Глава восьмая ЦАРЕУБИЙСТВО
Глава восьмая
ЦАРЕУБИЙСТВО
Мы подробно остановились на внешне- и внутриполитической ситуации после переворота именно потому, что обычно драму в Ропше рассматривают вне контекста сопутствовавших ей событий. Благодаря этому рвутся нити, связывавшие гибель Петра III с конкретной обстановкой, замыкая исследователей в узком ропшинском мирке.
«Великодушные намерения»
29 июня в Петергофе Панин лично отобрал «батальон в триста человек» для охраны свергнутого императора. Раздавленный, измученный Петр чуть не на коленях просил Никиту Ивановича разрешить Елизавете Воронцовой остаться с ним. «Ответ последовал отрицательный»[611].
«Романовну» посадили в дормез с закрытыми окнами и отправили сначала в столицу в дом ее отца, а затем в Москву, дав приказание жить тихо, не привлекая к себе внимание. Когда Воронцова вышла замуж, ей разрешили вернуться в Петербург. Наказание более чем мягкое. Однако на дело можно посмотреть и с точки зрения побежденных. Несчастная пара вызывала жалость. Почему же фаворитке не разрешили сопровождать свергнутого императора в Ропшу?
Первое, что приходит в голову, — чтобы избавиться от лишнего свидетеля. Однако у Екатерины имелись и более тривиальные причины для подобного шага. В письме Понятовскому она сообщала, что муж попросил «лишь свою любовницу, свою собаку, своего негра и свою скрипку; боясь, однако, скандала и недовольства людей, его охранявших, я выполнила только три последние его просьбы»[612]. О каком скандале речь?
Рюльер писал, что в Петергофе при выходе из кареты гвардейцы схватили бедную «Романовну» и оборвали с нее знаки ордена Святой Екатерины. Возможно, это сделали по наущению. Ведь ношение любовницей государя «семейного» царского ордена было оскорбительно для императрицы. Но исходя из настроения войск подначивать их к бесчинствам не требовалось. Отправить в Ропшу одну женщину в окружении сотни хмельных солдат и всего четырех офицеров можно было только из мести. Кроме того, пребывание фаворитки на мызе послужило бы поводом для нежелательных сцен между свергнутым императором и его стражами. Таким образом, не примешивая сердце к политике, императрица поступила дальновидно и даже милосердно.
Можно предположить также, что за сестру просила Дашкова[613]. Но в «Записках» княгиня показывает: она этого не делала. Сразу по возвращении в столицу Екатерина Романовна направилась в дом отца, где «выслушала длиннейшую жалобу» бывшей фаворитки. «Я уверила сестру в моей нежности к ней и сказала, что не говорила еще с императрицей о ней, потому что была убеждена, что у государыни самые благожелательные и великодушные намерения… Действительно, императрица потребовала только ее отсутствия во время коронационных торжеств»[614]. Затем княгиня привела свой разговор с августейшей подругой, в котором просила за родственников по линии мужа. Это все.
Рюльер поместил в книгу трогательную сцену, случившуюся по возвращении императрицы из Петергофа: «На другой день поутру прежние ее собеседницы, которые оставили ее в ее бедствиях, молодые дамы, которые везде следовали за императором… [и] питали ненависть к его супруге, явились к ней все и поверглись к ногам ее». Нечто похожее рассказывал ювелир Позье. «Бо?льшая часть из них были родственники фрейлины Воронцовой. Видя их поверженных, княгиня Дашкова, сестра ее, также бросилась на колени, говоря: „Государыня, вот мое семейство, которым я Вам пожертвовала“. Императрица приняла их всех с пленительным снисхождением и при них же пожаловала княгине [орденскую] ленту и драгоценные уборы сестры ее»[615]. Последняя деталь не во вкусе Екатерины Романовны, но слухи о «завладении ею сестриными вещами» действительно носились по Петербургу.
Брат Александр пенял княгине в письме из Англии: «За Ваши заслуги Вы должны были бы просить одной награды — помилования сестры и предпочесть эту награду Екатерининской ленте». Дашкова отвечала: «Я ничем не обязана ни ей, ни кому-либо из моей родни»[616]. Александр напомнил множество услуг, которые Елизавета оказала сестре, например, помогла отправить мужа Дашковой послом в Константинополь и предложила молодой паре только что подаренный ей самой дом… Из семейных препирательств ясно одно: почвой для них послужило «равнодушие» сестры-победительницы к судьбе побежденной. Значит, просьба подруги на позицию Екатерины не повлияла.
Зададимся следующим вопросом. Почему императрица не повидалась с мужем перед его отправкой в Ропшу, что было бы логично. Несостоявшееся свидание — лучший козырь против обвинений императрицы в страсти к мучительству. Она не пришла насладиться унижением супруга. А ведь Петр был раздавлен, плакал и целовал руки Панину. Для человека, желавшего утолить чувство мести, такое зрелище — бальзам на раны. Но наша героиня не была и мстительной.
Первая причина, удержавшая императрицу отличной встречи, — обстановка в Петергофе. Она рассказала Понятовскому о случае, как будто не касавшемся Петра лично, но очень характерном для понимания ситуации. «Поскольку было 29-е, день Святого Петра, необходим был парадный обед в полдень». Пока его готовили и накрывали праздничные столы, солдаты вообразили, что кто-то из вельмож старается помирить императрицу с привезенным в резиденцию мужем. Подозрения пали на старика-фельдмаршала Трубецкого, которого гвардейцы не любили. «Они стали приставать ко всем проходившим мимо — к гетману, к Орловым», и требовать государыню. Логика служивых была проста: Трубецкой старается, «чтобы ты погибла — и мы с тобой, но мы его разорвем на куски». Екатерина подчеркивала, что это были «их подлинные слова». Она велела фельдмаршалу немедленно уехать, пока сама будет «обходить войска пешком», и тот «в ужасе умчался в город»[617].
