. После этого его можно кидать на пол. Кто-то из нас и в самом деле осторожно бросил такой пакет на каменный пол, и ничто не разбилось.

До этого с Ксенией Сергеевной у нас было мало контакта. Мы все в Отделении обменивалиссь идеями, обсуждали работы, но она в этом не участвовала. А ее коптские ткани никого из нас, кроме Милицы Эдвиновны, не интересовали. Ксения Сергеевна (родственница композитора Ляпунова) была тихой, уравновешенной, очень приятной полной брюнеткой. Говорила она мало, но когда говорила, то по существу дела. Но теперь, работая вместе над ящиками, мы с Ксенией Сергеевной очень подружились. На работе по свертыванию музея все вообще очень сдружились между собой. Я мало соприкасался с теми, кто работал на втором этаже, но говорят, что и там было так. Наверное, это объясняется большим общим нервным подъемом. Война, спасение Эрмитажа! Бомбежки по-лондонски мы ждали со дня на день.

Было много и забавных случаев. Когда разбирали рыцарские доспехи, наши девчонки надевали их и в них щеголяли. На мужчин доспехи не лезли, средневековые рыцари были небольшого роста.

Работа шла круглосуточно, мы спали на своих нарах считанные часы. В нашем отделении мы справились с упаковкой быстрее, чем многие, и меня переставили на отправку ящиков.

В общей сложности мы, сотрудники Эрмитажа, уложили в ящики около миллиона вещей: все, что было в выставочных залах, кроме самых крупных скульптур, и многое из запасов. Ящиков было много, им предстояло занять все вагоны большого товарного эшелона.

Куда шел эшелон — не сообщалось.

Прибытие и отбытие машин шло потоком ко всем подъездам. Мы с Миленой Душановной Семиз стояли на Иорданском подъезде. Нашей обязанностью было записывать номера ящиков, грузившихся на каждую машину, и получать в нашей описи расписку военного, сопровождавшего груз:

— Сопровождающий, расписаться!

Ящики громоздились по всей Растреллиевской галерее и далее по всему пространству от лестницы до подъезда. Их опускали по доскам со второго этажа, перетаскивали из Античного отдела через Сивковский мостик. Мы сдавали ящик за ящиком, которые проволакивали по доскам на крыльцо, и затем выходили к машине за распиской. Эта деятельность продолжалась три дня из недели, занятой эвакуацией. Спали мы теперь на ящиках за стеклянными дверьми Иорданского подъезда по полтора-два часа; в последнюю ночь я спал полчаса — машины шли круглосуточно — я так устал, что еще год спустя несколько раз просыпался ночью от своего голоса: «Сопровождающий, расписаться!».

В последний вечер эвакуации, когда уехала последняя машина и увезла последний ящик, мы с Миленой Душановной поднялись наверх и прошли по залам. Всюду, километр за километром, висели пустые рамы и багеты, валялась стружка, как будто кто-то дорогой выехал из квартиры; и мы расплакались от усталости и опустошенности. Было, кажется, 1 июля.

А что происходило на фронте, оставалось неизвестным. Главные сведения начали поступать из «агентства ПОВ», как тогда говорили («Приходил один военный»), потом оно стало называться «агентство ПОЖ» («Прибегала одна женщина»). Сводки Совинформбюро называли мало городов, но было ясно, что наступление идет быстро. Никто ничего не знал точно, например, трагическая история эвакуации Таллинна оставалась совершенно неизвестной до самого конца войны. Иногда мелькали сведения о полуострове Ханко, расположенном между Финским и Ботническим заливами, который мы арендовали у финнов после Зимней войны и теперь с трудом обороняли от немецкого флота и финской авиации.

Кончилась эвакуация, и нам дали день передышки. Я поехал к своим и сказал им, чтобы они по-прежнему оставались на даче, в Мельничном Ручье.

