ЭТЮД ТРЕТИЙ КОЗЕБРА
ЭТЮД ТРЕТИЙ
КОЗЕБРА
Я выхожу из своего дома. Кажется, ночь, но довольно светло, вернее, сиреневые сумерки. Наш переулок совершенно пуст. Я пересекаю мостик через Мойку и выхожу на улицу Герцена, где должны быть автобусы, машины, люди, но и там ни души. Окна всех домов распахнуты настежь, но ни одно не освещено. Меня охватывает паника, я нахожу телефонную будку, звоню одному, другому, третьему – длинные гудки, никто не отвечает. Я бегу на Невский через Дворцовую площадь и влетаю в открытые настежь двери Эрмитажа. Проношусь через залы, зову, кричу – нигде никого. Только мое эхо разносится по залам, и в Галерее 1812 года колышутся знамена.
Я снова выбегаю на площадь. Ни души. И вдруг из-под арки Главного штаба появляются клубы пыли, все больше и быстрее, словно их гонит ураганный ветер. И поднимаются выше, как воронка смерча, а за ним прямо на меня несется толпа – мужчины, женщины с детьми на руках, старики. У них обезумевшие, перекошенные от страха лица. Я пытаюсь остановить одного, другого, хватаю кого-то за рукав, спрашиваю, что случилось, – никто не отвечает. Один с ужасом обернулся назад и показал на арку Главного штаба... И в миг все исчезли. Ни пыли, ни людей. На асфальте – один детский сандалик, раздавленные очки, записная книжка, носовой платок.
Из-под арки медленно выезжает детская коляска на высоких колесах (во сне я называю ее мальпост). Никем не толкаемая, она едет сама, и в ней сидит старуха. То ли она слишком маленькая, то ли безногая, но целиком в мальпосте умещается. Она едет с высоко поднятой головой – черные с проседью кудри, смуглое лицо, черные, угольные глаза, «ахматовский» нос с горбинкой, родинка над верхней губой. Ее лицо спокойно, и красиво очерченные губы готовы к улыбке. Все тело укутано белой простыней, и концы этой простыни свисают с мальпоста почти до земли. Вот она приближается, не обращая на меня внимания, и проезжает мимо так близко, что конец простыни едва ощутимо касается моей руки. И от мягкого этого прикосновения у меня подкашиваются ноги.
«Это от вас все убегают? – спрашиваю я, и старуха с достоинством наклоняет голову. – Но почему? Почему вас так боятся?»
Старуха уже медленно проехала мимо, но оборачивается с этой ожидаемой ироничной улыбкой.
«Как, вы не знаете? – недоверчиво спрашивает она. У нее низкий, чуть хрипловатый голос. – Ведь я – Козебра...»
И я просыпаюсь в холодном поту.
«Козебра? – переспрашивает Бродский. – Козебра, Козебра, – бормочет он, пожимая плечами, – неплохо, вполне могла бы там быть...
...Вот так всегда, – когда ни оглянись,
проходит за спиной толпою жизнь,
неведомая, странная подчас,
где смерть приходит, словно в первый раз,
и где никто-никто не знает нас.
Думая сейчас об этом времени, я вспоминаю, что, хотя все соглашались, что Бродский очень талантлив, мы не воспринимали его как чудо. Вокруг все писали стихи. И мы не удивлялись невероятному слиянию двух образов: нашего рыжего Оси в потертых джинсах, двадцати одного года от роду, с которым мы трепались, сплетничали, выпивали – и Создателя завораживающего «Шествия». Я и сейчас считаю эту поэму-мистерию, а также «Пилигримов» высокими произведениями искусства. Очень жаль, что в последние годы автор скептически хмыкал и «делал лицо» при упоминании «Шествия».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.