Трубецкой ни на минуту не усомнился в осуществимости угрозы. И Екатерина считала ее реальной, поскольку отправилась лично успокоить полки. Как развивались бы события, узнай гвардейцы, что «Матушка» встречается с супругом? Между императором и женой еще мог восстановиться мир, а нарушителям присяги пришлось бы заплатить головами. Одного слуха было достаточно, чтобы спровоцировать хмельную массу на расправу. Тогда бы «разорвали на куски» уже не Трубецкого…
Но была и другая причина отказа императрицы от встречи с мужем. Перед отречением Петру III были даны некие обещания относительно его будущего. «Петр, отдаваясь добровольно в руки своей супруги, был не без надежды»[618], — заметил Рюльер. Свергнутый государь думал, что его отпустят в Голштинию. При отречении присутствовали генерал Измайлов и Григорий Орлов. От имени Екатерины они заверили поверженного монарха, что его желания будут исполнены. Однако сама государыня никаких обещаний не давала. Это было очень умно, потому что выполнить обязательства она бы не смогла. А Екатерина предпочитала держать слово. Извернуться, промолчать, избежать прямого объяснения — но не лгать. Таково было ее кредо, хорошо прослеживаемое по документам.
Если бы наша героиня встретилась с супругом, ей пришлось бы либо подтвердить обещание, либо отказать. Последнее могло вызвать у Петра бурю эмоций, а его следовало побыстрее и без скандала отправить из резиденции, где безопасность монарха ничем не гарантировалась. Между тем уже 29-го в Петергофе Екатерина приняла решение не отпускать мужа в Германию, а заключить в Шлиссельбург.
Она отправила приказ генерал-майору Силину[619] в тот же день собрать «безымянного колодника» — Ивана Антоновича — и отбыть с ним к новому месту заключения в крепость Кексгольм. «А в Шлиссельбурге, в самой оной крепости, очистить внутренней крепости самые лучшие покои и прибрать, по крайней мере, по лучшей опрятности, оные, которые изготовив, содержать до указу»[620]. Бросается в глаза поспешность действий — сразу же вывезти Ивана, а комнаты для нового узника хотя бы прибрать. Отделать их можно будет и позднее. Мнение, что Екатерина этим указом старалась отвести глаза обществу, а сама втайне готовила убийство мужа, противоречит характеру документа. Приказ был тайным, о нем знали императрица, пара человек из ее окружения — скорее всего, Панин и Орлов — и адресат генерал-майор Силин. Остальным повеление осталось неизвестным.
Реальность намерений поместить Петра в Шлиссельбург доказывается вывозом Ивана Антоновича. Содержать двух венценосных узников в одной крепости неразумно. Затей императрица хитрую игру, ей незачем было бы трогать «безымянного колодника», ведь риск при переезде в другую тюрьму весьма высок. Что и подтвердилось историей неудачного путешествия. 4 июля Силин донес, что их с арестантом разбило бурей на озере, и теперь они находятся в рыбачьей деревне Мордя, ожидая новых кораблей из Шлиссельбурга. Это был удачный момент для побега или похищения узника. Стоило ли так рисковать без нужды? Ведь у Ивана Антоновича имелось много сторонников, и переворот в его пользу был едва ли не реальнее, чем реванш Петра III. Тем не менее «безымянного колодника» потеснили.
2 июля Екатерина послала в Шлиссельбург приказ обер-коменданту Бердникову принять присланного от нее подпоручика Измайловского полка Плещеева «с некоторыми вещами на шлюпках отправленными». «А Вам… повелеваем по всем его Плещеева требованиям скорое и безостановочное исполнение делать»[621], — заключала императрица. Спешка продолжалась. Покои для свергнутого императора приводились в порядок.
«Государь в оковах»
Тем временем сам он находился в крайне тяжелом состоянии в Ропше. События переворота оказали на нервного впечатлительного Петра страшное воздействие. Оно зафиксировано буквально всеми источниками. Никто из наблюдателей, каково бы ни было его отношение к происходившему, не заметил, чтобы свергнутый император вел себя мужественно или хотя бы достойно. Каждый по-своему передал потрясение и подавленность побежденного.
Мерси д’Аржанто едва ли не со злорадством доносил в Вену: «Во всемирной истории не найдется примера, чтобы государь, лишаясь короны и скипетра, выказал так мало мужества и бодрости духа, как он, царь, который всегда старался говорить так высокомерно; при своем же низложении с престола поступил до того мягко и малодушно, что невозможно даже описать»[622]. Рюльер сообщал, что по дороге в Петергоф с Петром приключился обморок. «Как скоро увидела его армия, то единогласные крики: „Да здравствует Екатерина!“ — раздались с разных сторон, и среди сих-то новых восклицаний, неистово повторяемых, проехав все полки, он лишился памяти». Уже в резиденции «при выходе из кареты его любезную подхватили солдаты и оборвали с нее [орденские] знаки. Любимец его был встречен криком ругательства»[623]. Шумахер уточнил, что Гудовича ограбили и «жестоко избили».
Такое обращение с близкими людьми не могло оставить Петра равнодушным. Когда император очутился один, ему велели раздеться. «Он сорвал с себя ленту, шпагу и платье, говоря: „Теперь я в ваших руках“. Несколько минут сидел он в рубашке, босиком, на посмеяние солдат»[624]. В отличие от Рюльера, склонного к театральным сценам, Шумахер пишет, что перед отправкой в Ропшу Петр был облачен в «серый сюртук».
О том, что с бывшим государем обращались плохо, свидетельствовали многие иностранцы. Никто из них не был очевидцем, но город полнился слухами. 10 августа Беранже донес в Париж: «Офицеры, которым было поручено его (Петра III. — О. Е.) сторожить, самым грубым образом оскорбляли его. Вид несчастья вообще и особенно Государя в оковах во всяком чувствительном человеке вызывает сочувствие… Но московиты… всегда усугубляют мучения жертв, вверенных их жестокосердию. Меня уверяют, что разнузданные солдаты с особой злобой вымещали на узнике за все сделанные Петром III глупости и нелепости»[625].