В городе, между тем, шла эвакуация детей. Эвакуация эта была частью плана, заранее разработанного на случай войны. Идея была в том, чтобы вывезти детей из города, когда его будут бомбить в качестве промышленного центра. Эвакуация шла в не слишком отдаленные малые города — в Лугу, Струги Красные, Старую Руссу, словом, как раз навстречу врагу. Когда это выяснилось, обезумевшие матери кинулись возвращать детей. Как они это делали, при том, что поезда уже не ходили, не ясно. Наша приятельница Анка Эмме рассказывала позже, что, належавшись в болоте, она переходила с детьми и фронт немцев, и наш, чудом не попавшись ни тем, ни другим.

Когда я вернулся из Мельничного Ручья в Эрмитаж, я успел проработать всего дня два, — как вдруг мне сказали, что меня вызывает секретарь парторганизации Ревнов. Это была очень мрачная личность, известная по 1937 году, когда его доносом была погублена японистка, красавица Ира Иоффе. Она со своей подругой жила за стеной его комнаты в общежитии, он провертел в ней дырку и следил за тем, как к ним ходил японец, их университетский преподаватель, занимавшийся с ними языком. Почему-то он донес только на одну из подруг. Иру забрали, а ее подругу мы потом тщательно обходили. Это была впоследствии известная японистка Евгения Михайловна Пинус. Оказалось, что зря: Ира Иоффе потом вернулась из лагеря и рассказала, что Женя вела себя по отношению к ней не только благородно, но и героически. Страна не всегда знает своих героев[235].

История ареста Иры выяснилась из хвастовства самого Ревнова. Ничего хорошего вызов меня к нему не предвещал.

Партком находился на месте нынешнего кабинета заместителя директора (первый кабинет, как войдешь в коридор со Служебного подъезда). Там сидел Ревнов, какой-то военный и еще один человек, не помню, кто. Наверное, наш заведующий спецотделом (так это тогда называлось). Когда подошла моя очередь, Ревнов спросил меня:

— Вы намерены защищать Родину? Я ответил:

— Намерен.

— Так почему вы не в армии?

Я ответил, что признан негодным по зрению, но что знаю несколько языков и, видимо, скоро пойду в армию переводчиком, предполагая, что на такой службе я буду полезнее, чем если я просто возьму винтовку, из которой не могу стрелять. (Миша тогда обещал устроить мне мобилизацию в свой развсдотдсл). На это Рсвнов сказал:

— Так. Вы, значит, не хотите защищать Родину!

Когда он на мои объяснения повторял эти же самые слова снова и снова я наконец спросил:

— Чего Вы от меня хотите?

Оказалось, что создастся народное ополчение, и я должен добровольно в него вступить. Я плюнул и записался.

Тут же нам было разъяснено, что ополчение создастся для охраны тылов, все сохранят свою зарплату, и семьи будут обеспечены. Это было логично, так как все боеспособные люди были уже мобилизованы, для ополчения оставались одни белобилетники, непригодные к строевой службе, или люди, имевшие броню — но такие были в основном на больших заводах.

На следующий день я пошел на сборный пункт. Это была, мне кажется, пятница, 4 июля.

Сборный пункт был назначен где-то на Фонтанке, около нынешнего Мухинского училища — это выяснилось из долгих расспросов. Когда я пришел туда, я увидел неслыханную толчею. Ни одного человека в форме нигде не было. Никто ничего не знал. Нас, эрмитажников, было человек двенадцать. Трое или четверо из рабочих, помощник начальника «старушек» в залах Тсгин, Лев Львович Раков, Александр Николаевич Болдырев, Исидор Михайлович Лурье, заведующий реставрацией Румянцев, очень милый умница-бухгалтер, странную фамилию которого я не запомнил, и я.

После долгой бестолковщины кто-то сказал, что надо обратиться в здание, соседнее с Мраморным дворцом (где ныне Заочный Политсхничесий институт). Там действительно было несколько военных — какой-то штаб; нас приняли и записали в какие-то списки. Надо было ждать дальнейших событий в больших залах, где были приготовлены нары. Вокруг нас были всё люди, абсолютно непригодные для воинской службы. Рядом со мной примостился хилый, узкогрудый человек в пенсне, которое, казалось, вот-вот слетит у него с носа, по фамилии Принцмсталл. Такой человек не мог продержаться в живых на передовой больше часа.