А ведь речь шла о гвардейцах, специально взятых из числа наиболее трезвых. В автобиографической заметке императрица поясняла, что отправила мужа в Ропшу, «чтобы предотвратить его от возможности быть растерзанным солдатами»[626].
Мыза Ропша, выбранная для временного заключения государя, принадлежала Кириллу Разумовскому и находилась на полпути между Петергофом и Гостилицами. Дом был невелик и представлял собой вытянутую анфиладу комнат по обе стороны от центрального зала. Две из них отвели узнику, поместив в его покоях пару офицеров — по одному у каждой двери. Внешнюю охрану несли солдаты. Под началом Орлова находились камергер Федор Барятинский, преображенцы капитан Петр Пассек, поручик Михаил Баскаков и поручик Евграф Чертков. Кроме того, в распоряжении Алексея был вахмистр конногвардеец Григорий Потемкин.
До места свергнутого императора сопровождали представители Семеновского полка капитан Алексей Щербачев и поручик Сергей Озеров, которые после исполнения приказа отбыли восвояси. Почему избрали именно семеновцев, нетрудно догадаться. Преображенцы и измайловцы с самого начала переворота находились в конфликте. Шумахер замечал: «Между Преображенским и Измайловским полками уже царило сильное соперничество»[627]. Поэтому свергнутого императора доверили семеновцам, которые не вызывали неудовольствия товарищей-гвардейцев и с которыми никто не затеял бы по дороге стычку.
Державин вспоминал: «После обеда часу в 5-м увидели большую четырехместную карету, запряженную больше нежели в шесть лошадей, с завешенными гардинами, у которой на запятках, на козлах и по подножкам были гренадеры же во всем вооружении, а за ними несколько конного конвоя, которые… отвезли отрекшегося императора… в Ропшу»[628]. Тот факт, что сравнительно легкую повозку запрягли даже не цугом, а, скорее, восьмериком, свидетельствует о большой спешке: Петра торопились увезти из резиденции и хотели, чтобы карета двигалась быстро.
«Печальная комедия»
Вечером 29-го узник прибыл к месту назначения. С Петром оставался только один камер-лакей Алексей Маслов. Два других русских лакея сказались больными, чтобы не следовать за бывшим господином. Они боялись очутиться в заточении вместе с ним. Император был подавлен, помещение показалось ему тесным, а режим постоянного надзора — тяжелым.
Состояние Петра хорошо передают записки, отправленные Екатерине. Возможно, первая возникла еще в Петергофе, так как озвучивает просьбу царя, переданную через Панина устно. «Ваше величество, если Вы решительно не хотите уморить человека, который уже довольно несчастлив, то сжальтесь надо мною и оставьте мне единственное утешение, которое есть Елизавета Романовна. Этим Вы сделаете одно из величайших милосердных дел Вашего царствования. Впрочем, если бы Ваше величество захотели на минуту увидеть меня, то это было бы верхом моих желаний. Ваш нижайший слуга Петр. 29 июня 1762 года».
Это письмо по-французски, на наш взгляд, еще не демонстрирует полной подавленности. Именно в Петергофе решался вопрос о Воронцовой (ведь Петр просит «оставить» ему возлюбленную, а не «вернуть»), и Екатерина могла увидеть мужа «на минуту». Если мы правы, то Панин в рассказе Ассебургу слукавил, заявив, будто Петр не просил о встрече с женой. Вероятно, ту же информацию вельможа передал и императрице. Но, судя по записке, у нее имелся и другой канал связи с мужем — минуя Никиту Ивановича.
Почему воспитатель великого князя хотел избежать краткого рандеву между супругами? Возможно, он тоже опасался их примирения. Желанная цель — провозглашение Павла императором при регентстве матери — казалась еще достижимой. А вот если бы Петр и Екатерина договорились о какой-либо форме соправительства, притязания наследника повисли бы в воздухе.
Вторая записка куда примечательнее. После мытарств целого дня, угроз жизни, солдатских издевательств император совсем пал духом. Вечером он написал Екатерине по-русски, сбивчиво, с повторами, ошибками и почти без знаков препинания: «Ваше величество. Я еще прошу меня которой ваше воле исполнал во всем, отпустить меня в чужие край стеми которые я Ваше Величество прежде просил и надеюсь на ваше великодушие что вы меня не оставите без пропитания верный слуга Петр. 29 июня 1762 года»[629].
У этого документа, судя по сгибу, отрезан низ, возможно, содержавший постскриптум. Когда такое случилось — неизвестно. Вообще материалы начала царствования Екатерины, и в особенности ропшинские, сильно пострадали. Нет рескриптов императрицы Алексею Орлову, списка его команды, хотя в письме 2 июля он оповещает, что выслал таковой. Известно, что Павел I сразу после смерти матери сжег ряд бумаг из ее архива. Отсутствует, например, подлинник отречения Петра III[630]. Специальным указом от 26 января 1797 года новый император повелел изъять из всех государственных учреждений и уничтожить Манифест Екатерины от 6 июля о ее вступлении на престол[631].
Павел упрямо истреблял тексты, хотя бы косвенным образом свидетельствовавшие, что он не являлся наследником Петра III. Отсутствие имени Павла в отречении, рассказ в Манифесте о том, как отец «не восхотел объявить его наследником», стали достаточными основаниями для их уничтожения. Возможно, и отрезанный постскриптум как-то касался Павла. Достаточно было повторить, что, уехав в Голштинию, государь ничего «против Вас и сына Вашего» не сделает, чтобы текст исчез.