В первые дни ничего не происходило. Мы трижды в день ходили в столовку, остальное время сидели на наскоро сооруженных нарах и ждали. Потом нас разбили на роты и взводы и отправили на строевую подготовку. Командирами назначили тех, кто когда-то проходил военную службу. Они были назначены ротными и командирами взводов.

На третий день у выхода из нашей «казармы» мы увидели с обеих сторон наших жен, в том числе Нину Яковлевну с Мишенькой. Мы промаршировали, чтобы учиться шагистике в Летнем саду. Вдруг наш взводный Александр Николаевич Болдырев, стоявший к нам лицом, скомандовал нам: «Кругом!» — и мы оказались лицом к набережной, где с удивлением опять обнаружили за знаменитой решеткой наших жен. Среди них Нина, необычайно красивая, в белом платье, с тяжелым годовалым Мишей на руках. Мы не могли даже помахать рукой, так как были в строю. Тогда Александр Николаевич скомандовал нам «Вольно!», и мы подбежали к решетке. Но потом сразу пришлось снова шагать. Обратно в казарму мы шли строем, до самых ворот окруженные нашими женщинами.

Спустя сутки нас подняли в шесть утра криком: «Вставай! Портянки будут выдавать!» Мы взбодрились, но портянок не воспоследовало. Только к вечеру их привезли. Л.Л.Раков, впоследствии директор Музея обороны Ленинграда, потом ЗЭК, а много позже — автор пьесы «Опаснее врага», красивый, элегантный человек, и в тот момент один из взводных командиров, говорил нам, что для пехотинцев ноги так же важны, как для балерины, и надо научиться правильно заматывать портянки. В тот вечер поздно мы и начали этому учиться.

На четвертый день нас вывели во двор и построили в каре. Вышел маленький зловещий человечек, судя по двум ромбам, генерал-лейтенант или, скорее, дивизионный комиссар. Он мрачно окинул нас взглядом и сказал:

— Главное, когда на вас идет танк, не пугаться.

Тут мы поняли, что посылают нас прямо на войну, а ни на какую не охрану тылов. После этого нам выдали винтовки, но не настоящие, а учебные, черные, с продырявленным стволом; выдали шинели, учили делать скатку.

Началась проходка строем по городу в полной выкладке, не очень большая: по улице Халтурина, через Марсово поле, по Садовой, мимо Цирка к Инженерному замку, по Литейному, по Невскому и обратно в казарму на Марсовом поле. Проходка была, видимо, устроена для поднятия настроения в городе. Каким-то образом о ней заранее стало известно, и когда мы выходили из наших ворот, то у Мраморного дворца в два ряда выстроилась еще выросшая толпа жен. В тот раз у Летнего сада появились только некоторые жены, а тут собрались все и ждали нас у Мраморного дворца до самого возвращения.

Несмотря на короткий путь, четверым пришлось выйти из рядов из-за сердечного приступа, в том числе Исидору Михайловичу. Вечером мы опять учились заворачивать портянки.

Наутро нас отправили стричься наголо, и мы пошли в нижний этаж казармы в парикмахерскую, под лозунгом Александра Николаевича: «Снявши волосы, по голове не плачут». Только мы побрили головы, как в нашу казарму приходит ординарец с бумажкой и называет пять наших фамилий: Болдырев, Дьяконов, Лурье, Румянцев; пятый был тот симпатичный бухгалтер, фамилию которого я запамятовал. Приказ явиться в штаб Ополчснчсской армии во Дворец профсоюзов.

Придя туда, мы застали еще большее столпотворение, чем тогда на Фонтанке, но тут люди были все-таки уже в форме. В числе их мы встретили профессора-литературоведа Г., с тремя шпалами — полковника, совершенно растерянного. Было ясно, что Ополчснчсскую армию распускают, и ополчение будут вливать в армию действующую. Каждый офицер ополчснческого штаба был озабочен вопросом, куда именно его сунут.

Мы добились наконец какого-то начальника, который дал нам направление в некую часть с номером полевой почты, сказав, что это на Галерной.

Мы пришли туда. Там были огромные железные ворота, снаружи стоял часовой. Нам открыли окошечко, мы сунули туда бумажку и ждали на улице ответа. Погода была паршивая. Оттуда нас отослали в другое место; и так мы обошли еще четыре адреса, с которых нас каждый раз отсылали дальше.

Наконец, на Охте нас приняли в старые казармы. Мы вошли в помещение, где были двухярусные нары с проволочной сеткой, составленные из скрепленных друг над другом железных кроватей, и завалились там спать. Утром, вместе со всеми солдатами пошли поесть[236]. Нас накормили без аттестатов. Как выяснилось, это был Особый десантно-истребительньщ батальон. Кто-то объяснил нам, что нас будут забрасывать в тыл немцам.

Стали ждать начальство. Ближе к часу дня появился маленький майор в кожаной куртке. Ему доложили о нас, и он подозвал всю нашу пятерку к себе. Мы подошли, и случайно получилось так, что впереди встали трое: Исидор Михайлович, Румянцев и я — все в очках, а Александр Николаевич и бухгалтер оказались сзади. Майор сразу сказал: «Очкариков мне не надо!» Он взял наше направление, пометил его и отослал нас всех обратно в штаб Ополчения, в Дворец прфсоюзов на Площадь Труда.

Когда же мы появились там снова, то уже и вовсе ничего нельзя было разобрать от общей беготни и бестолковщины, а людей в залах было уже гораздо меньше. Мы долго ходили и наконец нашли сержанта, мирно сидевшего за столом, — видимо, писаря. Когда мы кинулись к нему, объясняя, в чем дело, он взял направление и написал на нем: «Демобилизовать». Он не имел на это ни малейшего права, сделать это мог только Верховный главнокомандующий, тем не менее по этой бумажке мы вернулись в Эрмитаж. Обмундирование сдавать не пришлось: мы все еще были в гражданском. Шинели и портянки остались в нашей ополченческой казарме. Приказ о нашем отозвании из дивизии ополчения в его штаб был результатом хлопот Иосифа Абгаровича, который старался уберечь своих сотрудников, разбираясь в обстановке лучше, чем мы. Дальнейшее было делом писаря и нашего везения.

А в тот день, когда мы бегали по разным направлениям, остальным ополченцам выдавали обмундирование, и уже на следующий день после нашего возвращения их куда-то отправили. Мало кто остался в живых.[237] Жизнь в музее замерла, приказа о продолжении эвакуации не было. В первую очередь были вывезены все экспозиции, надо было браться за фонды в запасах.

В залах остались только большие статуи и каменные вазы, которые нельзя было сдвинуть с места.

Занимались в Эрмитажных дворах шагистикой, противогазами, разборкой винтовки. Проходили учения, как действовать при воздушной тревоге. Нас зачислили в пожарную охрану, особенно интересно было дежурить ночью на крыше.

Мы изучили многие ходы в Эрмитаже и Зимнем. Это оказалось необыкновенно интересное здание. Позднее в огромных сухих подвалах не только спасались от бомбежки, но и жили сотни людей. Зимний в этом смысле был самым надежным зданием в городе, и впоследствии сотрудники не только Эрмитажа, но и многих других учреждений города предпочитали прятаться и жить именно здесь.

В здании обнаружилось множество тайников. Тогдашний начальник охраны предлагал на случай захвата города немцами оставить его в Эрмитаже, где он сможет продержаться хоть три года, если его обеспечат продовольствием, и будет передавать командованию нужные сведения. Но ему этого не разрешили.

Выяснилось, что над Большими просветами под железом крыши был положен войлок, пропитанный дегтем, очень опасное сочетание в случае попадания зажигалок.

В будочках на крыше не всегда было приятно — комары донимали. Ночью было необыкновенно тихо, все, сравнительно немногочисленные тогда автомобили были с самого начала войны реквизированы в армию; но изредка было слышно, как какой-то армейский автомобиль въезжает на самый верх Дворцового моста: «та-так, та-так» по незакрепленным чугунным доскам, прикрывающим щель разводной части. Мы научились легко ходить по крышам, и там я впервые увидел вблизи Латника в Черных доспехах, который, по Блоку, «Не даст ответа, пока не застигнет его заря». Необычайны были закаты и восходы, и они становились все краснее по мере того, как приближался фронт. Вскоре мы поняли, что это горят леса.