Остаток дня Петр провел в слезах. «По прибытии в Ропшу император почти беспрерывно плакал и горевал о судьбе своих бедных людей, под которыми он разумел голштинцев»[632], — сообщал Шумахер. Беспокоиться действительно стоило. Любимые войска Петра не оказали сопротивления, но натерпелись страха. Посланный в Ораниенбаум генерал-поручик Василий Иванович Суворов, отец будущего фельдмаршала, оставил у голштинцев самые тяжелые воспоминания. Штелин негодовал: «Изверг сенатор Суворов кричит солдатам: „Рубите пруссаков!“ и хочет, чтобы изрубили всех обезоруженных солдат. Гусарские офицеры ободряют их и говорят: „Не бойтесь: мы вам ничего худого не сделаем“»[633].
Полковник Давид Сиверс, упорно путавший Василия Суворова с его сыном, тоже не остался в долгу и описал зверства: «В два часа по полудни [29 июня] произошла между нами, бедными воинами, печальная комедия. Прибыл русский генерал Суворов… с конногвардейцами и гусарским отрядом и потребовал, чтобы сдано было все вооружение… Все голштинское войско было согнано в крепостицу Петерштадт, откуда уже никого не выпускали. Этот жалкий Суворов держался правил стародавней русской подлой жестокости. Когда обезоруженных немцев уводили в крепостицу, он развлекался тем, что шпагою сбивал у офицеров шапки с голов и при этом еще жаловался, что ему мало оказывают уважения… Беспомощно провели мы целую ночь. Снова явился Суворов и начал распределять людей. Русским подданным велено оставаться, а Кронштадт назначен иностранцам, и каждому из них, в особенности пруссакам, досталось от Суворова по удару и толчку в затылок. Когда это кончилось, русские подданные должны были идти в церковь для присяги… а затем офицеры отпущены… по своим квартирам… В то время, как все мы находились в крепостице под стражею, воришки-гусары и кирасиры опустошили наши помещения, так что у иного оставалось только, в чем он был»[634].
Неприглядная картина. Но надо признать, что при настроениях, царивших в полках и городе, голштинцы еще легко отделались. Их унизили и обобрали, а могли убить.
«Урод наш очень занемог»
30 июня у свергнутого императора на нервной почве начались геморроидальные колики, которыми он страдал давно. К ним прибавилось расстройство желудка. Накануне Петр практически не ел. В Петергофе, по сведениям Шумахера, выпил только стакан вина, смешанного с водой. «При своем появлении в Ропше он уже был слаб и жалок, — писал датчанин. — У него тотчас же прекратилось сварение пищи, обычно проявлявшееся по несколько раз на дню, и его стали мучить почти непрерывные головные боли»[635]. Спал государь плохо — кровать оказалась неудобной, — и на следующий день ему доставили другую, из Ораниенбаума. При высоком росте арестанту подошло бы не всякое ложе.
Режим содержания крайне стеснял Петра: ему не позволяли ни гулять по саду, ни даже выглядывать во двор. Окна оставались завешанными. Выход в смежную комнату также возбранялся. Даже справлять нужду узник вынужден был в присутствии неизбежного часового, что при поносе оказалось особенно тяжело и унизительно. Ужас собственного положения заставил императора написать еще одно письмо Екатерине:
«Государыня. Я прошу Ваше величество быть во мне вполне уверенною, и благоволите приказать, чтобы отменили караулы у второй комнаты, ибо комната, где я нахожусь, до того мала что я едва могу в ней двигаться. Вы знаете, что я всегда прохаживаюсь по комнате, и у меня вспухнут ноги. Еще я Вас прошу, не приказывайте офицерам оставаться в той же комнате, так как мне невозможно обойтись с моей нуждой. Впрочем, я прошу Ваше величество обходиться со мной, по крайней мере, не как с величайшим преступником; не знаю, чтобы я когда-либо Вас оскорбил. Поручая себя Вашему великодушному вниманию, я прошу Вас отпустить меня скорее с назначенными лицами в Германию. Бог, конечно, вознаградит Вас за то, а я Ваш нижайший слуга Петр.
P. S. Ваше величество может быть во мне уверенной: я не подумаю и не сделаю ничего против Вашей особы и против Вашего царствования»[636].
Это письмо снова было написано по-французски. Узник немного пришел в себя и выражался с большим достоинством. Он свергнутый государь, а не «величайший преступник», и ничем не заслужил сурового обращения. Вопрос с отъездом в Голштинию казался ему решенным, раздражало только промедление. При этом в простоте душевной Петр не помнил обид, причиненных жене. В некоторых местах его тон насмешлив и даже требователен, несмотря на «нижайшие» просьбы и наименование себя «valet», что, как отмечали многие публикаторы, скорее — «холоп», чем «слуга».
С письмом в столицу отправился Петр Пассек. Судя по тому, что позднее узник все-таки выходил в смежную комнату, где играл с караульными в карты, режим его содержания был смягчен. Об этом же говорит другой факт: 1 июля арестант обратился к Екатерине с новой просьбой — доставить ему из Ораниенбаума негра Нарцисса, любимого мопса и скрипку.
Шумахер, среди многочисленных информаторов которого явно имелись и лица, присутствовавшие в Ропше, описал стесненное положение узника: «Окно его комнаты было закрыто зелеными гардинами, так что снаружи ничего нельзя было разглядеть. Офицеры… не разрешали ему выглядывать наружу, что он, впрочем, несколько раз тем не менее украдкой делал. Они вообще обращались с ним недостойно и грубо, за исключением одного лишь Алексея Григорьевича Орлова, который еще оказывал ему притворные любезности. Так, однажды вечером… он (Петр III. — О. Е.) играл в карты с Орловым. Не имея денег, он попросил Орлова дать ему немного. Орлов достал из кошелька империал и вручил его императору, добавив, что тот может получить их столько, сколько ему потребуется. Император… тотчас же спросил, нельзя ли ему немного погулять по саду, подышать свежим воздухом. Орлов ответил „да“ и пошел вперед, как бы для того, чтобы открыть дверь, но при этом мигнул страже, и она тут же штыками загнала императора обратно в комнату. Это привело государя в такое возбуждение, что он проклял день своего рождения и час прибытия в Россию, а потом стал горько рыдать»[637]. Из приведенного описания следует, что Алексей Орлов при всей «притворной любезности» издевался над арестантом не хуже остальных.