Мы ходили в касках, но в своей одежде. Тотя Изергина (впоследствии жена И.А.Орбели, а тогда один из его нелюбимейших «черных котов») все уговаривала нас обучиться у нее альпинистским приемам, чтобы во время тревоги можно было скорее забраться на крышу, минуя длиннейшие ходы и лестницы.[238]

Питание в городе заметно ухудшилось, но в Доме ученых, куда мы являлись в пожарных касках, кормили более чем сносно, было даже бламанже. Подавали официанты-татары, как в царское время. Карточек пока не было.

Затем стали происходить воздушные тревоги. Тревоги эти были ложными, но тем не менее сеяли панику. В учениях по шагистике вместе с нами маршировали «старушки» из музейной охраны, и при звуке сирены то одна, то другая вдруг начинали метаться с криком, что ее убьют, а у нее дома дети, пыталась куда-то спрятаться.

Подошла подготовка эвакуации второго эшелона. Работа шла споро, но уже не с таким необычайным напряжением.

В эти дни приезжал из армии мой самый близкий друг Ваня Фурсенко. Он был лейтенантом, командовал взводом. Ваня рассказал нам, то, что впоследствии мы слышали от многих. Он приехал из Новгорода с поручением о пополнении боезапаса или что-то в этом роде, и говорил нам, что Новгород почти окружен; город еще держится, но кругом армия бежит[239].

Дело шло раз за разом таким образом: части занимают окопы; являются немцы с автоматами — трр-р-р веером; одновременно разносится слух о парашютистах в тылу — и начинается бегство. В нормально организованном армейском тылу парашютисты не страшны, но в сочетании с автоматчиками с фронта они вызывали ужас. Разбегаясь, наши красноармейцы приходили поодиночке в город, и каждый сообщал, что из дивизии уцелел он один. На деле, побросав оружие или с оружием, постепенно являлось до 80 % бойцов. Наши танки ехали по дорогам, заваленным шинелями, противогазами и даже винтовками, которые солдаты бросали, чтобы облегчить себе бегство.

Рассказав все это, Ваня уехал в свою часть, и больше его никто никогда не видел. Лишь годы спустя стало известно, какие потери несли в наступлении и немцы, и как расписание наступления все менее выполнялось. А тогда было ясно, что либо армия остановится и остановит немцев, либо войне конец и советской власти конец.

Всюду обсуждали, как быть дальше. Уже давно происходила мобилизация всех женшин, кроме имеющих совсем малолетних детей, на рытье окопов. Прибегавшие женщины сообщали, что едва они успеют вырыть окопы, как их сразу же занимают немцы. Дело их тогда казалось нам бессмысленным.

Бесперебойно действовало «агентство ПОЖ» («прибежала одна женщина»). Говорили о взятии Нарвы, Луги, Толмачева, Сиверской.

Когда стало известно, что взята Сивсрская, я решил, что пора отправлять семью в эвакуацию. На этом давно настаивал мой тесть Яков Миронович; война застала его в Саратове, где он возглавлял университетскую экзаменационную комиссию; он сразу телеграфировал, что устроит всем вызовы туда, но вся семья отказалась, и Яков Миронович вернулся в Ленинград. Но теперь эвакуироваться решила и теща, что было гораздо важнее.

Эвакуация населения в это время проходила хотя и в срочном порядке, но довольно организованно. Был городской штаб эвакуации, районные, и местные штабы во всех учреждениях, на фабриках и заводах. Идея заключалась в том, чтобы эвакуировать из Ленинграда всех, неспособных работать на оборону. Это исключало рабочих и инженеров всех больших и малых заводов, молодых женщин, годных для оборонных работ, и всех, кто мог пригодиться в возможных уличных боях, а включало всех детей и женщин с детьми, неработоспособных мужчин и все учреждения и фабрики, от которых не могло быть никакого прока в прифронтовой зоне. Каждому большому учреждению или группе малых выдавался железнодорожный эшелон.