1 июля новый курьер Евграф Чертков известил Екатерину о просьбе императора прислать ему скрипку, негра и мопса. На этот раз личной записки Петра к жене не было. Что можно объяснить ухудшением его здоровья. Вероятно, он не вставал. Императрица отправила приказ В. И. Суворову: «Извольте прислать, отыскав в Ораниенбауме или между пленными, лекаря Людерса, да арапа Нарцисса, да обер-камердинера Тимлера; да велите им брать с собою скрипицу бывшего государя, его мопсинку собаку»[638]. Ни о своем лейб-медике Иоганне Готфриде Лидерсе (Людерсе), ни о камердинере Тимлере Петр не просил. Но раз ему прислуживал всего один лакей, то посылка второго естественна. Что же касается врача, то он необходим был с самого начала. Уже из письма мужа 30 июня императрица должна была понять: начался приступ колик.
Курьер остался в Петербурге, чтобы забрать с собой в обратный путь доктора, негра и камердинера с вещами. Однако, прибыв в столицу, Лидерс наотрез отказывался ехать. На его уламывание ушли сутки. «Согласно устному докладу о болезни императора Людерс выписал лекарства, но их не стали пересылать, — сообщал Шумахер. — Императрица стала уговаривать Людерса и даже велела ему ехать к своему господину… Людерс же опасался оказаться в совместном с императором продолжительном заключении и потому некоторое время пребывал в нерешительности. Только 3 июля около полудня ему пришлось волей-неволей усесться с мопсом и скрипкой в скверную русскую повозку, в которой его и повезли самым спешным образом»[639].
Почему лекарства не стали пересылать? Возможно, положение Петра до записки Орлова от 2 июля не считали особенно серьезным. А возможно, напротив, не хотели оказывать медицинской помощи, рассчитывая на летальный исход. Есть и третья вероятность: Екатерина надеялась быстро заставить Лидерса вспомнить о долге: сначала попросила, потом приказала. На третий раз могли и силой отвезти упрямого эскулапа к пациенту. Что, судя по описанию Шумахера, и произошло. Лидерс был личным врачом императора и хорошо знал болезни Петра, потому его приезд считался предпочтительным. Но пока он препирался, Екатерина подстраховалась, и в Ропшу отправили другого — лейб-медика Карла Федоровича Крузе.
Обвинить правительство в промедлении нельзя. Первое письмо Орлова из Ропши, где говорилось о болезни императора, было написано вечером 2 июля. Поручик Баскаков привез его в столицу ночью. Утром в Ропшу поспешил Крузе. А Лидерс, судя по описи Медицинской канцелярии, был вызван к действительному статскому советнику Г. Н. Теплову для внушения[640]. Откуда, надо полагать, его и отправили «около полудня» на «скверной русской повозке» с мопсом и скрипкой в Ропшу.
Итак, 2 июля, глядя на состояние императора, Алексей Орлов понял, что тот плох. «Матушка милостивая Государыня, — писал он, — здраствовать вам мы все желаем несчетные годы. Мы теперь по отпуске сего письма и со всею командою благополучны, толко урод наш очень занемог и схватила ево нечаянная колика. И я опасен, штоб он сиводнишную ночь не умер, а болше опасаюсь, штоб не ожил. Первая опасность для того, што он всио здор гаварит и нам ето несколко весело, а другая опасность, што он дествително для нас всех опасен для тово, што он иногда так отзывается, хотя в прежнем состоянии быть»[641].
Грубая казарменная шутка об «уроде», за которого боятся, как бы он не помер, а еще больше, как бы не ожил, конечно, задевает чувствительные сердца. Но следует обратить внимание на другие слова: «так отзывается, хотя в прежнем состоянии быть». Орлова пугало, что император иной раз забывался, начинал говорить в приказном тоне или грозить своим обидчикам карами, когда вернет корону. Из этого командир охраны делал резонный вывод: «он дествително для нас всех опасен».
2 июля в Ропшу привезли полугодовое жалованье для отряда охраны, за что Орлов поблагодарил государыню: «В силу именнова Вашего повеления я солдатам денги за полгода отдал… И солдаты некорые сквозь сльозы говорили про милость Вашу, што оне еще такова для Вас не заслужили за штоб их так в короткое время награждать».
Сам по себе привоз денег — факт настораживающий. Возможно, солдатам платили не за то, что они уже сделали, а за то, что должны сделать? Или о чем промолчать? Однако в названные дни обещанное полугодовое жалованье раздали всем полкам. В Петербурге командиры получали деньги для своих подчиненных так же, как Орлов в Ропше. Например, вернувшись с мызы в столицу, вахмистр Потемкин принял 14 014 рублей Для раздачи его 1085 нижним чинам[642]. Так что если ропшинский отряд и подкупали, то вместе с остальной гвардией.
Ночь на 3 июля прошла тревожно. «Урод» не умер, но и не ожил. Ему становилось все хуже, и, наконец, Алексей испугался по-настоящему. Шутки в сторону, свергнутый император готовился отдать Богу душу на его руках, а рядом не было ни врача, ни хотя бы человека, готового подтвердить, что не караульные извели августейшего арестанта.
Утром Орлов написал Екатерине тревожное письмо, адресовав его «Матушке нашей Всероссийской»: «Матушка наша милостивая государыня. Не знаю, што теперь начать, боюсь гнева от Вашего величества, штоб Вы чево на нас неистоваго подумать не изволили и штоб мы не были притчиною смерти злодея Вашего и всей Роси, также и закона нашего. А теперь и тот приставленной к нему для услуги лакеи Маслов занемог. А он сам теперь так болен што не думаю штоб он дожил до вечера и почти совсем уже в беспаметстве, о чем уже и вся команда здешнея знает и молит Бога штоб он скорей с наших рук убрался. А оной же Маслов и посланной офицер может Вашему величеству донесть в каком он состоянии теперь ежели Вы обо мне усумнится изволите. Писал сие раб ваш…»[643] Далее подпись, дата и, вероятно, приписка оторваны.
К последнему факту мы еще вернемся, а пока отметим, что Орлов испугался не зря. Екатерина действительно могла подумать на охрану «чево неистоваго». В письме Понятовскому она озвучила свои мысли: «Я боялась, что это офицеры отравили его, приказала произвести вскрытие, но никаких следов яда обнаружено не было»[644].
Алексей правильно угадал ход рассуждений государыни и, чтобы подтвердить свои слова, отправил вместе с офицером лакея Маслова. Причем последнегодовольно грубо затолкнули в карету. Шумахер сообщал: «Когда император немного задремал, этот человек вышел в сад подышать свежим воздухом. Не успел он там немного посидеть, как к нему подошел офицер и несколько солдат, которые тут же засунули его в закрытую русскую повозку. В ней его привезли в Санкт-Петербург и там выпустили на свободу. Людерс встретил его по дороге»[645].
Если бы Маслова сразу отвели к императрице, его увоз из Ропши не выглядел бы как устранение ненужного свидетеля.
«Подробности этих ужасов»
Поскольку Лидерс, встреченный Масловым по дороге, направлялся в Ропшу 3 июля, то письмо Орлова с упоминанием камер-лакея нетрудно датировать, несмотря на оторванный край. Авторство документа в данном случае легко определяется по почерку. А вот с припиской дело обстоит куда загадочнее.
В 1830 году министр Д. Н. Блудов, по приказу Николая I, разбирал документы, касавшиеся царствования Екатерины II. Составляя опись, он пометил, что в Пакете «Секретные письма первых дней июля 1762 г.», кроме прочего, содержались «два письма графа А. Г. Орлова к императрице Екатерине II-й, в последнем он ей объявляет о смерти Петра III»[646]. Итак, согласно блудовской описи, Алексей ставил Екатерину в известность о гибели мужа именно вторым письмом. А не третьим, как долгое время было принято считать.
К записи Блудова архивист советского времени сделал сноску и уточнение: «о внезапной болезни и ожидаемой его смерти. 1926 ноября 12». Конечно, в современном виде письмо говорит именно об «ожидаемой смерти». Но во времена Блудова имелся ныне утраченный фрагмент. Кто и зачем оторвал его между 1830 и 1926 годами, сейчас установить трудно. Но ряд исследователей склоняются к вполне обоснованному выводу, что известие о смерти Петра III содержалось именно в приписке к письму Орлова 3 июля.
Оторванный фрагмент невелик. Но, как верно заметил московский историк О. А. Иванов, много ли нужно места, чтобы написать: «Он умер»; или: «Все кончено»; «его больше нет». Шумахер утверждал, что убийцы вошли в комнату Петра III сразу после увоза слуги из Ропши. Это вступает в противоречие с письмом. Ведь его — вместе с уже имевшейся припиской — повезли в Петербург одновременно с Масловым. Значит, смерть постигла узника, когда лакей еще был в Ропше, и ощущение, будто его арестовали и втолкнули в карету, не обманчиво. Только так можно объяснить, что по приезде в столицу Маслова отпустили в город, а не доставили к Екатерине. Весь основной текст письма, где Орлов ссылался на лакея, как на свидетеля болезни императора, потерял смысл. Важным стало только сообщение в приписке.
Ситуацию проясняет донесение Беранже 10 августа, где, рассказывая об убийстве, дипломат замечал: «Подробности этих ужасов известны, главным образом, от русского камер-лакея, верного Петру III в его опале, который по возвращении в Петербург признался своему ближайшему другу о своих сожалениях от потери своего хозяина и об истории его злосчастий. Этот самый камер-лакей был схвачен и препровожден ко Двору, где священник с крестом в руке заставил его поклясться, что он сохранит тайну того, чему он был свидетелем»[647]. Таким образом, Маслов покинул Ропшу уже после гибели господина. О ее подробностях мы поговорим ниже, а пока остановимся на дате.
Злополучная приписка заставляет сдвинуть кончину императора с 6 июля на более ранний срок. Чему источники немедленно дают множество подтверждений.
Так, Штелин в своем дневнике отметил: «5-го кончина императора Петра III-го»[648]. Объяснить эту фразу ошибкой или опиской нельзя, потому что далее следуют записи за 6,8,9 июля. Официальный Манифест о кончине государя опубликовали только 7 июля, но в город, где находился профессор, проникали слухи и, видимо, 5 июля они достигли его ушей.
5-м же числом датирован секретный приказ В. И. Суворова майору А. Пеутлингу «немедленно вынуть из комнат… бывшего государя мундир голстинский кирасирский, или пехотный, или драгунский, который только скорее сыскать сможете… и прислать оный мундир немедленно». Генерал предписывал «стараться», чтобы «оный мундир… видеть ниже приметить кто [не] мог, и сюда послать, положа в мешок и запечатать, и везен бы был оный сокровенно»[649]. Таким образом, 5 июля уже были предприняты тайные приготовления к погребению Петра.