Такова была теория. На практике всё было сложнее и запутаннее. Нельзя было, чтобы эвакуация сопровождалась паникой, и в городе не должна была замирать жизнь. Сильно сократившийся, из-за ухода большинства студентов и молодых преподавателей в ополчение, состав Университета не подлежал эвакуации, и было объявлено, что 1 сентября в нем начнутся лекции. В театрах оставлялись труппы актеров, которые должны были удовлетворять культурным потребностям жителей города и его защитников; спектакли продолжались или возобновились; в июне — начале июля гастролировал Камерный театр Таирова, Алиса Коонен играла в «Адриеннс Лекуврер». Непрекращающаяся жизнь города объяснялась еще тем, что едва ли не больше половины подлежащих эвакуации вообще не хотели уезжать. В результате в уже организованных эшелонах были нсдоборы, и в то же время был большой наплыв желающих эвакуироваться, для которых эшелонов не было — либо еще не было, либо и не предполагалось. Чтобы попасть в эшелон, надо было хлопотать. Я хлопотами заниматься не мог, находясь на казарменном положении, — и многие, по той же причине, так и не смогли эвакуировать семьи.

Детей эвакуировали все время и с самого начала — теперь уже не навстречу фронту, а в Ярославскую, Пермскую области и постепенно все дальше на восток. Сын моего брата Миши от первой жены, Андрюша — тогда девяти лет — был эвакуирован с наскоро образованным детским домом писателей в Ярославскую область и там попал под начало (наиболее ненавистного ему человека) новой возлюбленной и и будущей новой жены отца, выехавшей туда же со своим сыном на правах воспитательницы. Эрмитажные дети были вывезены тоже в Ярославскую область, возглавляемые замечательным человеком и педагогом Любовью Владимировной Антоновой; добирались они и на поездах, и на подводах, и, кажется, на баржах, и по дороге понесли потери от скоротечной кори, вспыхнувшей в эшелоне.

Но и детей эвакуировали не всех. Одни боялись повторения июльских ужасов детской эвакуации, другие считали, что спокойнее иметь детей при себе. Школы тоже должны были открыться 1 сентября.

Однако главная трудность с эвакуацией заключалась в том, что все меньше становилось железнодорожных путей. Уже были отрезаны Варшавская и Витебская дороги, к середине августа вышла из строя Московская, и единственный путь, который оставался, вел через Мгу, Тихвин и Вологду, но он уже был забит эшелонами. Начали эвакуироваться на баржах. При роспуске штаба Ополчснчсской армии отпустили из армии некоторых ученых, писателей, и говорили, что видели любимого студентами профессора Г., снявшего полковничьи шпалы и уплывавшего по Неве на верху груженой баржи. Правда ли это, не знаю. Много лишнего говорилось.

Последнее обсуждение — уезжать нашим или нет, происходило, как я упомянул, 14 августа у нас дома. Все согласились, что уезжать надо, кроме Ляли; все усилия родителей уговорить ее были тщетны.

Наши получили место в эшелоне для семей преподавателей и служащих Университета[240]. Куда именно он пойдет, было неясно, и мы с Ниной договорились об условных адресах, по которым мы будем списываться, чтобы найти друг друга. В какой-то момент выяснилось, что эшелон получает назначение в Свердловскую область. Поэтому мои тесть и теща взяли с собой очень приятную нашу коммунальную соседку, Анну Соломоновну, сестра которой была замужем за профессором в Свердловске; там был и еще один якорь — в Свердловск была распределена еще в 1940 г. Нинина подруга Талка Амосова, но начальство эшелона говорило, что на город надеяться трудно, что скорее всего разместят в области[241].

Шились мешки из синих полосатых чехлов для мебели (у Магазинеров они еще сохранялись), набивались чемоданы — очень-то много было не увезти; но в городе еще почти все можно было купить в магазинах, и моя теща закупила риса, грецких орехов и крабов в консервах — эти тюки, впрочем, по дороге украли. Но все эти хлопоты, на которые ушло три-четыре дня (с 14 или 15-го по 18-е августа) проходили без меня; из Эрмитажа не отпускали, шла работа по отправке второго музейного эшелона.