Когда в столицу просочились первые слухи о случившемся? Позье писал по этому поводу: «После заарестования Петра III императрица, возвратившись в город, распустила все войска, до тех пор стоявшие шпалерами вдоль улиц, и все избавились от страха. Три дня спустя мы узнали о смерти несчастного императора, описывать подробности которой я не стану»[650]. Екатерина вернулась в Петербург 30 июня. «Три дня спустя» — это 3 или 4 июля. Если ювелир не ошибся, то он получил новость с пылу с жару, что при его широких знакомствах вполне возможно. Тогда же, видимо, появились и первые «подробности», которые доброму бриллиантщику так не хотелось помещать в свои мемуары.
В уже цитированном донесении Беранже 10 августа дипломат сообщал, что «через четыре или пять дней после свержения» к Петру отправился некий таинственный Тервю (Tervu), «заставивший его силой глотать микстуру, в которой он растворил яд, коим хотели убить его… Яд не произвел скорого действия и тогда решили его задушить»[651]. Под Тервю некоторые исследователи предлагают понимать Г. Н. Теплова, действительно участвовавшего в ропшинской драме. Но сейчас нас интересует дата. 29-е, 30-е, 1-е, 2-е, 3-е — это и есть «четыре или пять дней после свержения», смотря от какого числа считать и на каком остановиться.
Рюльер, рассказывая о событиях в Ропше, писал: «Уже прошло 6 дней после революции»[652]. То есть — 28-е, 29-е, 30-е, 1-е, 2-е, 3-е — если дипломат считал собственно от переворота. Если от отречения Петра, то надо начать с 29-го и окончить 4 июля. Дата 6 июля никак не следует ни из одного источника.
3 июля прямо названо у Шумахера, чья версия в настоящий момент вызывает наибольшее доверие специалистов: «Удушение произошло вскоре после увоза Маслова — это следует из того, что как придворный хирург Людерс, так и отправленный в тот же день в Ропшу придворный хирург Паульсен застали императора уже мертвым. Стоит заметить, что Паульсен поехал в Ропшу не с лекарствами, а с инструментами и предметами, необходимыми для вскрытия и бальзамирования мертвого тела, вследствие чего в Петербурге все точно знали, что именно там произошло»[653].
Русское издание «Записок» Ассебурга, появившееся в «Русском архиве» в 1879 году, имеет по сравнению с берлинской публикацией 1842 года ряд небольших сокращений. Так, в перевод не попало примечание посла к топониму Ропша. Датчанин писал: «Известно, что государь погиб там 3/14 июля 1762 г.»[654]. А ведь дипломат прямо ссылался на Панина, с которым был очень дружен еще со времен службы в Стокгольме.
Мы помним, что последнее приказание в Шлиссельбург было отправлено императрицей 2 июля. Подпоручик Плещеев повез туда вещи для обустройства нового узника и должен был остаться до следующего указа. Но никаких распоряжений не пришло. Приготовление крепости к приему Петра с 3-го замерло. А 10 июля на место вернулся «безымянный колодник» Иван Антонович. Охлаждение к Шлиссельбургу также свидетельствует в пользу более ранней даты смерти императора.
Учитывая приведенные факты, прочтем новыми глазами описание смерти Петра III в письме Понятовскому: «Страх вызвал у него боли в животе, длившиеся три дня и разрешившиеся на четвертый. Он пил в этот день непрерывно, ибо у него было все, чего он желал, кроме свободы… Геморроидальная колика вызвала мозговые явления, он пробыл два дня в этом состоянии, последовала сильнейшая слабость и, невзирая на все старания врачей, он отдал Богу душу»[655]. Как видим, Екатерина нигде не назвала конкретной даты, более того — даже не сказала, что перечисленные дни шли друг за другом. Сначала три дня болей в животе, потом четвертый — пьянство, и еще два дня неких «мозговых явлений». Текст позволяет считать и иначе. Трое суток желудочных болей с поносом — 30-е, 1-е, 2-е. Шумахер отмечал, что с самого приезда, то есть параллельно с резью в животе, у императора болела голова. Страдания накладывались друг на друга, а с ними и дни. В письме от 2 июля Орлов сообщил о геморроидальной колике. Два дня этого бедствия как раз и занимают 2 и 3 июля. Недаром императрица проронила, что беды разрешились «на четвертый», и, таким образом, все-таки отметила день смерти мужа.
Если это рассуждение кажется натянутым, вчитаемся в Манифест. Там тоже удивительным образом отсутствует дата смерти. Екатерина говорит только: на седьмой день после «принятия престола» — то есть 4 июля — получила известие, что бывший император «обыкновенным и прежде часто случавшимся ему припадком геморроидическим впал в прежестокую колику». Такое утверждение не исключает получения ею других, более ранних сведений. Фраза: «Тотчас повелели отправить к нему все, что потребно было» — тоже не говорит точно о времени отъезда врачей. Единственная отсылка к дате: «Вчерашнего дня получили Мы другое [известие], что он волею Всевышнего Бога скончался»[656] — не сообщает главного: когда скончался.
Екатерина была мастером подобного «темного» стиля. Если она не хотела чего-то говорить, из нее клещами невозможно было вытянуть ни правду, ни прямую ложь. Ее тексты могут производить обманчивое впечатление именно благодаря умело опущенным подробностям. Но поймать императрицу за руку невозможно. Любопытно, что и Дашкова в «Записках» не назвала точной даты смерти Петра.
Из всей совокупности источников прямо день смерти Петра — 6 июля — не указан ни в одном. Его путем подсчетов выводили из Манифеста, но конкретных чисел там нет. Повторенная в сотнях научных работ дата воспринимается как несомненная. Между тем ее нечем подтвердить.
«Не было коварства»
Уточненная дата гибели Петра III — последняя информация, которую можно проверить путем сопоставления источников. Далее мы вступаем в сферу гипотез. Их нельзя подтвердить, и выбор часто зависит от субъективных исторических симпатий и антипатий автора. Добросовестный исследователь должен признать, что в настоящий момент невозможно с точностью сказать, что именно произошло в Ропше. Основных версий три. На наш взгляд, предпочтительнее познакомить читателя со всеми, чем отводить страницы под вольную реконструкцию размышлений Екатерины и Орловых[657] или Панина[658]. Без опоры на документы подобные упражнения — интеллектуальная игра. Не более.
Официальная версия случившегося была изложена в Манифесте 7 июля 1762 года. Удивительно, но причина смерти императора там тоже не названа, как и дата. «Объявляем через сие всем верным подданным. В седьмой день после принятия Нашего Престола Всероссийского получили Мы известие, что бывший Император Петр Третий обыкновенным и прежде часто случавшимся ему припадком геморроидическим впал в прежестокую колику. Чего ради, не презирая долгу Нашего Христианского и заповеди Святой, которою мы одолжены к соблюдению жизни ближнего своего, тотчас повелели отправить к нему все, что потребно было к предупреждению следств из того приключения, опасных в здравии его, и к скорому вспоможению врачеванием. Но к крайнему Нашему прискорбию и смущению сердца, вчерашнего дня получили Мы другое, что он волею Всевышнего Бога скончался. Чего ради Мы повелели тело его перевести в монастырь Невский, для погребения».
Как видим, текст сообщает только, что Петр заболел геморроидальной коликой. А отчего умер — умалчивает. Логически можно сделать вывод, что смерть — результат болезни. Но логика читающего и логика пишущего — разные вещи. Причина болезни и причина смерти не всегда совпадают, особенно если предполагается насильственный уход из жизни. Смысловой пропуск сделан между заявлением об отправке врачей и получением известия о кончине.
В письме Понятовскому Екатерина добавила информации, но поступила с ней так же, как в Манифесте, — выпустив важный фрагмент. Говоря о результатах вскрытия, она сообщала: «Его желудок был здоров; его унесло воспаление кишок и апоплексический удар. Его сердце оказалось на редкость крошечным и совсем слабым»[659]. В другом переводе: «крайне мало и совсем сморщено»[660]. Здесь же вместо «мозговые явления» уточнено: «геморроидальные колики вместе с приливами крови к мозгу». Одно вовсе не обязательно вызвано другим, скорее оба симптома — параллельны.
К несчастью, протокол вскрытия отсутствует. Возможно, он вовсе не составлялся, учитывая экстраординарные обстоятельства. Но маленькое сморщенное сердце — деталь, которая появилась в письме неслучайно. Как отметил А. Б. Каменский, она представляет собой отпечаток некой не придуманной информации. Крошечное сердце означает нарушение кровообращения, которым Петр III страдал из-за своего чрезмерно высокого роста, как впоследствии его внук Николай I, также жаловавшийся на желудочные колики, а временами — на адские мигрени, заставлявшие императора по несколько часов лежать без движения[661]. Эти болезни — суть семейные. И зная, как они протекали у внука, можно кое-что предположить и о деде.
Одновременно с болями в кишечнике и расстройством желудка у узника начались приливы крови к мозгу, результатом которых стал апоплексический удар. Последний возможен как результат нервного потрясения и душевных переживаний ежедневно усугублявшихся условиями содержания и грубостью охраны. Петр еще в бытность великим князем не терпел принуждения, даже сравнительно мягкий елизаветинский надзор вызывал в нем гнев и раздражение. Теперь же он — всегда рвавшийся на свободу — оказался в настоящем заключении: втиснут в маленькую комнатку, ограничен запретами, изводим издевками. При имевшейся предрасположенности вполне достаточно для инсульта — «мозгового удара». Внезапное кровоизлияние в мозг проявляется как раз головной болью, рвотой, расстройством сознания, которые, судя по описаниям, у Петра были.
В письме Понятовскому пропуск информации сделан в совсем короткой фразе: «Его унесло воспаление кишок и апоплексический удар». Опущена причина удара. До тех пор, пока третье письмо Алексея Орлова из Ропши считалось подлинным, оно удачно закрывало эту брешь:
«Матушка милостивая Государыня. Как мне изъяснить, описать, что случилось: не поверишь верному своему рабу, но как перед Богом скажу истину. Матушка! Готов идти на смерть, но сам не знаю, как эта беда случилась. Погибли мы, когда ты немилуешь. Матушка, его нет на свете. Но никто сего не думал, и как нам задумать поднять руки на Государя! Но, Государыня, свершилась беда. Мы были пьяны, и он тоже. Он заспорил за столом с князем Федором, не успели мы разнять, а его уже и не стало. Сами не помним, что делали; но все до единого виноваты, достойны казни. Помилуй меня хотя для брата. Повинную тебе принес, и разыскивать нечего. Прости или прикажи скорее окончить. Свет не мил, прогневили тебя и погубили души на век»[662].
Очень эмоциональное письмо. Хочется, чтобы оно имело реальный протограф. Потому что переданные в нем чувства — подлинные. Только очень предвзятый взгляд видит в корявых выражениях Алексея пьяные излияния. После того как на ваших глазах, или лучше — в ваших руках — умер император, поневоле протрезвеешь. Потрясение, растерянность, непонимание, как могло случиться то, что случилось — вот что сквозит в строках записки. Безоговорочное признание вины — нам доверили караулить, нам и отвечать — очень по-русски и в характере знаменитых братьев. Страх и просьба о помиловании — одному себе, что малодушно, учитывая общую вину. Намек на фавор брата — вещь немыслимая, объяснить которую можно только крайним расстройством чувств. Наконец, «свет не мил», «прикажи скорее окончить», «погубили души на век» — точно пойманное ощущение — тошно жить после содеянного. Недаром В. А. Плугин, посвятивший Алексею Орлову книгу, был так привязан к этому письму и отстаивал его психологическую достоверность[663]. Выводы ученого фактически смыкались с выводами биографа Екатерины II А. Б. Каменского о непреднамеренности убийства.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.