Поезд с моими уходил 19 августа с Финляндского вокзала. Мы ехали туда на трамвае; мой тесть с тещей, жена с годовалым Мишей, соседка Анна Соломоновна и провожатые: Ляля, я и двое-трое друзей. Товарные вагоны уже стояли у платформы, хмурые отъезжающие уже собирались. Подошли к вагону: солдатская теплушка, нары в два этажа, задвигающаяся дверь. Миша забрался на верхние нары, устроился у единственного окошечка. Было не до чувств: надо было всех получше разместить, найти место для вещей — они образовывали огромную кучу посреди вагона.

Задвинули двери, дали сигнал — в окошечке появилась веселая рожица Миши, который махал нам рукой, и было ему, видно, все это очень интересно. От этой радостной мордашки я почувствовал, что не могу удержаться от слез. Поезд двинулся. Кто будет жив, когда встретимся? Встретимся ли? Миша, Миша, Миша!

Я не пошел с Лялей, не помню уж, почему; наверное, ей надо было возвращаться на свой завод. Вместо этого я пошел к Панаевым; они жили близко, у самого Литейного, напротив Большого дома. Меня встретили и Нина, и мать её Елена Борисовна, обе только что приехавшие из разных сторон с каких-то работ. Очень странно было, что такая дореволюционная дама, как Елена Борисовна, копала окопы. Известия ее были невеселые: Взята Гатчина, вероятно, взято Царское Село. Когда я шел по Литейному, мне навстречу брели нескончаемые толпы беженцев из области.

Теперь надо было ждать известий от наших: проехали ли Мгу? И в городе, и на вокзале только и шли разговоры о застрявших эшелонах. И хотя их, видимо, пытались пропускать по порядку, получалось так, что некоторые поезда, вышедшие с вокзала еще 15-го, застряли на Фарфоровском посту, в Усть-Ижоре, в Рыбацком; потом, дней через пять, пассажиры возвращались оттуда пешком со всеми вещами на брошенную квартиру. Но я получил вскоре открытку из Тихвина: «Проехали благополучно, во Мге был фейерверк» — читай бомбежка[242]. Следующие известия я получил только месяца через два, и не в Ленинграде. Девять дней в теплушке с разболевшимся мальчиком, без воды, высадка в Свердловске-товарном, теснота, потом сырой и холодный, прогнивший барак, голод, и наконец — место в Юридическом интитутс, помещавшемся между кладбищем, тюрьмой и больницей; опять голод уже как быт — но очень мало из всего этого до меня доносили письма, и я почти совершенно ничего не знал о тыловом быте — о таких вещах нельзя было писать, ведь на каждом письме стоял штамп военной цензуры.

Весь август я продолжал жить на казарменном положении. Еще в течение июля меня дважды вызывали в военкомат. В первый раз у меня отобрали белый билет и признали ограниченно годным — к нестроевой службе. Во второй раз мне дали назначение переводчиком корпуса. Я так и не дождался вызова туда, не зная о том, что корпуса были тем временем расформированы. А поскольку я ждал вызова, то я и не поехал в эвакуацию, в том числе и со вторым эрмитажным эшелоном, который вышел, помнится, после 20 августа, но еще успел проскочить. Впрочем, я не знал и того, что наши эшелоны идут туда же, куда отправились и мои, — тоже в Свердловск — это было засекречено.

Продолжая работать в Эрмитаже, я теперь участвовал в подготовке третьего эшелона, но уверенности в том, что он сможет выехать, не было.

Для настроений того времени характерен один разговор, который произошел у меня со случайным встречным во время воздушной тревоги. На Марсовом поле, в подворотне Ленэнерго, я пережидал тревогу вместе с молодым отцом, который был с очень славным маленьким мальчиком. Я спросил, почему он не уезжает. Он напомнил, что происходило при июльской эвакуации детей, и сказал, что из Ленинграда он не собирается уезжать, будь что будет, Я потом много раз вспоминал этого молодого отца с ребенком. Они, конечно, погибли.

III

А немцы подходили все ближе и ближе к городу. Почти все молодые женщины, мобилизованные на рытье окопов импровизированной оборонительной линии, теперь стали массами бежать в Ленинград, кто пешком по болотам, лесам и нехоженым дорогам, кто на случайных машинах. С их слов получалось так, что вся их работа пошла насмарку: чуть ли не на их глазах появлялись немецкие части, быстро переориентировавшие пулеметные гнезда и площадки для орудий в обратном направлении и открывавшие огонь по нашим тылам; ходили слухи о немецких парашютистах, от которых приходилось спасаться, пробираясь в Ленинград.

На самом деле все происходило не совсем так: Лужская линия задержала немецкое наступление почти на месяц, но я, например, узнал об этом только через тридцать лет из книги Гаррисона Солсбери «900 дней». (Он называет и имя инженера, спасшего тогда Ленинград: Бычевский). Но из того, что говорили женщины, верно было то, что немецкое наступление неумолимо продолжалось. Агентство ПОВ сообщало о взятии Гатчины, о боях под Колпино, и с нашей крыши Зимнего дворца все виднее были зарницы и сполохи, а потом и слышен дальний рокот артиллерийского огня. Да и с севера в летней ночи была видна сплошная красная полоса, похожая на зарю. Горели леса, и запах гари стоял над городом. Говорили о боях у Стрсльны _ и у Белоострова.

Все мы думали: что происходит с большим городом, когда на него наступает огромная вражеская армия, а своя армия рассыпается и бежит? Напрашивавшийся ответ заключался в том, что город сдают. Разумеется, мы понимали, что будут уличные бои, что мы, уходя, будем оставлять за собой взорванные развалины. К этому, без шума, уже готовились, об этом доходил смутный слух. Но куда при этом денется население? Будет ли город сдан в сравнительно неповрежденном виде, или в совершенно разрушенном, — судьба населения должна была быть почти одинаковой. Но какой? Казалось, что в любом случае армия не может же быть вся уничтожена и куда-то же должна будет уйти, а все способное двигаться население должно попытаться уйти вслед за нею.

Был еще один вариант — осада города, но он казался маловероятным. Правда, во франко-прусской войне была осада Парижа, но это был конец войны, и немцы, собственно, пользовались осадой как козырем для получения такого мира, какой им был нужен; здесь же о конце войны, конечно, не было и речи. Как ни бежала наша армия, мы уже знали о формировании партизанских отрядов в тылу немцев (один такой отряд сформировался прямо у нас на Дворцовой набережной); мы знали, что японские войска так и не сумели завоевать Китай, и сейчас не собираются, кажется, вступать в нашу войну. Хотя регулярная китайская армия была японцами уничтожена, они держали в своих руках только города и железнодорожные узлы. Увы, ни мне, ни кому-либо из моих товарищей не казалось, что война кончится.

Совсем недавно была осада Мадрида. Опять не то: осада была не сплошной, дорога на Валенсию была совершенно свободной. Осада Сталинграда, начавшаяся с того, что весь город был в один день уничтожен немецкой авиацией, еще предстояла, и такого варианта мы себе не представляли.

Перед нами, теми, кто не был в армии, стояла очень реальная задача: что делать нам, независимо от того, что будет делать армия.

Ясная точка зрения на это была у нашей няньки Насти. Мы с ней и с Лялсй остались одни в квартире: Ляля наотрез отказалась «удирать» с родителями, дав ясно понять, что считает непорядочным уезжать, и сейчас ходила на курсы медсестер, а позже записалась в доноры. Так вот Настя говорила очень спокойно:

— Ну что ж, и при немцах жить можно. В революцию бар резали, сейчас евреев будут резать — какая нам разница. — Она ошиблась в расчетах и умерла от голода в январе.

Конечно, о том, что же делать, мы говорили между собой. Но, хотя языки с июня сильно развязались, воспитанные тридцатыми годами, мы разговаривали даже с близкими друзьями с большим выбором. Ляля ничего не хотела слушать: надо оставаться, и все тут. Многие так считали. Побывал я дома у моих и говорил с Алешей. Алеша, так веривший в нашу армию и в ее легкую победу (и года не прошло, как он получил поощрительную премию за сценарий военноморского фильма), бы в растерянности, и как мне показалось, даже в панике. Он говорил:

— Уходить, уходить с армией.

— Куда же ты будешь уходить? — но он ничего не слушал.